Глава 16
Только когда полномочный представитель императора Хирохито подписал документ о капитуляции Японии, в Джиленбоуне поверили, что война и в самом деле кончена. Это стало известно в воскресенье второго сентября 1945-го, ровно через шесть лет после ее начала. Шесть мучительных лет. Столько невосполнимых утрат: никогда уже не вернутся ни Рори, сын Доминика О'Рока, ни сын Хорри Хоупгона Джон, ни Кермак, сын Клена Кармайкла. Младший сын Росса Маккуина Энгус никогда больше не сможет ходить; сын Энтони Кинга Дэвид будет ходить, но уже не увидит, куда идет; у Пэтси, сына Пэдди Клири, никогда не будет детей. А сколько есть таких, чьи раны не видимы глазом, но столь же глубоки, таких, что покинули свой дом веселые, жизнерадостные, смеющиеся, а с войны возвратились притихшие, скупые на слова и почти разучились смеяться. Когда война началась, разве снилось кому-нибудь, что это так надолго и так тяжки будут потери?
Джиленбоунцы не слишком суеверны, но даже самых отъявленных вольнодумцев в воскресенье второго сентября пробрала дрожь. Ибо в тот же день, как кончилась война, кончилась и самая долгая за всю историю Австралии засуха. Почти десять лет не выпало ни одного настоящего дождя, а в этот день небо сплошь заволоклось чернейшими, непроглядными тучами, с громом разверзлось и покрыло жаждущую землю потоками в двенадцать дюймов глубиной. Если осадков выпадает на дюйм, это еще не обязательно конец засухи, второго дождя может и не быть, но двенадцать дюймов — это значит, что вырастет трава!
Мэгги, Фиа, Боб, Джек, Хьюги и Пэтси стояли на веранде и в грозовой тьме смотрели на этот ливень и вдыхали его несказанно сладостный аромат, запах иссохшей, растрескавшейся земли, наконец-то утоляющей жажду. Лошади, овцы, коровы и свиньи упирались потверже ногами в расползающуюся жидкую грязь и, вздрагивая всей кожей, с наслаждением подставлялись под живительные струи; почти все они с самого рождения не знали, что такое дождь. На кладбище смыло всю пыль, вновь забелел мрамор, омылись от пыли распростертые крылья невозмутимого Боттичеллиева ангела. Речка вздулась, забурлила, шум ее смешался с барабанной дробью ливня. Дождь, дождь! Дождь. Словно исполинская непостижимая рука даровала наконец долгожданную благодать. Дождь — благословение и чудо. Ибо дождь — это значит трава, а трава — это жизнь.
Из земли пророс нежно-зеленый пушок, крохотные ростки потянулись к небу, пошли куститься, набухать почками, поднимались все выше, зеленели все гуще, потом посветлели, налились соками — и вновь она стоит по колено людям, то серебристая, то матовая, цвета кофе с молоком трава Дрохеды. Главная усадьба — совсем как пшеничное поле, по которому пробегает рябь от малейшего озорного ветерка, цветники вокруг дома пылают ярчайшими красками, раскрываются огромные бутоны, призрачные эвкалипты, что девять лет кряду стояли угрюмые, серые, пропыленные, разом опять засветились белизной и золотисто-зеленым. Да, в цистернах, поставленных расточительным сумасбродом Майклом Карсоном, хватило воды, чтобы цветники не погибли, но пыль давно покрыла каждый лист и лепесток, приглушила и омрачила их краски. Старое поверье подтвердилось: запасы воды в Дрохеде такие, что можно пережить и десять лет засухи — но это верно лишь для Большого дома.
Боб, Джек, Хыоги и Пэтси вернулись на выгоны, начали прикидывать, как бы лучше восстановить отары; Фиа открыла новенький пузырек черных чернил и намертво заткнула пробкой пузырек красных, которыми записывались убытки; а Мэгги поняла, что для нее жизнь в седле подходит к концу: скоро вернется Джиме и появятся мужчины, которым нужна работа.
После тяжелых девяти лет скота осталось ничтожно мало — уцелели только породистые производители, которых во все времена содержали в стойлах, горсточка отборных, первоклассных быков и баранов. Боб отправился на восток, в края, не так сильно пострадавшие от засухи, закупать лучших чистокровных ярок. Вернулся Джиме. Наняли восьмерых овчаров. И Мэгги распрощалась со своим седлом.
А вскоре она получила письмо от Люка — второе с тех пор, как ушла от него.
"Я так думаю, осталось уже недолго, — писал Люк. — Еще несколько лет на плантациях, и у меня наберется дополнительно денег. Иногда побаливает спина, но я еще могу потягаться с самыми классными ребятами, рублю за день восемь, а то и девять тонн. У нас с Арне под началом еще двенадцать артелей, и все отличный народ. Деньги сейчас остаются куда легче, в Европе такой спрос на сахар, что , только поспевай подавать. Я зарабатываю больше пяти тысяч фунтов в год и почти все откладываю. Теперь уже скоро я поселюсь в Кайнуне, Мэг. Может, когда я там устроюсь, ты захочешь ко мне приехать. Заполучила ты от меня тогда ребятенка? Чудно, до чего женщинам охота нарожать ребятишек. Я так думаю, от этого у нас с тобой все и разладилось, верно? Напиши, как твои дела и как Дрохеда выдержала засуху. Твой Люк».
Мэгги сидела на веранде с этим письмом в руке, устремив невидящий взгляд на ярко-зеленую лужайку, и тут из дома вышла Фиа.
— Ну, что Люк?
— Все то же, мама. Ничуть не переменился. Опять пишет, что ему надо еще немного поработать на этих окаянных сахарных плантациях, а потом он купит землю где-нибудь в Кайнуне.
— По-твоему, и правда это когда-нибудь сбудется?
— Да, пожалуй… в конце концов придет такой день.
— И ты к нему вернешься, Мэгги?
— Ни за что на свете.
Фиа повернула плетеное кресло и села напротив дочери, внимательно на нее посмотрела. Поодаль перекликались мужчины, стучали молотки — наконец-то верхние веранды затягивали густой сеткой для защиты от мух. Многие годы Фиа упрямо на это не соглашалась. Мухи мухами, а она не желала изуродовать дом безобразной проволочной сетью. Но чем дольше тянулась засуха, тем сильней одолевали несносные мухи — и, наконец, за две недели до дождя Фиа сдалась и наняла подрядчика с артелью, пускай защитят от этой напасти всю Главную усадьбу. Не только Большой дом, но и жилище постоянных работников, и бараки сезонников.
А вот провести в дом электричество она не соглашалась, хотя с 1915 года рядом уже стучала «тарахтелка» — так стригали называли движок, который давал ток в стригальню. Но представить себе Дрохеду без мягкого, рассеянного света старых ламп? Нет, немыслимо. Впрочем, кое-какие новшества на усадьбе появились: газовая плита, для которой по заказу доставляли газ в баллонах, и с десяток керосиновых холодильников; промышленность Австралии еще не совсем перестроилась на мирный лад, но скоро и сюда придут новомодные изобретения.
— Мэгги, а может быть, тебе развестись с Люком и выйти опять замуж? — спросила вдруг Фиа. — Инек Дэвис будет рад и счастлив на тебе жениться, он никогда ни на одну девушку, кроме тебя, и не смотрел.
Чудесные серые глаза с изумлением обратились на мать.
— Мама, да неужели ты и правда заговорила со мной как со взрослой?
Фиа даже не улыбнулась; она по-прежнему улыбалась не часто.
— Ну, если ты до сих пор не стала взрослой, так и не станешь никогда. По-моему, ты уже настоящая взрослая женщина. А я, видно, старею. Становлюсь болтливой.
Мэгти засмеялась от радости — как хорошо, что мать заговорила по-дружески, только бы ее не спугнуть!
— Это на тебя дождь подействовал, мама. Уж наверно дождь. Какое счастье, что всюду опять растет трава и лужайки наши опять зазеленели! Правда, счастье?
— Да, конечно. Но ты мне не ответила. Почему бы тебе не развестись с Люком и не выйти снова замуж?
— Церковь не допускает развода.
— Чепуха! — прикрикнула Фиа, но прикрикнула не сердито. — Ты наполовину моя дочь, а я ведь не католичка. Не говори глупостей, Мэгги. Если б ты всерьез хотела выйти опять замуж, ты бы прекрасно развелась с Люком.
— Да, наверно. Но я больше не хочу замуж. У меня есть дети, есть Дрохеда, а больше мне ничего не надо.
В кустах неподалеку звонко засмеялся кто-то совсем таким же смехом, как Мэгги, но за густо свисающими алыми соцветьями не видно было, кто там смеется.
— Слышишь? Это Дэн там, в кустах. Знаешь, этот малыш уже держится на лошади ничуть не хуже меня. Дэн! — крикнула Мэгги. — Ты чего там прячешься, проказник? Вылезай сию минуту!
И он выполз из-под ближнего куста — руки черные, все в земле, и губы тоже подозрительно перепачканы черным.
— Мам, а знаешь, земля какая вкусная? Правда, мам, вкусная, честное слово!
Он подошел и стал перед Мэгги; в свои семь лет он был высокий, изящный и тоненький, но крепкий, с точеным фарфоровым личиком.
Появилась Джастина и встала рядом с братом. Тоже для своих лет высокая, но не то чтобы тоненькая, просто худая и вся в веснушках. Под этой густой коричневой россыпью не разобрать, какое же у нее лицо, от веснушек совсем незаметны золотистые брови и ресницы, но странные глаза все такие же чересчур светлые, и взгляд их вызывает то же тревожное чувство, что и прежде, чуть не с колыбели. Рожицу эльфа обрамляет масса буйных кудрей, огненно-рыжих, совсем как были у Пэдди. Хорошенькой девочку никак не назовешь, но и забыть ее, увидев хоть раз, невозможно — поражают не только глаза, но редкостная внутренняя сила. Суровая, решительная, умная и резкая, Джастина и в восемь лет так же мало, как в младенчестве, считается с тем, что о ней подумают. По-настоящему близок ей лишь один человек на свете — Дэн. Его она по-прежнему обожает и по-прежнему полагает, будто он безраздельная ее собственность.
