Старинный дом
Томск предстал перед пассажирами парохода ранним солнечным утром во всей своей красе. «Каролина» медленно шла по широкой Томи. С реки очень хорошо были видны купола церквей на холмах, шпили кирхи и костела. Купы деревьев спускались по холмам, солнечное марево дрожало над водой, пахло прибрежными тальниками, водорослями, тиной.
Причал был выстроен в виде старинного терема, неподалеку от пристани были видны ряды сложенных штабелями огромных бочек.
На шпиле причального домика трепыхался трехцветный российский флаг: верхняя полоса – белая, средняя – желтая, а нижняя – черная.
На причале сидел оркестр пожарной команды. Сияли начищенные до ослепления медные трубы и медные каски пожарников. И как только были кинуты чалки и пароход отрывисто загудел, приветствуя население Томска, то сразу же грянул и оркестр. Музыканты изо всех сил раздували щеки, и гудок был заглушен маршем, чего, собственно, пожарники и добивались.
Прибытие парохода было великим событием, на пристани столпилось с полгорода, здесь были мужчины и женщины разного звания, кто с букетами цветов, кто с лорнетом или биноклем, сновали в толпе продавцы пирожков, копченой рыбы и мороженого.
Извозчики выстроились в ряд, в строгой последовательности, которую установил их староста, и ждали пассажиров, предвкушая хорошие чаевые, у каждого извозчика на груди сияла начищенная толченым кирпичом медная бляха с номером. Шикарные экипажи ожидали важных господ, толклись в толпе переодетые шпики и прохаживались по дебаркадеру полицейские.
Поцелуи, смех, зонты и пелерины, цилиндры, английские кепи с пуговками на маковке, изредка – широкополые боливары, шляпки с вуальками и цветастые платки, все смешалось под гром оркестра.
Пароход быстро пустел, оставались лишь каторжники в своем загоне, их обычно выводили после того, как с пристани уезжала приличная публика.
Матрос, осматривавший опустевшие каюты, прибежал к капитану:
– Так что, прошу прощения, в одной каюте пассажир остамшись!
– Как это? – вынул трубку изо рта капитан.
– Не могу знать!
– Думкопф! Чертячий сын! Идем смотреть!
Пассажир был не то пьян, не то болен, даже капитан не мог определить. Кое-как пассажира растолкали. Он пытался что-то сказать, но язык у него не шевелился, он моргал, его тошнило.
Принесли ему рюмку коньяка, после которой пассажир наконец обрел дар речи.
Это был Улаф. Он рассказал капитану, что купец Лошкарев был очень любезен и предложил ему выпить домашней настойки, которая называется «Медвежий шиш». Так сказал уважаемый коммерсант. Настойка Улафу очень понравилась, хотя он почувствовал ее необычный вкус. Он выпил две рюмки, а больше он ничего не помнит. Где же господин Лошкарев?
– Искать его, доннер веттер [6] в поле! – воскликнул немец. – Все пассажир сходиль. Вам тоже надо сходиль…
Улаф поискал глазами свой саквояж, – его не было. Встревоженный, он обшарил карманы своего сюртука: ни денег, ни документов.
Что было делать? Улаф был в отчаянье. Капитан посоветовал обратиться к полицейскому на пристани.
В карманах Улафа было пусто, и он быстро прошагал мимо извозчиков, смахивавших щеточками несуществующую пыль с сидений своих экипажей и приглашавших Улафа прокатиться.
Улафа тошнило. У него болела голова, перед ним был незнакомый город, с неизвестными людьми и порядками. И хотя Улаф Страленберг был удручен тем, что с ним случилось, он не смог не заметить буйства черемух и сиреней вокруг домов, обилия журчащих родников и ручьев, которые петляли по улицам, ныряли под забор какой-либо усадьбы, чтобы вынырнуть с другой ее стороны. Во дворах висели веревки с бельем, солнышко обливало простыни золотом свежести.
