Смерть Леонеля
В разгар январских морозов, которые в Томске поднимались выше сорока градусов, в пору, когда воробьи замерзали на лету и со стуком падали маленькими ледяными комочками на промерзшую землю, в кабинете, сев на кожаный диван, застрелился преподаватель технологического института Леонель Леонельвич Мовий.
Его избрали депутатом сибирской областной думы. Областной совет и дума поручили ему организовать обеспечение топливом и дровами всех эвакуированных. Мовий не спал ночей. Он ездил на вокзалы, ругался с железнодорожниками, организовывал бригады на валку деревьев и раскряжевку, ходил с милицией реквизировать излишки топлива у богатых томичей. Но топлива в зиму 1917 года в Томске оказалось совсем мало. Эвакуированных было много. Были это поляки, литовцы, белорусы, украинцы, молдаване и прочие западные люди отнюдь не привыкшие к сибирским морозам. Ютились они в развалюхах, питались плохо. И стали умирать даже не десятками, а сотнями. Случалось так, что и могилы им копать было некому. В лютые морозы земля делается стальной, поди-ка подолби ее. Могильщики требовали большие деньги. Их не было. Случалось, мертвецов прятали в кладовках, в сараях, в конюшнях, на сеновалах, это грозило при потеплении эпидемией. Дума обвинила Мовия в бездействии. Потанин укорил его.
Леонель Леонельвич Мовий по происхождению был англичанином. И как полагается истинному англичанину, он был неимоверно горд. Он не вынес позора. Он делал все, что мог. Носитель гордого английского духа не мог знать, что будет дальше. А если бы знал, то вполне вероятно – не стал бы стреляться. Да многие самоубийцы всех времен и народов, если бы могли заглянуть вперед лет на десять, двадцать, тридцать и дальше, то не стали бы вешаться, топиться, резать вены на руках и всякое такое прочее совершать над собой. Потому что многое, что теперь нам кажется совершенно невыносимым, ужасным, через десять лет или даже через пять, не будет для нас иметь никакого значения, или станет просто смешным. А то, что нам казалось прекрасным, через какое-то время, наоборот, станет ужасным. Скажем, вы повесились из-за того, что вам не ответила взаимностью красавица. Лет через двадцать она может стать похожей на облезлую курицу, спрашивается, зачем же было из-за нее вешаться?
Ну ладно, еще застрелиться или повеситься из-за красавицы. А вы-то? Бедный, бедный Леонель Леонельвич! Угораздило же вас иметь в организме такие чуждые России гены! Тысячи российских чиновников и народных избранников и в давние времена и ныне всегда сытно и вкусно ели и пили, вовсе не думая о том, что где-то, кто-то в этот момент бедствует. Им в голову не придет из-за такого пустяка покончить счеты с жизнью. Вот еще! Что за глупости! И это в такое трудное время, когда местные газеты дали тревожное сообщение: «Министр томского облсовета Геннадий Краковецкий отправил представителей на Запад. Сибирские дивизии возвратятся в Томск, и защитят от большевиков областное правительство!»
Коля Зимний по просьбе думцев сочинял эпитафию для газеты. Он почти не знал Леонеля Леонельевича и эпитафию сочинял впервые, потому испытывал неимоверные трудности. Его просили написать так, чтобы было понятно, что жизнь Леонеля Леонельевича оборвалась внезапно и трагически, но при этом ни в коем случае нельзя было упоминать о самоубийстве. Коля написал: «Жизнь его оборвалась, как ломается ветвь яблони под тяжестью плодов…» Коля вздохнул и зачеркнул написанное. Яблони в Сибири не растут – раз, и нельзя считать плодами замерзших беженцев – два. Хороши – плоды! Не то, не то!
Коля снова взялся за перо и тут кто-то кашлянул над его плечом. Коля обернулся и увидел незнакомого седого старца, который кланялся, плакал и сморкался в большой цветастый носовой платок.
– Кто вы такой? Что вам нужно? Я занят, приходите после!