Из-за этого у них с матерью постоянно бывают стычки. Для Джастины было тяжким ударом, что Мэгги перестала ездить по выгонам и вернулась к материнским обязанностям. Начать с того, что девочка, всегда и при всех обстоятельствах уверенная в своей правоте, словно бы ничуть не нуждается в матери. И не тот у нее характер, чтобы изливать кому-то душу или ждать похвал и ласкового одобрения. Мэгги для нее прежде всего соперница, которая отнимает у нее Дэна. Куда лучше Джастина ладит с бабушкой: вот это человек стоящий, не путается не в свои дела, понимает, что у тебя и у самой есть голова на плечах.
— Я ему не велела есть землю, — сказала Джастина.
— Ну, от этого не умирают, Джастина, но пользы тоже нет. — Мэгги поглядела на сына. — Что это тебе вздумалось, Дэн?
Минуту он серьезно размышлял над ее вопросом.
— Земля тут, вот я ее и попробовал. Если б она была вредная, она и на вкус была бы плохая, правда? А она хорошая, вкусная.
— Это ничего не значит, — надменно перебила Джастина. — Беда мне с тобой, Дэн, ничего ты не понимаешь. Иногда самые вкусные вещи как раз самые ядовитые.
— Ну да! Какие это? — с вызовом спросил Дэн.
— Патока! — торжествующе объявила Джастина. Удар попал в цель, был с Дэном однажды такой случай — он нашел в кладовой у миссис Смит банку с патокой, объелся, и потом ему было очень худо.
Все-таки он возразил:
— Я ведь еще живой, значит, не такая она ядовитая.
— Потому что тебя тогда вырвало. А если б не вырвало, ты бы умер.
Тут уж возражать было нечего. Дэн дружески взял сестру под руку — они были почти одного роста, и оба неспешно зашагали по лужайке к домику, который по их точным указаниям соорудили любящие дядюшки под нависшими ветвями перечного дерева. Сначала взрослые очень протестовали против такого выбора, опасаясь пчел, но дети оказались правы. Пчелы отлично с ними уживались. Перечные деревья самые уютные, лучше всех, объясняли Дэн и Джастина. Такие свежие, душистые, а когда сожмешь в руке гроздь крохотных розовых шариков, вроде мелкого-мелкого винограда, получаются очень славные хрусткие и пахучие розовые хлопья.
— До чего они разные, Дэн и Джастина, а ведь прекрасно ладят, — сказала Мэгги. — Просто удивительно. Кажется, я ни разу не видела, чтобы они поссорились, хотя она уж до того настойчивая и упрямая… просто непостижимо, как Дэн умудряется с ней не ссориться.
Но Фиа думала совсем о другом.
— Что и говорить, вылитый отец, — сказала она, провожая глазами Дэна, он как раз нырнул под низко нависшие ветви и скрылся из виду.
Мэгги похолодела, как всегда при этих словах, хотя за многие годы опять и опять слышала их от самых разных людей. Конечно же, у нее просто совесть нечиста. Люди всегда подразумевают сходство Дэна с Люком. Почему бы и нет? В чем-то существенном Люк О'Нил с виду очень похож на Ральфа де Брикассара. Но сколько ни старалась Мэгги держаться как ни в чем не бывало, от замечаний о сходстве Дэна с отцом ей всегда становилось не по себе.
Она осторожно перевела дух, сказала как могла небрежно:
— Ну, разве, мама? — и продолжала, беззаботно покачивая ногой:
— Право, я этого не вижу. У Дэна ни в характере, ни в поведении ничего нет общего с Люком.
Фиа засмеялась, Словно бы фыркнула пренебрежительно, но это был самый настоящий смех. Глаза ее с годами поблекли, да еще начинались катаракты, но сейчас она в упор хмуро и насмешливо разглядывала испуганное лицо дочери.
— Ты что же, Мэгги, круглой дурой меня считаешь? Я говорю не про Люка О'Нила. Я сказала, что Дэн — вылитый Ральф де Брикассар.
Свинец. Нога, тяжелая, свинцовая, опустилась на вымощенный испанской плиткой пол веранды, налитое свинцом тело сникло в кресле, не хватает сил биться непомерно тяжелому свинцовому сердцу. Бейся, будь ты проклято, бейся! Ты должно биться ради моего сына!
— Что ты, мама! — голос тоже свинцовый. — Что ты такое говоришь! Преподобный Ральф де Брикассар?!
— А ты знаешь и других Ральфов де Брикассаров? Люк О'Нил не имеет никакого отношения к этому мальчонке, Ральф де Брикассар — вот кто его отец. Я это знаю с первой минуты, когда ты родила его, а я приняла.
— Но… но тогда почему ты молчала? Ждала семь лет, а теперь бросаешь мне такое нелепое, сумасшедшее обвинение?
Фиа вытянула ноги, изящно скрестила их в лодыжках.
— Наконец-то я старею, Мэгги. И уже не так близко все принимаю к сердцу. Как отрадна иногда бывает старость! С удовольствием смотрю, как оживает Дрохеда, от этого у меня и на сердце легче. Вот и поговорить захотелось, в первый раз за столько лет.
— Ну, знаешь, когда уж ты решила поговорить, так нашла о чем! Слушай, мама, ты никакого права не имеешь такое говорить! Это не правда! — с отчаянием сказала Мэгги, она понять не могла, жалеет ее мать или хочет помучить.
И вдруг Фиа положила руку ей на колено и улыбнулась — не с горечью и не презрительно, а с каким-то странным сочувствием.
— Не лги мне, Мэгги. Можешь лгать кому угодно, только не мне. Никогда ты меня не убедишь, что этот малыш — сын Люка О'Нила. Я не дура и не слепая. В нем нет ничего от Люка и никогда не было, потому что и не могло быть. Он весь пошел в его преподобие. И руки те же, и волосы так же растут — тот же мысок надо лбом, и овал лица тот же, и брови, и рот. Даже ходит так же. Ральф де Брикассар, вылитый Ральф де Брикассар.
И Мэгги сдалась, и непомерная тяжесть скатилась с души, во всем ее облике теперь чувствовалось облегчение и покой.
— Главное — глаза, он словно смотрит откуда-то издалека. Вот что меня поражает больше всего. Но неужели так заметно? Неужели все знают, мама?
— Нет, конечно, — уверенно сказала Фиа. — Люди замечают только цвет глаз, форму носа, сложение. А в этом достаточно сходства и с Люком. Я знаю, потому что годами наблюдала за тобой и Ральфом де Брикассаром. Ему бы только пальцем тебя поманить, и ты побежала бы за ним на край света, и не болтай, что церковь не допускает развода, этим вздором меня не проведешь. Тебе до смерти хотелось преступить куда более серьезный запрет церкви, чем этот, насчет развода. Ты тогда всякий стыд потеряла, Мэгги, всякий стыд потеряла, — сказала Фиа пожестче. — Но он был упрям. Во что бы то ни стало решил оставаться безупречным пастырем, а ты у него была где-то там, на втором плане. Экая глупость! Не очень-то ему помогло его дурацкое упрямство, а? Рано или поздно это все равно должно было случиться.
За утлом веранды кто-то уронил молоток и длинно выругался. Фиа вздрогнула, поморщилась.
— Фу, хоть бы уж они скорее покончили с этими сетками! — И снова заговорила о том же:
— Неужели ты воображаешь, что одурачила меня, когда не захотела, чтобы Ральф де Брикассар обвенчал тебя с Люком? Я-то знала. Ты не желала, чтобы он венчал тебя с другим, ты с ним самим хотела идти под венец. А когда он явился в Дрохеду перед отъездом в Афины, а тебя здесь уже не было, я поняла — рано или поздно он не выдержит и разыщет тебя. Он бродил по всей усадьбе как неприкаянный, будто малый ребенок потерялся на Сиднейской выставке. Твое замужество — это был твой самый хитроумный ход, Мэгги. Покуда Ральф знал, что ты по нем сохнешь, ты была ему не нужна, а вот стоило тебе выйти за другого, тут он сразу и выдал себя — сущая собака на сене. Разумеется, он убедил себя, что питает к тебе чистейшие платонические чувства, но как ни крути, а оказалось, ты ему нужна. Нужна, необходима, как никогда не была и, подозреваю, не будет необходима больше ни одна женщина на свете. Странно, — прибавила Фиа с искренним недоумением, — для меня всегда было загадкой, что он в тебе особенное нашел… что ж, наверно, все матери немножко слепы и не понимают своих дочерей, пока не состарятся и не перестанут завидовать их молодости. Ты так же плохо понимаешь Джастину, как я плохо понимала тебя.
Она откинулась на спинку кресла-качалки и слегка покачивалась, прикрыв глаза, но из-под опущенных ресниц зорко присматривалась к Мэгги, как ученый к подопытному кролику.
— Что бы он ни нашел в тебе, он это заметил с первого взгляда и этим ты его околдовала раз и навсегда. Тяжелей всего ему было понять, что ты становишься взрослой, но пришлось понять, когда он приехал и оказалось — тебя нет, ты вышла замуж. Бедняга Ральф! Ничего не поделаешь, ему только оставалось пуститься на поиски. И он тебя разыскал, не так ли? Я это поняла еще раньше, чем родился Дэн, как только ты вернулась домой. Раз ты заполучила Ральфа де Брикассара, тебе уже незачем было оставаться с Люком.
— Да, — вздохнула Мэгги, — Ральф меня разыскал. Только ведь это ничему не помогло, правда? Я знала, он никогда не откажется от своего бога. Потому и решила — пускай у меня останется хоть частица его, единственное, чем я могу завладеть. Его ребенок. Дэн.