Иногда несколько потоков воды стекали в канаву, облицованную деревом, и с шумом мчались в неведомую даль. И где-то играла дудочка, и кудахтали куры, и по улицам бродили коровы, козы и овцы, пощипывая траву. Козы обгладывали кору с деревьев, но никто на это не обращал внимания, деревьев вокруг было столько, что их было не жалко.
И вдруг он ощутил, что у него на груди нет его талисмана, бронзового оленя! Чертов купец Лошкарев, очевидно, не поверил Улафу, что олень бронзовый, подумал, что это – золото! Черт возьми! Ведь в руках бесчестного мужлана эта вещица не будет иметь никакой ценности, а для Улафа – это смысл всей его дальнейшей жизни или около того. Найдет он клад и тогда сможет спокойно заниматься научной деятельностью. Но без фигурки оленя он не найдет сокровища!..
Ага! Вот полицейский! Рассказать, что ограблен, просить совета. Усатый и важный не дослушал его, кликнул двоих, вытянувшихся в струнку:
– В каталажную! Говорит, что он – швед, а сам не хуже меня по-русски говорит, и бумаг нету. Не иначе – каторжник беглый… Смотрите, чтобы не вырвался.
– Я ученый!
– У нас все кандальники – ученые…
Улаф попытался вырваться. Он получил такой пинок между ног, что скрючился. Решил пока не вспоминать о том, что он – из викингов.
Его привели во двор, огороженный глухим забором, еще раз обшарили все карманы, одному из конвоиров понравился сюртук Улафа, и Страленберга из этого сюртука буквально вытряхнули, отобрали у него сапоги, даже рубаху сняли. Потом его по лестнице свели в подвал и дали под зад коленом так, что полетел куда-то вниз, в неизвестность, ударился обо что-то, обмер от дикой боли и заметил, что наверху стукнула дверь, лязгнули засовы.
– Салфет вашей милости! – услышал Улаф чей-то хриплый голос, и кто-то дыхнул на него запахом гнилых зубов. Тотчас чьи-то жадные руки принялись обшаривать его, лязгало что-то. В полной тьме вдруг забрезжил огонек, не огонек, какой-то намек на свет, и Улаф содрогнулся, увидев рядом заросшее черно-седыми волосами лицо, оскаленный рот, из которого торчало два желтых клыка. На руках и ногах этого зверочеловека были цепи, они и лязгали. На кучках трухлявой соломы на карачках стояли еще трое, один из них держал в руке огарочек свечи толщиной с соломину. Обшаривавший Улафа сказал:
– Тыра, гаси свой факел, я и так вижу, что барина кто-то до нас обшмонал за милую душу. А ну, барчук, сымай штаны, да поскорее, а не то я тебе в ухо струйку пущу, и на солнце заморожу!
Улафу и так было холодно без сюртука, он не захотел расставаться еще и со штанами. Сильный удар по ребрам почти лишил его чувств, он еще барахтался, почти не понимая, что происходит. Запах пота и полусгнившего тряпья. Тиски многих рук. И нечто вонзалось в нутро. О, наивные мечты о путешествиях, схватках с дикими зверями, со стихиями! В этом подвале обитали существа, которые были хуже зверей и стихий, их даже чудовищами было назвать нельзя, настолько они были проще и грубее устроены.
Он потерял сознание, измученный, униженный, на щеках его были слезы. И потерялось для него время. Тьма. Тьма. Тьма. Иногда наверху отпиралась дверь, и сверху бросали горбушку хлеба и рыбину соленую да лагушок с водой ставили на приступку. Но Улафу ничего не доставалось, он слабел с каждым днем, и когда в очередной раз кто-то спускался к подвальной двери и лязгали запоры, он пытался кричать, что он иностранный гражданин и королевский подданный. Но ему только казалось, что он кричит, на самом деле это были жалкие всхлипы.
И то ли на небесах повернулось какое-то колесо, то ли духи предков явились на помощь, но как-то вышло, что об Улафе вдруг вспомнили. И с подвальной лестницы в эту вонючую яму слезли конвойные и потащили Улафа наверх. Вели переходами, вверх-вниз, вверх-вниз. Кудрявым двориком, где пахло кислой капустой, в комнату, где пахло жженым сургучом.