– Не узнает, не узнает! – вскричал старик, – ай, нехорошо! Ведь это я тебя вскормил, вспоил. Прочитал в газетах – делопроизводитель! Я так и знал, что ты далеко пойдешь! Не зря тебя принесли в кружевных пеленках!
Коля смотрел на старика недоуменно, потом вспомнил, спросил:
– Неужто это вы Фаддей Герасимович? У вас же ноги не было? И вообще…
– Ногу мне приезжий немец протезную сделал. Понимаю, изменился, узнать трудно. Седина, лысина, сутул сверх меры. Старость – не радость, дорогой ты мой Николай Иванович! Я, значит, долго не задержу. Корову у меня на той неделе свели. А у меня внуки малые. Чем кормить-то их теперь? Я ведь не служу ныне, стар стал, сыновей на войне угрохали. Снохи с малыми ребятами. И дома – шаром покати. Прочитал в газете – делопроизводитель. Вот, нашел тебя, пришел. Взаймы деньжат попросить, чтобы купить другую корову. Время-то какое! Во всем – нехватки, чертовы мазурики, меня обездолили. Теперь корову куплю, прямо в избе стойло сделаю, чтобы больше не свели уж.
Коля не мог отказать старику, но у него денег не было. Здесь ему зарплату еще не выдали. Он за делами и забыл о деньгах, которые отдал Туглакову для обмена.
– Ладно, Фаддей Герасимович, вы там же живете?
– Там, там, в той самой избе за Белым озером.
– У меня денег нет, сейчас нет, но я достану. Через день-два буду у вас, верьте моему слову. Сколько лет прошло, а я помню. У вас и прежде коровка была, и вы мне парного молока давали. Вы добрый человек, я вам обязательно помогу.
– Жду, жду! – сказал Фаддей Герасимович, кланяясь. Он уже хотел уйти, но в комнату стремительно вбежали люди в военной форме, без погон:
– Стоять! – вскричал один из них, размахивая револьвером, – оружие на стол! Потом оба – лицом к стене.
– Вот я вам, варнакам, покажу оружие! – вскричал Фаддей Герасимович, – занося над головой незнакомца тяжелый кулак. – Я ногу под Мукденом оставил, награды имею, а он…
Фаддей Герасимович не договорил. Его стукнули рукояткой по голове, он упал.
– Что же это вы, господа, с инвалидом японской войны так обращаетесь! – воскликнул Коля, – кто вы такие?
– Руки назад и шагай, вздумаешь бежать – пристрелим!
– Да кто вы такие? В чем дело?
– Молчи, а то тоже рукояткой по башке схлопочешь. Теперь наше время спрашивать пришло.
Прямо за бывшим губернаторским домом, ныне именовавшимся Домом Свободы, располагался Дом абсолютной Несвободы. Это был построенный во времена царизма-деспотизма тюремный замок, красивый, украшенный домовой церковью, в которой арестанты могли молиться, не выходя из замка. Окна строения были забраны толстыми и частыми решетками. Коля слышал, что в глубоких подвалах этого замка заключенных в прошлом приковывали к стенам толстенными цепями, концы которых были намертво вделаны в стену. Рядом с домом Несвободы, бежала говорливая речка Еланка, словно специально для того, чтобы несвободным людям за толстенными стенами и решетками было еще горше сознавать свою несвободу. Даже сейчас, подо льдом, Еланка ласково курлыкала, а там, где были проруби, можно было видеть, что вода бурлит, как кипяток. Настолько быстрой, стремительной была эта река.
Дверь замка лязгнула запорами. Зимнего поторопили пинком в зад, а вслед за Колей в тюремный коридор втащили под руки упиравшегося Фаддея Герасимовича. Дед вздымая палец к потолку, кричал:
– Бог, он все видит! Он вас, стервецов, рано или поздно накажет!
– Бога нет, папаша! – отвечал ему один из конвоиров, – есть революционная необходимость.
Другой прокричал в глубь коридора кому-то:
– Еще двоих буржуйских сепаратистов привели, куда их помещать?
– В шестую тащи их. Надо их по раздельности всех сажать, чтобы не сговорились.