— Я как будто эхо слышу. — Фиа засмеялась невеселым своим смехом. — Ты говоришь моими словами.
— Фрэнк?
Скрипнуло кресло; Фиа встала, прошлась взад и вперед по звонким плиткам веранды, потом остановилась перед дочерью, посмотрела на нее в упор.
— Так, так! Мы квиты, а, Мэгги? Ну, а ты давно узнала?
— Еще когда была маленькая. Когда Фрэнк убежал из дому.
— Его отец был женатый человек. Много старше меня, видный политический деятель. Имя известное, даже ты, наверно, слышала. В Новой Зеландии полно улиц, названных в его честь, найдутся даже два-три города. Но на сей раз я стану его называть Пакеха. На языке маори это значит «белый человек» — ничего, сойдет. Он уже умер, конечно. Во мне и самой есть капля маорийской крови, а отец Фрэнка был наполовину маори. По Фрэнку это было очень видно, ведь наследственность получилась с двух сторон. Ох, как я любила этого человека! Может быть, это был зов крови, не знаю. Он был красавец. Высокий, грива черных волос и черные, сияющие, смеющиеся глаза. В нем было все, чего не хватало Пэдди, — культура, утонченность, редкостное обаяние. Я его любила до безумия. И думала, что уж никогда больше никого не полюблю; и упивалась этим самообманом долго, очень долго, и протрезвела слишком поздно… — Голос изменил ей. Она отвернулась, несколько минут смотрела в сад. — Я во многом виновата, Мэгги, можешь мне поверить.
— Значит, вот почему ты любила Фрэнка больше всех нас, — сказала Мэгги.
— Я и сама так думала — потому что он сын Пакехи, а все остальные — дети Пэдди. — Фиа опустилась в кресло, странный скорбный не то стон, не то вздох сорвался с ее губ. — Итак, история повторяется. Да, я посмеялась про себя, когда увидела Дэна, можешь мне поверить.
— Ты необыкновенная женщина, мама!
— Разве? — Кресло скрипнуло; Фиа подалась вперед. — Скажу тебе на ушко маленький секрет, Мэгги. Необыкновенная там или самая обыкновенная, но я очень несчастная женщина. По той ли, по другой ли причине, но я была несчастна с того самого дня, как встретила Пакеху. Прежде всего по своей же вине. Я его любила, но не дай Бог ни одной женщине испытать в жизни то, что выпало мне из-за него. И потом, Фрэнк… я дорожила одним Фрэнком, а обо всех вас и не думала. Не думала о Пэдди, а он — лучшее, что мне дано было в жизни. Но я тогда этого не понимала. Только тем и занималась, что сравнивала его с Пакехой. Нет, конечно же, я была ему благодарна, и я не могла не видеть, что он прекрасный человек… — Фиа пожала плечами. — Ну ладно, что было, то прошло. Просто я хотела сказать: ты виновата, Мэгги. Разве ты сама не понимаешь, что виновата?
— Нет, не понимаю. По-моему, виновата церковь, когда отнимает у священников еще и это.
— Забавно, мы всегда говорим о церкви как о сопернице. Ты украла мужчину у соперницы, Мэгги, совсем как я когда-то.
— Ральф ничем не связан был ни с одной женщиной, только со мной. Церковь — не женщина, мама. Это не человек, просто такой институт.
— Зря ты передо мной оправдываешься. Я знаю все, что тут можно сказать. Когда-то я и сама так рассуждала. О том, чтобы Пакеха развелся с женой, нечего было и думать. Он один из первых среди маори стал большим политическим деятелем; ему пришлось выбирать между мной и своим народом. Какой мужчина устоит перед таким соблазном, откажется от величия? Вот и твой Ральф выбрал церковь, ведь так? Что ж, я решила — пусть, мне все равно. Возьму от Пакехи что могу, по крайней мере у меня будет от него ребенок, ребенка мне ничто не помешает любить.
И вдруг в Мэгги вскипела ненависть, дикая обида вытеснила жалость к матери — значит, та считает, что и она, Мэгги, так же все испортила, загубила жизнь и себе и сыну?! И она сказала:
— Ну нет, мама, я гораздо хитрее тебя. У моего сына есть законное имя, этого у него никто не отнимет, даже Люк.
Фиона Клири задохнулась, проговорила не сразу, сквозь зубы:
— Ядовито сказано! Так вот ты какая, Мэгги! А поглядеть — сама кротость, мухи не обидишь. Что ж, верно, мой отец попросту купил мне мужа, чтобы дать Фрэнку имя и сплавить меня подальше. Я готова была головой поручиться, что ты об этом не знаешь. Откуда ты узнала?
— Это мое дело.
— Но и ты поплатишься, Мэгги. Поверь, расплаты не миновать. Тебе это не пройдет даром, как не прошло мне. Я потеряла Фрэнка, для матери не может быть утраты более жестокой — мне даже увидеть его нельзя, а я так по нем тоскую… Но подожди! Ты тоже потеряешь Дэна.
— Нет уж, постараюсь не потерять. Ты потеряла Фрэнка потому, что он не мог ужиться с папой. А я позаботилась, чтоб у Дэна не было никакого папы, чтоб никто не мог его взнуздать и запрячь. Я сама его взнуздаю и запрягу накрепко — в Дрохеду. Ты думаешь, почему я уже понемножку делаю из него овчара? В Дрохеде он в безопасности, тут ему ничто не грозит.
— А папе грозило? А Стюарту? Безопасности на свете нет. И если Дэн захочет отсюда уехать, ты его не удержишь. Папа вовсе не взнуздывал Фрэнка. Ничего подобного. Фрэнка нельзя было взнуздать. И если ты воображаешь, будто ты, женщина, сумеешь взнуздать сына Ральфа де Брикассара, ты глубоко ошибаешься. Сама подумай, это так ясно. Если ни я, ни ты не сумели удержать отцов, где нам удержать сыновей?
— Я потеряю Дэна только в одном случае, мама, если ты проболтаешься. Но прежде я тебя убью, так и знай.
— Не волнуйся, из-за меня тебе вовсе незачем идти на виселицу. Я не собираюсь выдавать твой секрет; просто мне любопытно смотреть на это со стороны. Да, только этим я и занимаюсь, дочка. На все смотрю со стороны.
— Ох, мама! Ну отчего ты стала такая? Такая всему посторонняя, закрытая, ничем не хочешь поделиться! Фиа вздохнула.
— Оттого, что случилось очень давно, за много лет до твоего рождения, — сказала она горько.
Но Мэгги яростно затрясла сжатым кулаком.
— Ну нет, и слышать не хочу! После всего, что ты мне тут рассказала? Больше ты меня не разжалобишь этой старой историей! Вздор, вздор, чепуха! Слышишь, мама? Ты полжизни смаковала эти свои страдания, хватит!
Фиа улыбнулась ей — весело, от души.
— Прежде я думала, дочь — это так, между прочим, важно, что у меня есть сыновья, но я ошибалась. Ты мне доставляешь совсем особенное удовольствие, Мэгги, от сыновей мне такого не получить. С дочерьми мы равны, понимаешь ли. Сыновья не то. Сыновья — просто беззащитные куклы, мы их расставляем, как хотим, и сшибаем одним щелчком, когда вздумается.
Мэгги смотрела на мать во все глаза.
— До чего ты безжалостная. Тогда скажи мне, ну а мыто в чем виноваты?
— В том, что родились на свет, — сказала Фиа.
Тысячи и тысячи мужчин возвращались по домам, сбрасывали форму цвета хаки, широкополые шляпы и вновь надевали все штатское. И лейбористское правительство, все еще стоявшее у власти, начало всерьез присматриваться к огромным поместьям на западных равнинах, к крупнейшим владениям в глубине страны. Несправедливо, чтобы столько земли принадлежало какой-то одной семье, ведь очень многим австралийцам, которые честно исполняли свой долг перед родиной, негде голову приклонить вместе с их семьями, да и государство заинтересовано в том, чтобы люди старательней хозяйничали на земле. Простору много, страна не меньше США, а населения всего шесть миллионов, и на шесть миллионов — горсточка земельных тузов, горсточка таких, кому принадлежат громадные угодья. Нет, крупнейшие поместья должны уступить долю земли, поделиться своими несчетными акрами с ветеранами войны.
В Бугеле из ста пятидесяти тысяч акров осталось семьдесят: двое солдат, возвратившись с фронта, получили от Мартина Кинга по сорок тысяч акров. Радней Ханиш насчитывала сто двадцать тысяч акров, а потому Росс Маккуин лишился шестидесяти тысяч — ими наделили еще двоих вчерашних воинов. Так оно и шло. Конечно, правительство как-то возмещало овцеводам потери, но платило много дешевле, чем если бы они сами продавали свою землю. И это было обидно. Еще как обидно! Но власти в Канберре не слушали никаких доводов: такие огромные владения, как Бугела и Радней Ханши, следует делить. Ясно и понятно, что одному владельцу вовсе не требуется столько земли, ведь в джиленбоунской округе очень многие фермеры имеют меньше чем по пятьдесят тысяч акров — и, однако, процветают.
И вот что всего обиднее: похоже, теперь бывшие солдаты не отступятся. После первой мировой войны у большинства крупных поместий тоже отрезали часть земли, но тогда новоявленные хозяева, не имея ни знаний, ни опыта, не сумели с толком и выгодой разводить на ней скот; постепенно ветераны отчаялись в успехе, и прежние владельцы за гроши вновь скупили отнятые у них участки. Однако на сей раз правительство намерено за свой счет подучить и наставить начинающих фермеров.
