Зимний пейзаж
Осенью население Томска увеличивалось всегда вдвое. Это прибывали из далеких таежных урманов золотодобытчики. Шум и гром шел по городу. Во всех трактирах и гостиницах буянили, бушевали, сорили золотишком буйные и пьяные мужики.
В домах под красными фонарями девицы измаялись обслуживать посетителей. Полиция замучилась поднимать покалеченных и убитых. Похоже было на малую войну. Шершпинский отправил специально ездить по улицам агентов в легких колясках. Завидев свалившегося пьяного золотоискателя, они вытряхивали у него из карманов все, что находили. Хотя и тоненький золотой ручеек, но все же притекал в полицейское управление. Что-то записывали в бумаги, а что-то и нет.
Ювелиры, торгаши сверлили коловоротами глубокие дыры в ножках столов и стульев. Они засыпали в пустоты золотую «пшеничку». Дыры затем заделывали деревянными пробками, смазанными рыбьим клеем-карлуком. Были и такие, что зарывали в огородах корчаги, а потом сами забывали, где именно зарыли. Уж очень много золота по осени оседало в Томске.
Считалось, что жить надо тихо. Пока ничего не строить, никому про золото даже не заикаться. Иногда так золото доходило до внуков и правнуков, а владельцы сказочных богатств ходили всю жизнь в ремках [8] .
Но все же наступали новые времена. И все больше на Почтамтской и на Миллионной вставало дворцов. Это начинали действовать отрытые правнуками на огородах корчаги с золотом.
А золото пропивалось в кабаках, золото прилипало к рукам жадных чиновников, золото попадало в руки к бандитам. Все хотели этого желтого металла. Как будто за него все можно купить! Многое, но не все! Славу не купишь, любовь не купишь, подлинное уважение не купишь. Хотя, конечно, можно прожить и без этого, если у вас много золота.
Ударили первые сильные морозы, но лихая золотая гульба не унималась. По улицам проносились коляски с визгом девиц, песнями гармоний. Из заведений выбегали упившиеся и били друг другу сопатки. Город по-прежнему бурлил, как котел, вмазанный в печь.
Веселилось и высшее сословие. Катания-кавалькады, балы-машкерады в общественном собрании. До поздней ночи.
А в новогоднюю ночь гуляли до самого утра. Оркестры пожарников играли для танцоров, и просто исполняли пьесы. Пели певцы, а потом на сцене общественного собрания зазвонил колокол, и прошел по сцене старик с бородой ниже пояса и в рубище. А два человека в смокингах и цилиндрах, и двое в лаптях и азямах, хлестали его кнутами. Затем раздался истошный вопль младенца. И баронесса Амалия Мершрейдт фон Гильзен вынесла его в кружевных пеленках, на которых было написано «Новый 1865 год».
В одно из воскресений извозчик привез в коляске к воротам Вознесенского кладбища девушку, тоненькую, стройную, как былинка, с голубыми глубокими глазами, непродражаемо-милым очертанием лица. Она была так хрупка, так нежна, что извозчик невольно спросил:
– Как же вы одна-то тут, барышня? Тут не лес, но, однако же, глухо.
– Ничего, поезжайте! – ответила девушка, это была Верочка Оленева.
В гимназии она ощутила себя очень одинокой. Мадам Ронне сняла комнату рядом с гимназией, заботилась о Верочке постоянно, но одиночество было так ощутимо, так мучило!
Верочка уже не раз приходила на это старейшее томское кладбище вместе с мадам Ронне, но ей хотелось побыть у могилки отца одной. Вот и поехала, никому не сказавшись.
Теперь, увидев холодный, бесконечный каменный забор, тройные ворота и шеренги голых берез и тополей, Верочка оробела.
Есть же там живые люди? Вон встроен в забор продолговатый дом, в котором, говорят, живут кладбищенские сторожа и священники. Но возле этого дома никого не видно. Дорожки припорошены снегом и ни одного следа.
Дома Петровской слободки дымили в отдалении печными трубами, дымок, пахнущий томящейся борщовой капустой, доплывал и до стен страны вечного упокоения.
Верочка еще раз огляделась. Со стороны Петровки двигался человек. Мужчина. Вдруг – разбойник?!
Вот он все ближе, ближе. Страшно!
Вот мужчина уже совсем близко. Верочка робко взглянула. Юноша в стареньком пальто с бархатным воротником, с непокрытой головой, с заиндевевшими черными, длинными кудрями.
Он уже поравнялся с ней и, встретив ее взор, потупился. Потом спросил:
– Вы меня испугались?
– Немножко! – просто ответила Верочка, – я думала, что, может, идет разбойник.
– Я не разбойник, я здешний мещанин, меня зовут Михаилом, фамилия моя Зацкой. А почему же вы здесь одна?
– У меня тут похоронен папа. Я хотела побыть с ним наедине, но не думала, что одной тут в эту пору так страшно!
Юноша грустно сказал:
– Вы знаете, я тоже пришел навестить родителя. Давайте войдем в эту юдоль печали вместе, а там уж разойдемся, каждый к своей могилке… Вы всегда можете рассчитывать на мою защиту и помощь! – при последних словах он невольно выпрямился.
– Спасибо! – сказала Верочка, – у вас такие глаза, что вам хочется верить.
– А ваши глаза… – сказал Миша и покраснел, потому что понял, что здесь не место говорить комплименты.