Через минуту Коля и Фаддей Герасимович оказались в большой комнате, в которой было много людей разного возраста и вида.
– Ха! Еще двоих постояльцев привели! – воскликнул кто-то из них, – тут и так дышать нечем… Ба! Да это Коля Зимний! Ну молодец! Наш пострел везде поспел!
Коля увидел, что через толпу к нему пробирается Аркашка Папафилов.
– Ты как тут? – спросил Аркашка.
– Да уж не по собственному хотению! – хмуро отвечал Коля. – А ты давно тут? Сколько народу набили, только стоять можно, не присесть, не прилечь. А ночью как же будет?
– А так же и будет! Революция в опасности! – весело улыбаясь отвечал Аркашка.
– Какую же опасность представляет для революции старый инвалид на одной ноге, я его знаю, он в приюте работал, где я рос. Как же он ночь-то на протезе будет стоять?
– Да не волнуйся ты! – отвечал Аркашка. – Будут допросы, разберутся, социально близких отпустят. Если этот дед не контрреволюционер, ему ничто не грозит, как и мне. Я всей душой приветствую революцию! Я даже на демонстрации знамя нес. Я им так и скажу. Мы с подельником сгорели [22] на ограблении одного купчишки. На гоп-стоп хотели взять, а тут откуда ни возьмись крючки [23] выскочили. Вот теперь и паримся здесь. Ну, ничего, ночь настанет поведут на допрос, я им все скажу. Классовая ненависть заставила нас напасть на купца. А как иначе? Вот… А ты беспокоишься – как ночью твой дед спать будет. Спать не дадут. Они по ночам, суки, допрашивать любят. Ты измученный, спать хочешь, так ты быстрее расколешься. Тебя за что взяли?
– Да ни за что. Я в сибирском Совете работал, речи стенографировал, бумаги переписывал.
– Ну, ты залетел! Политику шить будут. Ты покайся, заложи всех своих руководителей. Упирай на то, что ты сирота, тебя богачи эксплуатировали, тебя Второв мучил. Ты – социально близкий, маракуешь? И ничего не подписывай, никакие бумаги. Ты вот еще что им толкуй, ты же на психе лежал. С психического какой спрос? Ты глаза закати, затрясись и со стула упади. Психика, она многих спасала.
– Не буду я глаза закатывать и со стула падать! – сердито отвечал Коля.
– Ну и дурак! Вас учишь, учишь, я ведь по-дружески, так как мы вместе в эксплуатации у Второва были…
Лязгнули дверные запоры и в комнату втолкнули еще несколько человек.
– Салфет вашей милости! – приветствовал их Аркашка.
Новые обитатели этой комнаты резко отличались от всей прочей публики. Они были одеты в дорогие костюмы, аккуратно подстрижены и побриты, пахли коньяком и парижскими духами. Это были богатейшие люди города, среди них были и Гадалов, и Смирнов, и Вытнов.
– Вот тебе и «Прощаль»! – сказал Гадалов Смирнову. – Что-то господа-товарищи сильно широко размахнулись, нас прежде ни одна тварь руководящая не трогала. А эти не успели власть взять, и так круто завернули. Без нас-то они в момент до разрухи дойдут.
– А ты им, поди, объясни, соплякам…
К коммерсантам подошел Цусима:
– Вот что, господа хорошие, граждане эксплуататоры. Денег при вас нет и часов тоже, это мы понимаем. Крючки шмон [24] навели, конечно. Они в камеру никого с драгоценностями не пустят, факт. Но костюмчики у вас хорошие. Так что начнем переодеваться.
Он повернулся к Смирнову:
– Вот ты, снимай пиджак, жилетку и брюки. Мы с тобой одного роста, одной комплекции, так что будет в самый раз.
Иван Васильевич согласно кивнул:
– Оно, конечно, почему же не снять, если одной комплекции и рост одинаковый?
Он снял пиджак и протянул Цусиме:
– Вот пиджачок, примерь, пожалуйста.