Почти все хозяева старых имений были ярыми приверженцами Земельной партии и убежденными ненавистниками лейбористов, полагали, что это сплошь горожане, рабочие крупных промышленных центров, профсоюзные заправилы да никчемные интеллигенты-марксисты. Тем более жестоко уязвило открытие, что у семейства Клири, заведомо голосующего за лейбористов, не отрежут ни единого акра от необъятных дрохедских земель. Ведь Дрохеда — собственность Римской католической церкви, а стало быть, разделу не подлежит. Вопль протеста достиг Канберры, но услышан не был. Землевладельцам было нелегко снести такое пренебрежение, ведь они всегда считали себя самой влиятельной силой в кулуарах парламента, а оказалось, столичные власти их в грош не ставят. Вся сила — за федеральным правительством, и представители штатов ничего не могут от него добиться.
Итак, Дрохеда сохранила все свои четверть миллиона акров и осталась великаном в мире лилипутов.
Выпадали и кончались дожди, то в меру, то побольше, то поменьше, но, к счастью, такой страшной засухи больше не было. Постепенно росло поголовье овец, и много лучше стала шерсть, Дрохеда превзошла даже все, чего достигла перед засухой, — подвиг нешуточный. Все помешались на улучшении породы. Поговаривали, что некий Хэддон Риг состязается с владельцем соседней Уорренской фермы Максом Фокинером и намерен получить на Сиднейской выставке призы за лучшего барана-производителя и лучшую овцу. Цены на шерсть понемногу росли, потом небывало, стремительно поднялись. Европа, Соединенные Штаты и Япония жадно хватали всю до последнего волоконца австралийскую тонкую шерсть. Более грубую шерсть, годную на плотные материи, на ковры и фетр, поставляют и другие страны, но только из длинной шелковистой шерсти австралийских тонкорунных мериносов можно изготовить тончайшие ткани, мягкие, как самый нежный батист. И лучшую шерсть таких сортов получают на черноземных равнинах, что лежат на северо-западе Нового Южного Уэльса и на юго-западе Квинсленда.
Казалось, после долголетних тяжких испытаний пришла заслуженная награда. Никогда еще Дрохеда не давала таких неслыханных доходов. Год за годом — миллионы фунтов стерлингов. Фиа подсчитывала и сияла от удовольствия. Боб нанял еще двух овчаров. Все шло бы как нельзя лучше, если б не эта напасть — кролики, они, как и прежде, оставались бичом пастбищ.
И на Главной усадьбе вдруг стало славно, как никогда. После того как все вокруг затянули сетками, в комнатах уже не было мух; а к сеткам все привыкли и уже не понимали, как без них можно было существовать. Конечно, не бог весть какое украшение, зато насколько эти сетки облегчили жизнь; к примеру, в самую жару прекрасно можно пообедать на свежем воздухе, на веранде, увитой густолистыми, шелестящими под ветром плетями глицинии.
Древесным лягушкам сетка тоже пришлась по вкусу. Маленькие, зеленые с золотистым отливом, на цепких лапках они взбирались по наружной стороне сетки и застывали и подолгу важно и серьезно созерцали людей за столом. А потом вдруг какая-нибудь прыгнет, ухватит бабочку чуть ли не больше нее самой и опять сидит неподвижно, с полным ртом, из которого больше чем наполовину торчит и неистово трепещет жертва. Дэн и Джастина с любопытством смотрели, как долго лягушка управляется со своей добычей — сидит и пресерьезно смотрит сквозь сетку и каждые десять минут понемногу заглатывает все больше. Насекомое удивляло живучестью, иной раз уже и кончики крыльев исчезли в лягушачьей пасти, а ножки все еще дергаются.
— Бр-р! Вот так участь! — смеялся Дэн. — Представляешь, ты еще наполовину живая, а другую половину уже кто-то переваривает.
Как и все в Дрохеде, маленькие О'Нилы рано пристрастились к чтению и словарем обладали богатым не по возрасту. Они росли живыми, смышлеными, и все на свете им было интересно. Кому-кому, а им жилось совсем славно. Они умели ездить на породистых пони и, подрастая, получали лошадку покрупнее; они учились заочно и терпеливо готовили уроки на кухне за зеленым столом миссис Смит; играли в домике под перечным деревом; у них были свои любимцы — кошки, собаки и даже ручная ящерица гоанна, которая послушно ходила на поводке и знала свое имя. А главным любимцем был крошечный розовый поросенок, умница, ничуть не глупее собаки, по кличке Свинкин-Корзинкин.
В Дрохеде, вдали от городской скученности, дети почти никогда не болели, не знали никаких гриппов и простуд. Мэгги панически боялась детского паралича, дифтерии, всякой инфекции — вдруг что-нибудь такое громом с ясного неба поразит ее детей — и потому им делали все возможные прививки. И Дэн с Джастиной жили прекрасной здоровой жизнью, вдоволь было и упражнений для мускулов, и пищи для ума.
Когда Дэну минуло десять, а Джастине — одиннадцать, их отправили учиться в Сидней — Дэна, по традиции, в Ривервью-колледж, а его сестру — в Кинкоппелский пансион. Впервые Мэгги усадила их в самолет и, не отрываясь смотрела, как они машут платками на прощанье; оба побледнели, но храбро сохраняли на лицах спокойствие, а ведь им никогда еще не приходилось уезжать из дому. Ей отчаянно хотелось их проводить, своими глазами убедиться, что им хорошо на новом месте, но вся семья решительно запротестовала — и Мэгги покорилась. Все, начиная с Фионы и кончая Джимсом и Пэтси, считали, что малышам куда полезнее самостоятельность.
— Довольно тебе кудахтать над ними, — сурово сказала Фиа.
Но когда самолет взлетел, подняв тучу пыли, и начал взбираться в мерцающую знойную высь, Мэгги словно раздвоилась. Сердце разрывалось от разлуки с Дэном, но разлука с Джастиной была облегчением. В чувстве Мэгги к сыну не было двойственности: ведь он от природы такой веселый, спокойный и любящий, отвечает нежностью на нежность так же естественно, как дышит. А Джастина — очаровательное, но и несносное чудовище. Ее поневоле тоже любишь, нельзя не любить — такая в этой девчонке сила, и внутренняя цельность, и уверенность в себе, и еще немало достоинств. Одна беда: она не принимает любви, как принимает Дэн, и ни разу не дала Мэгги высшей материнской радости — почувствовать, что дочери она нужна. Ни тебе дружелюбной общительности, ни легких шалостей, и убийственная манера обращаться со всеми, а главное с матерью, холодно и надменно. Мэгги узнавала в дочери немало такого, что когда-то бесило ее в Люке О'Ниле, но Джастина по крайней мере не скупая. И на том спасибо.
Воздушная линия до Сиднея процветала, и все каникулы, даже самые короткие, дети могли проводить в Дрохеде. Но оба очень быстро освоились со школой и вошли во вкус новой жизни. После поездок домой Дэн всякий раз немного скучал, но Джастина чувствовала себя в Сиднее как рыба в воде, и, когда попадала в Дрохеду, ее все время тянуло назад в город. Отцы иезуиты из Ривервыо-колледжа, в восторге от Дэна, не могли им нахвалиться — не воспитанник, а чудо, первый в ученье и в спорте. Кинкоппелских монахинь Джастина отнюдь не приводила в восторг — тех, у кого такой зоркий глаз и злой язык, обычно недолюбливают. Джастина была классом старше Дэна и училась, пожалуй, еще лучше, но первенствовала только в ученье.
Номер «Сидней морнинг гералд» от 4 августа 1952 года оказался весьма примечательным. На первой странице, как правило, печатали только одну фотографию — наверху, на самой середине, как иллюстрацию к самой выдающейся новости. И в этот день в газете появился превосходный портрет Ральфа де Брикассара.
"Его святейшество Папа Пий XII сегодня возвел в сан кардинала архиепископа Ральфа де Брикассара, который в настоящее время является помощником государственного секретаря в Ватикане.
Его высокопреосвященство Ральф Рауль де Брикассар долгое время был ревностным слугою католической церкви у нас в Австралии; он начал свою деятельность в июле 1919 года, едва приняв сан, и неутомимо трудился здесь вплоть до марта 1938, когда его призвали в Ватикан.
Кардинал де Брикассар родился 23 сентября 1893 года в Ирландии; он — второй сын в семье, ведущей начало от барона Ранульфа де Брикассара, прибывшего в Англию со свитой Вильгельма Завоевателя. По семейной традиции, кардинал избрал для себя духовное поприще. Семнадцати лет он поступил в духовную семинарию, а по рукоположении послан был в Австралию. Первые месяцы здесь он служил при ныне покойном епископе Майкле Клэбби, в Уиннемарской епархии.
В июне 1920 года он был переведен на пост священника в приход Джиленбоун, на северо-западе Нового Южного Уэльса. Позднее получил сан прелата и оставался в Джиленбоуне до декабря 1928 года. Затем стал личным секретарем его преосвященства архиепископа Дарка и, наконец, личным секретарем тогдашнего папского легата, его высокопреосвященства кардинала ди Контини-Верчезе. Произведен был в епископы. Когда же кардинал переведен был в Рим и началась его блистательная карьера в Ватикане, епископ де Брикассар, поставленный архиепископом, возвратился в Австралию и, в свою очередь, занял пост папского легата. Здесь он оставался важнейшим доверенным лицом Ватикана вплоть до перевода в Рим в 1938 году; с тех пор он необычайно возвысился в правящих сферах святой церкви. Ныне, в возрасте 58 лет, его считают одним из немногих деятелей, определяющих политику Ватикана.
Наш корреспондент беседовал вчера с некоторыми из бывших прихожан кардинала де Брикассара в Джиленбоуне. О нем здесь сохранились самые теплые воспоминания. В большинстве своем население этой богатой овцеводческой округи исповедует католическую веру.
"Преподобный отец де Брикассар основал в наших краях Общество книголюбов, когда был у нас пастырем, — сказал мистер Гарри Гоф, нынешний мэр Джиленбоуна. — Это было, особенно по тем давним временам, весьма ценное начинание, которому оказывали щедрую помощь сперва миссис Мэри Карсон, а после ее кончины сам кардинал, никогда не забывавший о наших нуждах».