Там сидел человек в гороховом костюме, широкоскулый с усиками. Улаф стоял в одних испачканных лиловых подштанниках, рваной рубахе. Из дыр выглядывало тощее тело в синяках и кровоподтеках. Господин спросил старшего конвоира:
– Маметьев! Почему такой у него вид? Что за безобразие?
– Такой был, ваше благородие! – отвечал Маметьев.
– Дурак! Принеси ему арестантский халат! Как смел ты ко мне его вести в таком виде?!
– Виноват!
Маметьев мигом принес халат и накинул его на Улафа, после чего тот стал дрожать не так ужасно, как прежде.
– Ты говоришь, что ты – ученый. А почему мы должны верить, если документов никаких нет? Кто знает тебя в России? Кто может удостоверить личность?
– Меня рекомендовал в Петербурге Герман Густавович Лерхе, чиновник тамошний…
– Что?! – вскочил человек в гороховом костюме, – что же ты сразу не сказал?! Да верно ли? Смотрите, если врете, с нами шутки плохи.
– Клянусь! – торжественно вытянув руку, сказал Улаф.
– Тек-с. Значит, как ваше полное имечко? Хорошо, запишем. Да вы, знаете ли, что Герман Густавович нынче – наш губернатор?
– Откуда же мне знать? Когда я имел честь с ним познакомиться в Петербурге, он служил в сибирском комитете. Мы виделись с ним всего один раз, и он тогда и дал мне рекомендации. Но все мои документы странным образом утрачены.
– Интересно и даже очень. Как вы говорите, звали купца на пароходе? Лошкаревым Ильей Ивановичем? И это тоже очень интересно. Сейчас вас проводят в соседнюю комнату, там угостят хорошим обедом, вы ведь голодны?
– Да, очень, очень! – ответил Улаф.
– Прекрасно! Значит, не страдаете отсутствием аппетита, это приятно слышать. Кстати, вы, наверное, и раньше бывали в России? Вы хорошо говорите по-русски, никогда не подумаешь, что вы швед.
– Я говорю хорошо на многих языках! – не без гордости ответил Улаф. Желудок его пищал и сокращался и приказывал забыть обо всем на свете, кроме еды. На что, в самом деле, знание многих языков, если желудок от голода почти уже ссохся?
В другой комнате был такой же стол, такие же прибитые к столу табуретки, такие же решетки на окнах, там конвоир усадил Улафа за стол и попросил немножко подождать. Улаф Страленберг облокотился о стол и немедленно уснул. Он не понял – сколько проспал, очнулся он, почуяв восхитительный запах: перед ним на столе были тарелки с гречневой кашей и отварной телятиной. Еще был самовар, сахарница и щипцы, и калач, повешенный на кран самовара.
Наевшись до отвала, Улаф было вновь заснул, но его тотчас разбудили.
Он с ужасом подумал, что его могут вновь упрятать в ту яму, из которой он нежданно-негаданно выбрался.
– Куда меня? – спросил он конвоира. – Меня выпустят?
– Увидишь, – только и ответил тот.
Улафа поместили в тесную камеру. Но это была комнатка с окном, пусть и зарешеченным, и здесь были сделаны нары, и можно было прилечь, а главное – он здесь был один.
В яме Улаф набрался вшей и блох, они теперь немилосердно грызли его. Он подумал о своих страхах в те дни, когда он собирался в неведомую Сибирь. Тогда казалось – придется сражаться с медведями, росомахами, ездить на оленях и собаках, есть сырое мясо. Может, встречаться с теми людьми, о которых толковала матушка.
Но где они, люди на одной большой ноге и с двумя ртами? О, как наивны мы бываем в наших мечтах! Действительность всегда бывает куда проще их и в то же время сложнее и страшнее!
Улаф кое-как дождался утра. Принялся стучать в дверь, крича:
– Я шведский ученый! Я королевский подданный!