Довольный Цусима скинул свою засаленную кацавейку и продел руку в рукав смирновского пиджака. В этот момент Смирнов нанес ему в челюсть мощный удар-крюк, повернувшись всем телом. Цусима упал в толпу, упершись в чей-то живот головой. Он был без сознания. Смирнов взял свой пиджак, брезгливо отряхнул, надел на себя и спросил:
– Есть еще желающие переодеваться?
Желающих не нашлось. Аркашка на всякий случай стал проталкиваться в толпе подальше от Смирнова.
В первую же ночь Колю вызвали на допрос. И была уже третья ночь, третий допрос. В камере удавалось только подремать стоя. Здесь Коля сидел на узком стуле, который был привинчен к полу. Глаза закрывались сами собой, но следователь кричал:
– Не спать!
Вопросы были все о Потанине. Что он говорил? Где прятал секретные бумаги? Коля отвечал, что не знает. Следователь пугал расстрелом.
В комнате, где допрашивали, было два следователя. Перед другим следователем сидел Иннокентий Иванович Гадалов. Краем уха Зимний слышал, о чем он говорит со своим следователем.
– Шестнадцать богатейших людей города должны дать нам выкуп двадцать миллионов рублей золотом. Тогда мы всех отпустим, если, конечно, за вами не числится каких-нибудь особенных преступлений. Мы это проверим. А сейчас как самый богатый посоветуйте своим арестованным друзьям постараться, чтобы нам поскорее принесли выкуп.
– Молодой человек! – отвечал следователю Гадалов, – вы что же, полагаете, что мы храним золото в бочке из-под селедки? Ввиду смутных времен золотые запасы многие купцы и промышленники давно отправили в надежные зарубежные банки. Чтобы получить их обратно, потребуется немало времени. У меня, например, на крупную сумму закуплены товары в Харбине и Париже. Но чтобы получить эти товары и продать какую-то их часть, и выплатить вам выкуп, я должен быть освобожден из этой вашей кутузки. Я могу дать вам расписку в том, что выплачу свою долю через пару месяцев после освобождения.
– Сбежать хочешь? А твоей бумажкой тогда хоть подотрись?
– Подпись честного коммерсанта не требует печатей и адвокатов.
– У коммерсантов не бывает чести! Ты капиталистическая акула! Какая может быть у акулы честь? – стукнул кулаком по столу дознаватель, – у акулы есть только хищные острые зубы. Но акула попала в стальные сети! У нас есть распоряжение свыше. Если за вашу свору срочно не выплатят названный мной выкуп, мы вас отправим в Анжеро-Судженск на шахту Михельсона, и вы там будете ломать обушком уголь до той самой поры, пока этот выкуп не ляжет на мой стол.
– Понял, – отвечал Гадалов, – но не вижу в этом здравого смысла. Мы будем работать в шахте, а вы не получите выкупа. Кстати, мне лично к работе не привыкать. Я в молодости и лес валил, и землю копал. Да и сейчас не только мозгами работаю. У меня дома столярная мастерская. Я мебель делаю не только себе, но и многим моим друзьям. Эко, работой решил напугать! Я вижу, что вы приезжий. Если бы вы были местный, вы бы знали, что сибиряков работой не испугаешь, и вообще ничем.
– Я тебя вот этим испугаю! – воскликнул следователь, – достав из ящика стола револьвер. – Ты – гидра! Ты кровосос. Мы вас всех выведем под корень. Ликвидируем. Нам надо жизнь в городе и губернии наладить. Без капиталов это невозможно. Говори, где золото?
Гадалов молчал.
– Я тебя спрашиваю?
– Я вам уже пояснял, молодой человек. Ликвидируете нас, а чего этим достигнете? Сейчас, в связи с войной, и с переменами властей, товарооборот из мощной реки превратился в ручеек. Без нас, без специалистов, этот ручеек совсем пересохнет и тогда вы самоликвидируетесь в своих застеночных кабинетах.