"Преподобный отец де Брикассар необыкновенно хорош собой, — сказала миссис Фиона Клири, нынешняя управительница Дрохеды, одной из крупнейших и самых процветающих овцеводческих ферм в Новом Южном Уэльсе. — Все годы в Джилли он был великой духовной опорой для своих прихожан, особенно у нас, в Дрохеде, которая, как вы знаете, принадлежит теперь католической церкви. Он помогал нам перегонять отары во время наводнения, приходил на помощь во время пожара — по крайней мере помогал хоронить погибших. Да, это во всех отношениях замечательный человек, и я ни в ком больше не встречала такого обаяния. Сразу видно было, что ему уготовано великое будущее. Разумеется, мы его не забыли, хотя прошло уже больше двадцати лет с тех пор, как он нас покинул. Думаю, я не погрешу против истины, если скажу, что есть в наших краях люди, которым еще и сейчас очень его не хватает».
В дни войны преподобный де Брикассар, тогда еще архиепископ, был верным и стойким слугой его святейшества папы; как полагают, когда Италия оказалась в лагере врагов Германии, именно он убедил фельдмаршала Альберта Кессельринга объявить Рим открытым городом. Флоренция тщетно добивалась того же преимущества и лишилась многих ценностей, которые впоследствии ей были возвращены только потому, что Германия проиграла войну. В годы непосредственно после войны кардинал де Брикассар помог тысячам перемещенных лиц обрести новую родину и особенно много сил отдал, содействуя программе иммиграции в нашу страну.
Хотя кардинал де Брикассар родом ирландец и хотя он, видимо, не стремится, используя свое высокое положение, влиять на наши внутренние дела, нам кажется, Австралия по справедливости может считать этого замечательного человека до известной степени и своим сыном».
Мэгги вернула газету Фионе и невесело ей улыбнулась.
— Что ж, надо его поздравить, я так и сказала репортеру «Гералда». Только этого они ведь не напечатали? А твою хвалебную речь, я вижу, привели почти слово в слово. Ну и злой же у тебя язык, мама! По крайней мере понятно, в кого Джастина такая язва. Хотела бы я знать, у многих ли хватит ума прочесть между строк, куда ты тут метишь?
— У него-то уж наверно хватит, если газета попадется ему на глаза.
— Хотела бы я знать, помнит ли он нас, — вздохнула Мэгги.
— Можешь не сомневаться. Как-никак, он и теперь находит время самолично следить за делами Дрохеды. Конечно же, он нас помнит, Мэгги. Как бы он мог забыть?
— Да, правильно, Дрохеда. Шутка ли, от нас поступают такие доходы. Он, наверно, очень доволен. На аукционах наша шерсть идет по фунту стерлингов за фунт, в этом году мы за нее столько выручили, никакие золотые жилы столько не принесут. А еще говорят, золотое руно. Мы с одних только ягнят настригли больше чем на четыре миллиона фунтов.
— Не ехидничай, Мэгги, тебе это не идет, — сказала фиа; последнее время она говорила с дочерью хоть и резковато, но не без уважения, а пожалуй, и не без нежности. — Согласись, нам живется недурно. Не забывай, деньги свои мы получаем, все равно, плохой ли выдался год или хороший. И разве он не выплатил Бобу премию в сто тысяч и всем нам еще по пятьдесят? Если даже он завтра выгонит нас из Дрохеды, у нас хватит денег, чтобы купить Бугелу, хоть цена на землю сейчас и подскочила. А сколько он дает твоим детям? Тысячи и тысячи. Так что не будь к нему несправедлива.
— Но мои дети не знают, что он там для них делает, и знать не должны. Нет, пускай Дэн и Джастина растут с сознанием, что им надо самим пробивать себе дорогу в жизни, а не рассчитывают на милейшего благодетеля Ральфа Рауля, кардинала де Брикассара. Не угодно ли, он еще и Рауль! Самое норманнское имя, а?
Фиа поднялась, подошла к камину и швырнула первый лист «Гералда» в огонь. Ральф Рауль кардинал де Брикассар вздрогнул, подмигнул ей и обратился в пепел.
— Что ты станешь делать, если он вернется, Мэгги? Мэгги презрительно фыркнула.
— Вернется он, как же.
— Все может быть, — загадочно сказала Фиа. И в декабре он вернулся. Без шума, никого не предупредив, приехал на спортивной машине, сам вел ее всю дорогу от Сиднея. Ни слова о его приезде в Австралию не проникло в печать, никому в Дрохеде и не снилось, что он вдруг явится. Когда машина остановилась на посыпанной песком площадке сбоку от Большого дома, тут не было ни души и никто, очевидно, не слышал, как она подъехала, никто не вышел на веранду.
Всем своим существом, всем телом Ральф узнавал каждую милю дороги от Джилли, вдыхал запахи кустарника, овец, переменчиво поблескивающих на солнце сухих трав. Кенгуру и эму, гала с розовыми подкрыльями и ящерицы гоанны; жужжат, гудят, трепещут крыльями мириады насекомых, потоками темной патоки пересекают дорогу муравьиные походные колонны; и повсюду — тучные сытые овцы. Как ему все это дорого, ведь в известном смысле этот мир и покой — воплощение всего, чем он дорожит. Минувшие годы словно бы ничего здесь ни на волос не переменили.
Вот только сетка от мух — это новость, но Ральф с усмешкой отметил про себя, что веранду, обращенную к Джиленбоунской дороге, Фиа закрыть сеткой не позволила, затянуты лишь выходящие на эту веранду окна. Что ж, правильно, ведь громадное полотнище мелкой проволочной сетки непоправимо изуродовало бы чудесный фасад в георгианском стиле. Интересно, сколько лет могут жить призрачные эвкалипты? Саженцы здешних, должно быть, привезены были из глубины Мертвой пустыни восемьдесят лет назад. Верхние ветки бугенвиллеи гнутся под сплошной массой медно-красных и лиловых цветов.
Уже лето, всего две недели осталось до Рождества, и розы Дрохеды в самом цвету. Розы повсюду — белые и розовые, чайные, кроваво-красные и алые, словно кардинальская сутана. Вьющиеся розы сплетаются с зелеными в эту пору ветвями глицинии, дремотно спокойные, белые и розовые, свисают с крыши веранды, закрывая проволочную сетку, любовно льнут к черным ставням второго этажа, тянут зеленые усики еще выше, к небу. Опоры громадных водяных цистерн теперь уже совсем скрыты этим цветущим покровом, не видны и сами цистерны. А больше всего роз одного цвета — нежно-розовых с серебристым отливом. Пепел розы? Да, так называется этот цвет. Должно быть, их посадила Мэгги, конечно, Мэгги, больше некому.
Тут он услышал смех Мэгги и замер, застыл в ужасе, потом через силу двинулся в ту сторону, где звенел этот заливистый смех. Так она смеялась, когда была еще маленькая. Вот это где! За огромным пышным кустом пепельных роз, возле перечного дерева. Ральф рукой отвел усыпанные розами ветви, голова кружилась от их аромата и от этого смеха.
Но нет, это не Мэгги, — в густой зеленой траве сидит на корточках мальчик и дразнит крошечного розового поросенка, а тот вдруг нелепо наскакивает на него, галопом кидается прочь и снова бочком, бочком к нему подбирается. Не замечая свидетеля, мальчик запрокинул золотистую голову и опять засмеялся. С незнакомых губ слетает смех Мэгги. Невольно кардинал отпустил ветки и, не замечая шипов, напрямик шагнул вперед. Мальчик — почти подросток, на вид ему можно дать лет двенадцать — четырнадцать — испуганно поднял глаза; поросенок взвизгнул, вздернул хвостик-закорючку и пустился наутек.
Мальчик — босой, почти обнаженный, в одних только старых шортах цвета хаки, очень загорелый, гладкая чистая кожа чуть золотится; в гибком мальчишеском теле уже угадывается будущая сила: широко развернуты прямые плечи, мускулистые ноги с крепкими икрами, впалый живот, узкие бедра. Палевые, точно того же цвета, что выгоревшая на солнце трава Дрохеды, волосы длинноваты и мягко вьются, а глаза в неожиданно черных, небывало густых ресницах синие-синие. Как будто сбежал на землю очень юный ангел.
— Привет, — с улыбкой сказал мальчик.
— Привет, — отозвался кардинал Ральф, невозможно было устоять перед обаянием этой улыбки. — Кто ты?
— Я Дэн О'Нил, — сказал мальчик. — А вы кто?
— Меня зовут Ральф де Брикассар.
Дэн О'Нил. Так это сын Мэгги. Значит, она все же не ушла от Люка О'Нила, вернулась к нему и родила этого красивого паренька, который мог бы быть сыном его, Ральфа, не сочетай он прежде свою судьбу с церковью. А сколько лет ему было, когда он посвятил себя церкви? Он был не намного старше, не намного взрослее этого мальчика. Подожди он еще немного — и мальчик мог бы быть его сыном. Что за вздор, кардинал де Брикассар! Не посвяти ты себя церкви, ты остался бы в Ирландии, разводил бы лошадей и никогда не узнал бы своей судьбы, не знал бы ни Дрохеды, ни Мэгги Клири.
— Могу я вам чем-нибудь помочь? — вежливо спросил мальчик и поднялся; какая-то очень знакомая гибкая грация в его движениях, должно быть, и это от Мэгги.
— Твой отец дома, Дэн?
— Отец? — тонко очерченные темные брови сдвинулись. — Нет, его нету. Он здесь не живет.
— А, понимаю. Ну а мама дома?