Они прошли через ворота, возле которых стояли статуи молящихся ангелов. Дальше были склепы изумительной работы из черного и белого камня, с выбитыми на них дворянскими гербами. К некоторым усыпальницам примыкали скульптурные группы: плачущая женщина с распущенными волосами, через прозрачную тунику проглядывала прекрасная нагота. Воин в колеснице со свитком в руках. Справа вдоль ограды стояли огромные грубо отесанные камни, с выбитыми на них крестами и фамилиями. Миша знал, что там, вдоль ограды, хоронили казаков. На одном из камней даже издалека была видна фамилия МОЛОДЧАНИНОВ, там был похоронен знаменитый атаман.
Им встретилась одна из часовен, посвященная святому Иосифу Томскому, она была с золотым куполом. Они прошли внутрь. Шаги их гулко отдались под каменным сводом. Пробивавшийся в стрельчатые окна свет падал на картину, с которой на парня и девушку глянул сам Иосиф. Он был обнажен, бос. И держал в зубах один конец нити, другой конец ее натягивал левой рукой, а правой наигрывал на этой нити, как на балалайке.
Михаил Зацкой поклясться бы мог, что в момент, когда они рассматривали картину, он услыхал тонкий и нежный звук, похожий одновременно на звон колокольцев и пение скрипки.
Этого блаженного называли песнопевцем Иосифом, он пел псалмы. Нередко пел он и собственные сочинения. Его любили в городе, позаботились об увековечивании памяти. Пожилые люди после посещения кладбища говорили: «Побывали у Ёсиньки».
– Вы слышали об этом святом? – спросил Михаил Зацкой.
– Нет, – созналась Верочка Оленева, – я недавно в Томске, мы жили на прииске, а теперь я поступила тут в гимназию…
– Вот как? – воскликнул Миша, – я тоже учился в гимназии, но не окончил, умер папа, мы стали стеснены в средствах. Но, возможно, я найду хорошую вакансию…
Да… Так вот, об Иосифе Томском. Он ходил нагой по снегу, он не имел никакого добра, кроме одной нитки, на которой играл свои песни. И пел он о том, что золото – прах, а доброта человеческая – золото. Надо быть добрым. Это верное учение…
Они вышли из часовни. По странному стечению обстоятельств выяснилось, что могилка Николая Николаевича Оленева оказалась неподалеку от могилки Мишиного отца.
Это были ряды небогатых людей. Тут православное кладбище кончалось, а за ажурными решетками дальше шло католическое, а затем и еврейское кладбище.
Когда они наплакались каждый о своем и вышли с кладбища, Миша предложил не тратиться на извозчика. Они пошли вместе под гору, и молодой человек читал стихи о Томске всех томских поэтов, начиная с Батенькова и кончая Сергиевым. Он читал вдохновенно, так ритмично, что Верочка глядела на него с великим интересом:
– Вы так много знаете стихов! Наверное, и сами их сочиняете?
– Сочиняю, но никому не показываю, – сказал Миша, краснея.
– Прочитали бы хоть одно свое.
– Нет, они очень слабые, может, подправлю, прочту когда-нибудь потом.
– Ах, не знаю, когда мы с вами еще встретимся, да и встретимся ли вообще! – невольно воскликнула Верочка, пряча озябшие руки в меховую муфту.
– Отчего же так?
– Да ведь мне-то только исполнилось тринадцать, я только поступила, мне не разрешают с юношами встречаться.
– Ну, это пустяки, Вы повзрослеете быстро, а живя в одном городе, мы не можем не встретиться.
– Может быть, – вздохнула она, – теперь давайте пойдем врозь, а то кто-нибудь из гимназических наставниц нас увидит. Нас теперь вообще никуда не пускают, в городе такие ужасные банды ходят…
Они расстались. Миша вышел к мосту через Ушайку, тут свистели полицейские, был слышен крик: «Держи!»
Миша свернул в магистрат. Долго там просидел в приемной. Проходили какие-то люди в кабинет, спорили, кричали. По обрывкам голосов он слышал, что только за месяц свели лошадей у сорока водовозов.
Кого-то утопили в пруду у Дальнего Ключа. По заснеженным улицам с визгом, гармошками и песнями в зеленых кошевках мчат кошевники. Набрасывают на прохожего аркан, затягивают в кошеву. А выкинут потом неживого и голого. И ищи их свищи! И почему они красят свои кошевы в зеленый цвет? Не понять. Но страшно. Народ теперь вечерами боится выходить из дома без топора и дубины или пистоля, разбои случаются даже днем.
Столоначальник долго рассматривал Мишины документы, потом вздохнул и сказал:
– Ну и что же, что вы чуть не окончили гимназию? Чуть – не считается! Никакой свободной писарской должности у нас нет. Могли бы предложить вам должность будочника, если бы вы были в плечах пошире. А так, какой из вас будочник?.. Вы меня извините, но вы – как есть, барышня, только в мужеских брючках…
– Я не позволю!.. – вскочил Миша, гневно сверкая глазами.
– Не позволяй, милый, не позволяй! – ухмыльнулся столоначальник, возвращая Мише документы.
А когда Миша вышел, столоначальник подумал о нем. Вот, мол, зеленые юнцы каковы. Пришел – давай ему должность, вакансию, нет, чтобы к документам еще кое-какие бумажки приложить, а то давай должность и – все! А ведь столоначальник-то – отец многих детей, у него уж и внуков много. Люди золотом обсыпаются, а он здесь сидит, штаны протирает.
А в городе порядка нет. И говорить об этом нельзя. Банды кругом, банды. Вот и этот, в драном пальтеце с бархатным воротничком, походит, походит, да и возьмет кистень в руки. И награбит, и станет каким-нибудь наиважнейшим лицом, тогда придется перед ним горб ломать. Такова жизнь. А пока что пусть походит, помотает сопли на кулак…