– Молчать! – завопил военный, – вышел из-за стола, приотворил дверь, крикнул:
– Крестинин! Отведи этого гада в подвал, пока я его не шлепнул! Скажи там, чтобы его приковали к стене цепями, которые остались от царского режима. Там уже пятерых таких приковали. Буду прочих допрашивать, кто откажется от немедленного взноса, всех посадим на цепь! Уведи его с глаз долой!
На крик в кабинет заглянул еще один человек в военной форме без погон. Но форма у него была из хорошей английской шерсти, ремни новой офицерской портупеи скрипели и блестели, словно их маслом намазали.
– Что за шум, а драки нет? – сказал этот молодой человек, почти мальчик. И Коля вдруг узнал в нем Криворученко, того самого, который был когда-то прикован цепями к стене арестантского подвала психолечебницы.
Криворученко взглянул на Колю и тоже узнал его.
– Ага? Знакомый? Ты чего здесь?
– Сепаратист он! – отвечал следователь.
– Такой молодой? Я же его знаю, он – приютский, со мной на психе был по ложному обвинению. Какой из него сепаратист? За что тебя взяли, Коля?
– Бумаги Потанину переписывал, стенографировал съезд. Григорий Николаевич обещал к экзаменам подготовить за гимназию экстерном.
– Ладно. Я все понял! – сказал Криворученко, – обернулся к подчиненному:
– Его дело ты закрой. Я его беру на поруки. Он социально близкий, обездоленный. Ему наша власть даст образование, я сам позабочусь об этом. Так что это дело закрыто, ясно?
– Слушаюсь, товарищ, комиссар! – поспешил согласиться хмурый и серьезный следователь.
– Ну, вот! Как говорится, дело в шляпе! – улыбнулся Коле Криворученко. – Тебе повезло. Я недавно назначен комиссаром по борьбе с контрреволюцией. Так что могу освободить тебя своей властью. Идем!
Они стали спускаться по лестнице куда-то вниз. Криворученко шел легко, весело, в конце концов сел на перила и покатился вниз. Дождался Колю. Поправляя портупею, кобуру, спросил:
– А ты – чего же? Не хочешь вспоминать детство? Серьезный такой?
– У нас в приюте перил не было, – хмуро отвечал Коля.
– Ладно, не хмурься. Тебе повезло, что я тут оказался. Зловредный старикан твой Потанин, за восемьдесят, а туда же – во власть полез. Ну, заслуженный, не спорю. Путешественник, писатель, то, се. Но его самого, что говорится, подвели под монастырь покакать. Знают, что его даже посадить нельзя, еле живой. Президент, ядрена вошь! Мы его держим под домашним арестом. Пусть посидит, подумает.
А буржуям вроде Гадалова и твоего Второва, конечно, выгодно Сибирь отделить. Для них тут – золотое дно. Черпай-успевай. А того в расчет не берут, что вся Россия эту самую Сибирь обживала. Короче: тебе с ними не по пути. Ты с нами шагай. Добьем буржуев и пойдем с тобой вместе учиться. А пока я тебя устрою, ну, хотя бы тем же писарем в одну из наших контор. И паек, и звание дадут.
Они спустились в сводчатый подвал без окошек, пошли мрачным коридором и прошли в длинную комнату, где сидели и стояли люди, прикованные к стене толстенными ржавыми цепями, оставшимися еще с царских времен. Среди закованных узников Коля узнал и Смирнова, и Голованова, и других богатейших людей Томска. Как раз в это время надевали на руки и на ноги тяжелые оковы Иннокентию Ивановичу Гадалову. При этом он обратился к Смирнову:
– Ну что? Дождались свободы?
– Бог терпел и нам велел! – отвечал Иван Васильевич.
– Ничего, потерпим! – отвечал Гадалов. – и тебе, и мне жирок сбросить не мешает. Да и подвал вполне приличный при царе строили. Добротно. И цепи ладные, и звенят красиво.
– Ну ты! Шутник! Погоди, через неделю-другую по-иному запоешь! – сказал тюремщик.
– Меня зовут Иннокентий Иванович, а твое как имечко будет? – спросил его Гадалов.
– Обойдешься без имечка.