— Она поехала в Джилли, скоро вернется. А бабушка дома. Хотите ее видеть? Я вас провожу. — Синие-синие, васильковые глаза, устремленные на приезжего, вдруг распахнулись и снова наполовину скрылись под ресницами. — Ральф де Брикассар. Я что-то про вас слышал. О, вы — кардинал де Брикассар! Простите меня, святой отец! Я не хотел быть невежливым.
Хотя Ральф и сменил кардинальское облачение на белую рубашку, бриджи и сапоги для верховой езды, на пальце его и сейчас сверкал рубиновый перстень, который ему не полагалось снимать до самой смерти. Дэн О Нил опустился на колени, тонкими руками взял тонкую руку кардинала и почтительно поцеловал перстень.
— Ничего, Дэн. Я приехал сюда не в качестве кардинала. Я здесь просто как друг твоей матери и твоей бабушки.
— Простите, святой отец, мне следовало сразу понять, как только вы назвали себя. Мы здесь часто про вас говорим. Но вы сказали это немного по-другому, и меня сбило имя Ральф. Мама будет очень рада вас видеть.
— Дэн, Дэн, где ты? — нетерпеливо позвал низкий, звучный, с обворожительной хрипотцой голос.
Свисающие чуть не до земля ветви перечного дерева раздвинулись, из-под них, наклонясь, вышла девушка лет пятнадцати, порывисто выпрямилась. И Ральф мгновенно узнал эти необыкновенные глаза. Дочь Мэгги. А тонкое личико с резкими чертами — все в веснушках, до обидного не похоже на Мэгги.
— А, привет. Извините, я и не знала, что у нас гость. Меня зовут Джастина О'Нил.
— Джасси, это кардинал де Брикассар, — громко прошептал Дэн. — Поцелуй кольцо, скорее!
Слишком светлые, словно бы невидящие глаза сверкнули презрением.
— Ты совсем обалдел, святоша! — Она даже не потрудилась понизить голос. — Не стану я целовать кольцо, это негигиенично. И потом, откуда мы знаем, что это кардинал де Брикассар? По-моему, он похож на самого обыкновенного фермера. Точь-в-точь мистер Гордон.
— Да нет же, это кардинал! — настаивал Дэн. — Ну пожалуйста, Джасси, ну будь умницей! Я тебя очень прошу!
— Ладно, буду умницей, раз уж ты просишь. А кольцо все равно не поцелую, даже ради тебя. Это противно. Почем я знаю, кто его целовал до меня? Может, кто-нибудь с насморком?
— Тебе совсем не обязательно целовать мой перстень, Джастина. Я здесь на отдыхе, в данную минуту я не кардинал.
— Вот и хорошо, потому что, скажу вам честно, я неверующая, — невозмутимо заявила дочь Мэгги Клири. — Я проучилась четыре года у монахинь в Кинкоппеле и считаю, что вся эта болтовня о Боге — совершенная бредятина.
— Ты имеешь полное право не верить, — сказал кардинал Ральф, изо всех сил стараясь держаться с такой же исполненной достоинства серьезностью, как эта девочка. — Можно мне пойти поговорить с вашей бабушкой?
— Конечно, — разрешила Джастина. — Проводить вас?
— Спасибо, не нужно. Я знаю дорогу.
— Вот и хорошо. — Она обернулась к брату, который по-прежнему во все глаза смотрел на кардинала. — Идем, Дэн, помоги мне. Да идем же!
Она больно стиснула его плечо, дернула, но Дэн стоял и смотрел вслед кардиналу, пока тот, высокий, прямой, не скрылся за кустами роз.
— Балда ты, Дэн, святоша несчастный! Ну что ты в нем такого увидел?
— Он кардинал, — сказал Дэн. — Ты только подумай! У нас в Дрохеде — настоящий живой кардинал!
— Кардиналы — князья церкви, — сказала Джастина. — Наверно, ты прав, в нашем доме это довольно редкое явление. Но он мне не нравится.
Где может быть Фиа, если не за своим письменным столом? Прямо с веранды Ральф шагнул в гостиную, но теперь для этого надо было открыть затянутую сеткой раму. Должно быть, Фиа услышала шаги, но продолжала писать, склонясь над столом, ее чудесные золотистые волосы густо посеребрила седина. С трудом он припомнил, что ей, должно быть, уже семьдесят два, не меньше.
— Здравствуйте, Фиа, — сказал он.
Фиа подняла голову, и он увидел, что она изменилась, хотя и не понял сразу, в чем же перемена; он узнал прежнее отрешенное равнодушие, но было в ее лице и что-то еще. Словно она и смягчилась, и в то же время очерствела, стала не столь чужда человеческих чувств, но как-то наподобие Мэри Карсон. Уж эти владычицы Дрохеды! Неужели та же участь постигнет и Мэгги, когда настанет ее черед?
— Здравствуйте, Ральф, — сказала Фиона так, будто он приходил к ней каждый день. — Очень рада вас видеть.
— Я тоже рад вас видеть.
— А я и не знала, что вы в Австралии.
— Никто не знает. У меня около месяца отпуска.
— Погостите у нас, надеюсь?
— Где же еще? — Он обвел взглядом великолепную комнату, внимание его привлек портрет Мэри Карсон. — Право, Фиа, у вас прекрасный вкус, безупречный. Ваша гостиная не уступит красивейшим комнатам Ватиканского дворца. Черные овалы с розами на стенах — гениальная находка.
— Благодарю, вы очень любезны. Мы стараемся, в меру наших скромных сил. Мне-то больше нравится столовая; с тех пор, как вы побывали у нас в последний раз, я ее отделала заново. Белые, розовые и зеленые цвета. Звучит ужасно, но подождите, сами увидите. Впрочем, право, не понимаю, чего ради я так стараюсь. Ведь этот дом принадлежит вам, не так ли?
— Нет, Фиа, он не мой, пока есть на свете хоть один Клири, — негромко ответил Ральф.
— Очень утешительно. Да, что и говорить, с джиленбоунских времен вы изрядно преуспели. Видели статью в «Гералде» по поводу вашего нового повышения?
Ральф поморщился.
— Да, видел. Вы научились язвить, Фиа.
— Да, и притом получаю от этого удовольствие. Сколько лет я держала язык за зубами! И даже не понимала, как много теряю! — Она улыбнулась. — Мэгги поехала в Джилли, но скоро вернется.
С веранды вошли Дэн и Джастина.
— Бабушка, можно мы возьмем лошадей и съездим к Водоему?
— Вы же знаете порядок. Ездить верхом можно только с маминого разрешения. Прошу извинить, но так распорядилась мама. И как вы себя ведете? Подойдите, поздоровайтесь с гостем.
— Я с ними уже познакомился.
— Ах, вот как.
Ральф улыбнулся Дэну:
— Я думал, ты учишься в Сиднее.
— Так ведь сейчас декабрь, святой отец. Летом нас отпускают на каникулы, на целых два месяца.
Слишком много лет прошло, он уже и забыл, что в южном полушарии у детей самые длинные, самые счастливые каникулы приходятся на декабрь и январь.
— А вы долго у нас поживете, святой отец? — спросил Дэн, по-прежнему завороженно глядя на кардинала.
— Святой отец побудет у нас так долго, как только сможет, Дэн, — сказала бабушка. — Но, мне кажется, ему будет довольно утомительно слушать, как его все время величают святым отцом. Может быть, можно попроще? Хотя бы дядя Ральф?
— Дядя?! — воскликнула Джастина — Ты же знаешь, бабушка, чужих мы дядями не называем. Наши дяди — только Боб, Джек, Хьюги, Джиме и Пэтси. А он будет просто Ральф.
— Не груби, Джастина! Ты что, вдруг разучилась вести себя прилично? — строго спросила Фиа.
— Ничего страшного, Фиа. Мне, право, будет гораздо приятнее, если все станут называть меня просто Ральф, — поспешно вмешался кардинал де Брикассар. Почему она сразу так его невзлюбила, эта странная малышка?
— Я не могу! — ахнул Дэн. — Не могу я вас звать просто Ральфом!
Кардинал перешел комнату, положил руки на обнаженные смуглые плечи, улыбнулся, глядя сверху вниз на мальчика, синие глаза его в защищенной от солнца комнате казались очень яркими и смотрели очень по-доброму.
— Конечно, можешь, Дэн. Греха в этом нет.
— Пошли, Дэн, нам надо назад в наш домик, — приказала Джастина.
Кардинал Ральф и его сын обернулись к Фионе, разом посмотрели на нее.
— О, Боже милостивый! — сказала Фиа. — Ступай, Дэн, беги играть в сад, слышишь? — Она хлопнула в ладоши. — Брысь!
Мальчик пустился бежать со всех ног, а Фиа нетерпеливо покосилась на свои гроссбухи. Ральфу стало ее жаль, и он сказал, что пройдет на кухню. Как мало изменилась Дрохеда! В дом, видно, даже электричество до сих пор не провели. И по-прежнему густо пахнет воском и розами, что стоят повсюду в больших вазах.
Ральф долго сидел на кухне, разговаривал с миссис Смит, Минни и Кэт. Все они сильно постарели за эти годы, но почему-то старость оказалась им больше к лицу, чем Фионе. Они явно счастливы. Да, в этом все дело. По-настоящему, чуть ли не безоблачно счастливы. Бедная Фиа, она-то отнюдь не счастлива. И ему страстно захотелось скорее увидеть Мэгги — а как она, она-то счастлива?
Но когда он вышел из кухни, Мэгги еще не вернулась, и, чтобы убить время, он неторопливо пошел к реке. Как тихо, спокойно старое кладбище Дрохеды, и на стене склепа шесть бронзовых табличек, те же, что и много лет назад. Пусть и его тоже похоронят здесь, надо не забыть распорядиться на этот счет, как только он вернется в Рим. А вот неподалеку от склепа появились две новые могилы, умер старый садовник Том, и еще жена одного овчара, который служит в Дрохеде с 1946 года. Немалый срок, своего рода рекорд. По мнению миссис Смит, этот овчар оттого и не уходит, что здесь могила жены. А зонтик с колокольчиками на могиле повара-китайца за долгие годы совсем выгорел под яростным австралийским солнцем — помнится, был он такой великолепный, ярко-красный, но постепенно выцветал, менялись оттенки, и теперь он совсем блеклый, чуть розоватый, почти как пепел розы. Мэгги, Мэгги. После меня ты все-таки вернулась к нему, родила ему сына.