Ответом было молчание. О нем как бы забыли. Но на следующий день его опять провели в комнату к человеку в гороховом костюме. Человек этот улыбнулся:
– Мы навели справки: Герман Густавович действительно принимал участие в вашей судьбе. Мы, господин Улаф Страленберг, сожалеем о том, что случилось с вами. Но, согласитесь, вы во всем виноваты сами. Разве нужно было молодому человеку вашего звания распивать наливку с совершенно неизвестным вам простолюдином? Кстати, никакого купца Лошкарева в Томске нет и никогда не было.
В момент вашего ареста у вас не оказалось документов, и откуда мы могли знать – кто вы такой? Сибирь кишит беглыми каторжниками и проходимцами разного рода, и мы советуем вам впредь быть осмотрительнее.
Человек в гороховом костюме выдержал долгую паузу, оценивающе разглядывая Улафа:
– Вы оказались в отчаянном положении, но мы вам поможем. Я дам вам адрес вашего соотечественника, но прежде чем вы отправитесь к нему, вы должны будете помыться в бане и переодеться во все чистое. Баня у нас, конечно, не такая, как в Стокгольме, но все-таки.
После того как вы примете приличный вид, мы вам дадим деньги на извозчика и отпустим на все четыре стороны. Но господь вас сохрани, господин Улаф Страленберг, рассказывать, кому бы-то ни было, что вы были в гостях у нас! Если вы это скажете, хотя бы даже и не человеку, а дереву в лесу или птичке на дереве, вы тотчас же очутитесь в таком месте, из которого вас сам губернатор не вызволит. Кстати, не беспокойте Германа Густавовича, он теперь занимает слишком большой пост и очень занят. Повторяю: никто не должен знать, что вы здесь были…
Господин в гороховом костюме улыбнулся, и бедному Улафу показалось, что он увидел те же желтые клыки, с которыми познакомился в страшной и смрадной яме. Он внутренне содрогнулся, но постарался не показать вида и с нарочитым спокойствием ответил:
– Я сделаю все так, как вы мне посоветовали.
Ну, вот и отлично! – воскликнул этот господин, пожимая Улафу руку, – желаю вам самых блестящих успехов в химии и физике, в которых я совершенно не разбираюсь! Но зато, поверьте, свою науку я освоил очень хорошо!..
Тот же конвоир провел Улафа в тюремную баню. Она была невелика, но тут и нагретая вода, имелись и мочалки. Улаф разделся, налил в тазик воды и со страхом увидел, что конвоир тоже разделся и приближается к нему:
– Что вам угодно?!
– Вашей милости не нужно беспокоиться, – успокоительно сказал конвоир Маметьев, – мне велено хорошенько помыть вас.
– Что вы! Я не маленький, я сам!
– Приказано, барин! Ты уж не ерепенься…
Конвоир намылил мочало и яростно принялся тереть Улафу спину, причем тот вздрагивал и ожидал самого худшего. Но ничего плохого на сей раз не случилось.
В предбаннике конвоир, которого, как выяснилось, прозывали Гаврилой Гавриловичем, подал Улафу пакет с белоснежным бельем, потом подал на плечиках гороховый костюм, точно такой, какой носил допрашивавший Улафа Страленберга господин. Улаф спросил – нельзя ли ему подать костюм иной расцветки, на что Гаврила Гаврилович строго ответил:
– Бери, барин, чего дают… у нас не хранцузский магазин! Вот рубль вам велено выдать, вот адрест, куды вам ехать, идем, скажу часовому, что выпустить велено…
И вот Улаф снова оказался на свободе, солнце ярко светило, одуряюще пахло цветами, только что пролил молодой дождик, и канавы, и ручьи забурлили сильнее, мать-и-мачехи и подорожники и прочие растительные существа стали еще зеленее и глянцевитее и радовались жизни. Деловитая пчела сладострастно погрузила свой хоботок в пунцовый плод шиповника.
Улаф вдохнул полной грудью. Он был молод и потому сердце вновь наполнилось надеждой на что-то светлое, хотя у него на лбу заметно прибавилось морщин. Он об этом не знал, так как еще не смотрелся в зеркало. Седина же ему не грозила по той причине, что волосы его от рождения были совершенно бесцветны.