– Обойдусь! – согласился Гадалов. – Я тебя и так запомню.
– Ладно! Идем! – сказал Коле Криворученко, и они вновь вышли в подземный коридор.
– Нехорошо как-то с ними обошлись, такие солидные люди! – сказал Коля.
– Ты – что? Богатеев пожалел? А они нас жалели? Эти изверги рады задушить революцию, не дают новой власти ни товара, ни денег. Все попрятали. Но мы их… но я их!.. – У Криворученко задергалась щека. Он сунул руку в планшет, вытащил оттуда газету «Знамя Революции», подал Коле:
– На! Прочитай про то, кому ты служил! Вот здесь, во втором столбце…
Коля стал читать:
«Жалкий призрак буржуазной власти. Час падения буржуазной думы есть час торжества революционных народов Сибири. Задушить революцию не удастся. Богатые должны отдать сбережения на благо народа…»
– Ну, я не знаю, – сказал Коля, – Григорий Николаевич иначе говорил. Опять же богатеи… Тот же Смирнов в думе состоял, жертвовал деньги на сирот… А Гадалов из своих служащих оркестр создал, и они играли в городском саду. Я тоже там танцевал. Выходит, Гадалов для всех постарался.
– Чудак! – усмехнулся Криворученко, – оркестр! Он этим оркестром тебе глаза отвел. Ты Маркса не читал. Не знаешь, что такое прибавочная стоимость. Представь, что Смирнов в молодости попал на необитаемый остров. И вот стал бы он себе там строить дом. Прожил бы он при этом, ну, скажем, до ста лет. И всю жизнь бы строил. Смог бы он себе при этом возвести такой дворец, в каком он нынче живет? А ведь кроме этого дворца за рекой у него еще один дворец, который он дачей именует. А еще он имеет магазины, катера, конюшни и много чего. Разве мог бы он все это заработать своими руками? Нашими руками, твоими, моими и руками прочих простых людей нажили они свои богатства и жируют, и Гадалов, и Смирнов, и все прочие. Несознательный ты еще, Коля! Я тебе потом дам Маркса почитать, а что не поймешь, спросишь, объясню…
– Вы бы старика Фаддея Герасимовича выпустили, это мой приютский воспитатель, он инвалид японской войны. Он ко мне в Совет за помощью пришел, корову у него свели. Ну, его вместе со мной и забрали.
– Ладно! Я пошлю нарочного с приказом. Пошли!
Криворученко отпер ключом в стене маленькую дверцу, и потянул за собой Колю. За дверью обнаружился другой коридор, низкий, в рост человека, и узкий. Алексей Криворученко запер за собой дверь и сказал:
– Этим коридором я тебя выведу из дома заточения в Дом Свободы, то есть в бывший губернаторский дом. Губернатор мог проникать по специальным подземным ходам и в следственный замок, и в Троицкий собор. Когда он появлялся в Троицком соборе в морозный день без пальто, прихожане удивлялись. Откуда он взялся? Никто не видел, чтобы он входил в соборную дверь.
Ну, мы, атеисты, в собор не ходим. А вот следственный замок навещать приходится. Когда революция победит окончательно, и в этом подземном ходе надобность отпадет. Мы тогда засыплем все подземные ходы окончательно. И люди будут ходить только по земле, и будут парить над ней на крыльях, как птицы. Счастливые, смелые, свободные!
Они шли по тайному ходу, пол которого был вымощен гранитом, а стены и своды была выложены из кирпича. Криворученко нажимал пружину фонаря под названием «Летучая мышь». Фонарь таинственно жужжал, и пятно света мерцало, то увеличиваясь, то уменьшаясь.
Коля думал: кто же прав? Действительно, разве можно построить в одиночку такой дворец, как у Смирнова? Но зачем же его цепями – к стене? Что-то тут – не так. Добрее надо быть. И опять же Григорий Николаевич… Он о свободе для сибиряков радеет. Почему Криворученко этого не понимает? Он же сам сибиряк? Надо будет в этом во всем разобраться, кого-то еще спросить такого… Но кого?…