Очень жарко; чуть дохнул ветерок, всколыхнул ветви плакучих ив на берегу, тоненько зазвенели крохотные жестяные колокольцы на китайском зонтике, завели свою скорбную песенку: Хи Синг, Хи Синг, Хи Синг. «Чарли с Тэнкстенда, хороший был парень». Эта надгробная надпись тоже поблекла, ее уже почти не разобрать. Что ж, все правильно. Кладбища и должны вновь погружаться в материнское лоно земли, волны времени понемногу унесут в пучину их людской груз, и под конец исчезнут все следы, помнить и вздыхать будет один лишь ветер. Нет, не желает он после смерти лежать в каком-нибудь ватиканском мавзолее, среди таких же, как он сам. Пусть его похоронят здесь, среди людей, которые жили настоящей жизнью.
Он обернулся и встретил тусклый взгляд мраморного ангела. Ральф приветственно махнул ему рукой. Потом посмотрел в сторону Большого дома. И вот по лугу к нему идет она, Мэгги. Тоненькая, золотистая, в бриджах и мужской белой рубашке, такой же, как на нем самом, серая мужская фетровая шляпа сдвинута на затылок, ноги обуты в светло-коричневые сапожки. Она похожа на мальчика, на своего сына, которому бы следовало быть и его, Ральфа, сыном. Он ведь был мужчиной, но когда и его тоже зароют в эту землю, в доказательство не останется после него ни одного живого существа.
Она подошла, перешагнула через низенькую белую ограду, так близко подошла, что он уже ничего не видит — одни глаза ее, серые, полные света глаза, все такие же прекрасные, и все та же у них власть над его сердцем. Ее руки обвили его шею, опять он коснулся своей судьбы, словно никогда с нею не расставался, опять под его губами не во сне, а наяву ее живые теплые губы; так долго, так давно он этого жаждал. Вновь он причастился святых тайн — совсем иное причастие, темное, как сама земля, не имеющее никакого касательства к небесам.
— Мэгги, Мэгги, — сказал он, держа ее в объятиях, зарываясь лицом в ее волосы, широкополая шляпа ее упала на траву.
— Наверно, все остальное неважно, правда? — сказала она, закрыв глаза. — Ничто не меняется, все по-старому.
— Да, ничто не меняется. — Он и сам в это верил.
— Ты в Дрохеде, Ральф. Помни, в Дрохеде ты принадлежишь не Богу, здесь ты мой.
— Да, знаю. Согласен. Но я приехал. — Он опустился на траву, притянул ее, усадил рядом. — Зачем, Мэгги, зачем?
— Что зачем? — Она гладила его по волосам, по-прежнему густым и красивым, только седины в них теперь больше, чем у Фионы.
— Зачем ты вернулась к Люку? И родила ему сына? — спросил он ревниво.
Душа ее глянула на него из сияющих серых зеркал, но ее мыслей они не выдали.
— Он меня заставил, — мягко сказала Мэгги. — Это случилось только раз. Но я не жалею, ведь теперь у меня есть Дэн. Дэн стоит всего, что мне пришлось ради него пережить.
— Прости, я не имел права спрашивать. Я ведь с самого начала отдал тебя Люку, правда?
— Да, верно, отдал.
— Чудесный мальчик. Очень он похож на Люка? Мэгги затаенно улыбнулась, выдернула какую-то травинку, потом коснулась ладонью груди Ральфа под рубашкой.
— Да нет, не очень. Мои дети не слишком похожи ни на меня, ни на Люка.
— Мне они оба милы, потому что они твои.
— Ты все такой же чувствительный. Годы тебя красят, Ральф. Я знала, что так будет, я надеялась увидеть тебя таким. Уже тридцать лет я тебя знаю! А кажется, пронеслось тридцать дней.
— Тридцать лет? Неужели так долго?
— Да, ничего не поделаешь, милый, ведь мне уже сорок один. — Мэгги поднялась. — Меня послали пригласить тебя в дом. Миссис Смит устраивает роскошное чаепитие в твою честь, а потом, когда станет прохладнее, нас накормят отлично поджаренным окороком с кучей шкварок.
Ральф медленно пошел с нею к дому.
— Твой сын смеется совсем как ты, Мэгги. Его смех — первое, что я услышал здесь, в Дрохеде. Я думал, это смеешься ты, пошел искать — и вместо тебя увидел твоего сына.
— Значит, он первый, кого ты встретил в Дрохеде.
— Да, очевидно.
— Ну и что ты о нем скажешь, Ральф? — с жадным нетерпением спросила Мэгги.
— Он мне очень понравился. Как могло быть иначе? Ведь он твой сын. Но он сразу пришелся мне по душе, гораздо больше, чем твоя дочь. И я ей тоже не понравился.
— Ну, Джастина хоть и моя дочь, но первоклассная стерва. Под старость я выучилась ругаться, главным образом по ее милости. И по твоей отчасти. И отчасти из-за Люка. И отчасти из-за войны. Чудно, как все одно за другое цепляется.
— Ты очень изменилась, Мэгги.
— Разве? — Мягкие пухлые губы дрогнули в улыбке. — Нет, не думаю. Просто Великий Северо-Запад меня потрепал, все лишнее слетело, будто семь покрывал Саломеи. Или шелуха с луковицы — наверно, так бы выразилась Джастина. Эта девочка никакой поэзии не признает. Нет, Ральф, я все та же прежняя Мэгги, только откровенности побольше.
— Ну, может быть.
— А вот ты и правда переменился, Ральф.
— В чем же, моя Мэгги?
— Похоже, ты поднялся на пьедестал, а он качается от каждого ветерка, да и вид с этой высоты тебя разочаровал.
— Так и есть. — Ральф беззвучно засмеялся. — А ведь я когда-то опрометчиво заявил, что ты очень обыкновенная! Беру свои слова обратно. Ты единственная на свете, Мэгги! Единственная и неповторимая!
— Что случилось?
— Не знаю. Может быть, я сделал открытие, что святая церковь — колосс на глиняных ногах? Может быть, я продался за чечевичную похлебку? Гоняюсь за призраками? — Он сдвинул брови, поморщился, словно от боли. — Вот, пожалуй, в этом вся суть. Я и сам — только собрание избитых фраз. Это Ватикан виноват, там все очерствело и одряхлело, там нет жизни.
— А я была живая, настоящая, но ты этого не понимал.
— Но поверь, я не мог поступить иначе. Я знал, какую надо бы выбрать дорогу, но не мог по ней пойти. С тобой я, наверно, стал бы лучше как человек, хоть и не поднялся бы столь высоко. Но я просто не мог иначе, Мэгги, не мог. Как же мне объяснить, чтобы ты поняла!
Она ласково погладила его обнаженную до локтя руку.
— Ральф, милый, я понимаю. Знаю, все знаю… в каждом из нас есть что-то такое — хоть кричи, хоть плачь, а с этим не совладать. Мы такие как есть, и ничего тут не поделаешь. Знаешь, как та птица в старой кельтской легенде: бросается грудью на терновый шип и с пронзенным сердцем исходит песней и умирает. Она не может иначе, такая ее судьба. Пусть мы и сами знаем, что оступаемся, знаем даже раньше, чем сделали первый шаг, но ведь это сознание все равно ничему не может помешать, ничего не может изменить, правда? Каждый поет свою песенку и уверен, что никогда мир не слышал ничего прекраснее. Неужели ты не понимаешь? Мы сами создаем для себя тернии и даже не задумываемся, чего нам это будет стоить. А потом только и остается терпеть и уверять себя, что мучаемся не напрасно.
— Вот этого я и не понимаю. Мучений. — Он опустил глаза, посмотрел на маленькую руку — она так нежно поглаживала его по руке, и от этого так нестерпимо больно. — Зачем эти мучения, Мэгги?
— Спроси Господа Бога, Ральф, — сказала Мэгги. — Он-то знаток по части мучений, не так ли? Это он сотворил нас такими. Он сотворил наш мир. Стало быть, он сотворил и мучения.
Был субботний вечер, а потому Боб, Джек, Хьюги, Джиме и Пэтси съехались к ужину. Наутро должен был приехать отец Уотти отслужить мессу, но Боб позвонил ему и сказал, что никого не будет дома. Невинная ложь ради того, чтобы приезд кардинала не получил огласки. Пятеро братьев Клири с годами стали больше прежнего похожи на Пэдди — неречистые, стойкие и выносливые, как сама земля. А как они любят Дэна! Глаз с него не сводят, даже проводили взглядами до дверей, когда он пошел спать. Сразу видно, они только и мечтают о той поре, когда он станет постарше и вместе с ними начнет хозяйничать в Дрохеде.
Кардинал Ральф понял также, почему так враждебно смотрит на него Джастина. Дэн всей душой потянулся к нему, ловит каждое его слово, не отходит ни на шаг, и сестра попросту ревнует.
Когда дети ушли наверх, Ральф обвел глазами оставшихся — пятерых братьев, Мэгги, Фиону.
— Оставьте-ка на минуту свои бумаги, Фиа, — сказал он. — Идите сюда, посидите с нами. Я хочу поговорить с вами со всеми.
Фиа все еще держалась прямо, сохранила и осанку и фигуру, лишь не такая высокая стала грудь и не такая тонкая талия — она не располнела, просто сказывался возраст. Молча села она в глубокое обитое кремовой тканью кресло напротив кардинала, Мэгги сидела рядом, братья, плечом к плечу, тут же, на одной из мраморных скамей.
— Это касается Фрэнка.
Имя словно повисло над ними в воздухе, отдалось дальним эхом.
— Что касается Фрэнка? — спокойно спросила Фиа. Мэгги опустила вязанье на колени, взглянула на мать, потом на кардинала. Сил нет ни минуты больше выносить это спокойствие.
— Говорите же, Ральф, — поспешно сказала она.
— Фрэнк провел в тюрьме почти тридцать лет, вы понимаете, что это такое? — сказал де Брикассар. — Я знаю, мои помощники извещали вас о нем, как было условлено, но я просил их не доставлять вам лишних огорчений. Право, не вижу, что пользы было бы для Фрэнка или для вас, если бы вы знали во всех тягостных подробностях, как безрадостно и одиноко ему жилось, ведь тут никто из нас ничем не мог помочь. Я думаю, его бы выпустили еще несколько лет назад, но в свои первые годы в гоулбернской тюрьме он заслужил дурную славу: слишком он был буйный, неукротимый. Даже во время войны, когда иных заключенных отпустили на фронт, бедняге Фрэнку в этом отказали.
Фиа подняла голову.
— Такой у него нрав, — по-прежнему спокойно сказала она.
Ральф помолчал, казалось, он не знает, как продолжать, и, пока он подыскивал нужные слова, все смотрели на него со страхом и надеждой, но не за Фрэнка они тревожились.
— Должно быть, вы недоумеваете, что после стольких лет привело меня в Австралию, — заговорил наконец кардинал, не глядя на Мэгги. — Знаю, я не всегда должным образом заботился о том, как складывается ваша жизнь. Еще с тех дней, когда я впервые познакомился с вашей семьей, я думал больше о себе, прежде всего о себе. А когда святейший Папа в награду за мои труды на благо церкви удостоил меня кардинальской мантии, я спросил себя: что могу я сделать для семейства Клири, чем доказать, что судьбы их я принимаю близко к сердцу. — Ральф перевел дух, глаза его были прикованы не к Мэгги, но к Фионе. — Я вернулся в Австралию, чтобы сделать все, что в моих силах, для Фрэнка. Помните, Фиа, что я вам говорил, когда умерли Пэдди и Стюарт? Двадцать лет прошло, а я все не мог забыть, какие у вас тогда были глаза. Такая живая душа, такая сила духа загублена.
— Верно, — вырвалось у Боба, он неотрывно смотрел в лицо матери. — Это верно.
— Сейчас Фрэнка условно освобождают, — сказал де Брикассар. — Только этим я и мог доказать вам, как близко к сердцу я все принимаю.
Если он надеялся, что во тьме, в которую долгие годы погружена была Фиа, разом вспыхнет ослепительный свет, его ждало разочарование: сперва замерцала лишь слабая искорка, быть может, под гнетом прожитой жизни ей никогда уже по-настоящему и не разгореться. Но таким великолепным, неудержимым светом засияли глаза сыновей, что Ральф понял — он живет не напрасно, подобного чувства он не испытывал со времен войны, когда всю ночь проговорил с юным немецким солдатом, носящим необыкновенно громкое, звучное имя.
— Спасибо вам, — сказала Фиа.
— Вы примете его, если он вернется в Дрохеду? — спросил Ральф братьев Клири.
— Здесь его дом, где же еще ему быть, — сказал Боб, как говорят о том, что само собою разумеется.
Все согласно закивали, только Фиа словно поглощена была чем-то, видимым ей одной.
— Фрэнк стал совсем другой, — мягко продолжал Ральф. — Прежде чем приехать сюда, я побывал в Гоулберне, сказал, что его выпускают, и дал понять, что в Дрохеде все давным-давно знают, где он и почему. Он не был ни возмущен, ни огорчен, по одному этому вы можете понять, как сильно он изменился. Он только… признателен. И очень хочет опять увидеть всех родных, особенно вас, Фиа.
— Когда его выпускают? — спросил Боб и откашлялся. Видно было: он и рад за мать, и опасается — что-то принесет им возвращение Фрэнка.
— Через неделю или две. Он приедет вечерним почтовым. Я предлагал ему лететь, но он сказал, что предпочитает приехать поездом.
— Мы с Пэтси его встретим, — с жаром вызвался Джиме, но тотчас разочарованно прибавил:
— Ох, мы же не знаем его в лицо!
— Нет, я сама его встречу, — сказала Фиа — Я поеду одна. Не такая уж я дряхлая старуха, вполне могу довести машину до Джилли.
— Мама права, — решительно вмешалась Мэгги, перебивая братьев, которые попытались было хором запротестовать. — Пускай мама одна его встречает. Ей надо первой его увидеть.
— Ну, мне нужно еще поработать, — хмуро сказала Фиа, поднялась и отошла к письменному столу.
Пятеро братьев встали разом, как один человек. Боб старательно зевнул.
— А нам пора спать, так я полагаю, — сказал он. Потом застенчиво улыбнулся Ральфу. — Утром вы отслужите мессу, а мы послушаем, прямо как в прежние времена.
Мэгги сложила вязанье и поднялась.
— Я тоже иду спать, Ральф. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Мэгги. — Он проводил ее взглядом, потом обернулся к Фионе, которая уже склонилась над письменным столом. — Спокойной ночи, Фиа.
— Что? Вы мне? Простите, я не слышала.
— Я сказал, спокойной ночи.
— А-а. Спокойной ночи, Ральф.
Ему не хотелось подниматься наверх сразу вслед за Мэгги.
— Я, пожалуй, немного пройдусь перед сном. Знаете что, Фиа?
— Да? — рассеянно уронила она.
— Вам ни на минуту не удалось меня провести. Она презрительно фыркнула, жутковато прозвучал этот короткий смешок.
— Вот как? Не знаю, не знаю.
Поздний час, небо полно звезд. Южные звезды свершают свой путь в вышине. Он навсегда их утратил, а они все те же, слишком далекие, они не греют, недосягаемые — не утешают. Они ближе к Богу, что затерялся меж ними неуловимым облачком пара. Долго стоял Ральф под звездами, запрокинув голову, слушал шепот ветра в листве деревьев, улыбался.
Ему не хотелось проходить мимо Фионы, и он поднялся наверх по лестнице в другом крыле дома; а ее лампа все горела, темный силуэт склонился над письменным столом — она еще работала. Бедная Фиа. Как страшно ей, наверно, сейчас лечь в постель, но, быть может, когда Фрэнк будет уже дома, ей полегчает. Быть может…
Наверху Ральфа оглушило глубокой тишиной; для тех, кому вздумается бродить среди ночи, горела на столике у окна маленькая керосиновая лампа; в окно залетал ночной ветерок, парусом вздувал занавески, и слабое пламя вздрагивало под хрустальным абажуром. Ральф прошел мимо, под ногами лежал плотный ковер, и шаги были неслышны.
Дверь Мэгги оказалась распахнутой, оттуда в коридор тоже падал свет; мгновенье Ральф стоял на пороге, заслоняя свет, потом шагнул в комнату, притворил и запер за собою дверь. Мэгги в свободном халатике сидела у окна, глядя в темноту, но тотчас повернула голову и смотрела, как он вошел и сел на край кровати. Потом медленно поднялась, подошла.
— Дай-ка я помогу тебе снять сапоги. Вот потому я никогда и не езжу в высоких. Самой их не снять без рожка, а от рожка хорошая обувь портится.
— Ты нарочно носишь этот цвет, Мэгги?
— Пепел розы? — Она улыбнулась. — Это всегда был мой любимый цвет. И он подходит к моим волосам.
Он оперся на ее плечо, и она стянула с него сапог, потом другой.
— Так ты не сомневалась, что я к тебе приду, Мэгги?
— Я же тебе сказала. В Дрохеде ты мой. Если б ты не пришел, будь уверен, я сама бы пришла к тебе.
Мэгги через голову стянула с него рубашку, на минуту ладонь ее с чувственным наслаждением легла на его обнаженную спину; потом она отошла, погасила свет, а Ральф повесил свою одежду на спинку стула. Он слышал ее движения в темноте, зашелестел сброшенный халатик. А завтра утром я стану служить мессу. Но до утра еще далеко, и волшебства в службе давно не осталось. А сейчас — только ночь и Мэгги. Желанная. И это тоже — святое причастие.
Дэн был разочарован.
— Я думал, вы наденете красную сутану! — сказал он.
— Иногда я ее надеваю, Дэн, но только если служу мессу у себя во дворце. А когда я не в Ватикане, надеваю черную сутану и только препоясываюсь красным, вот как сейчас.
— У вас там и правда дворец?
— Да.
— И там всюду зажигают свечи?
— Да, но ведь их и в Дрохеде зажигают.
— Ну, в Дрохеде, — недовольно повторил Дэн. — Уж конечно, нашим до тех далеко. Вот бы мне увидать ваш дворец и вас в красной сутане.
Кардинал де Брикассар улыбнулся.
— Как знать, Дэн, может быть, когда-нибудь и увидишь.
Странное выражение затаилось в глазах у этого мальчика, словно он всегда смотрит откуда-то издалека. Оборачиваясь к слушателям во время мессы, Ральф заметил — это странное выражение стало еще явственней, но не узнал его, только почувствовал что-то очень знакомое. Ни один человек на свете, будь то мужчина или женщина, не видит себя в зеркале таким, каков он на самом деле.
К Рождеству в Дрохеде, как, впрочем, и на каждое Рождество, ждали в гости Людвига и Энн Мюллер. Все в доме готовились отпраздновать этот день беззаботно и весело, как не бывало уже многие годы; Минни с Кэт за работой довольно немузыкально напевали, пухлое лицо миссис Смит поминутно расплывалось в улыбке, Мэгти молчаливо предоставила Дэна в распоряжение Ральфа, даже Фиа словно повеселела и не все время сидела, точно прикованная, за письменным столом. Мужчины под любым предлогом старались теперь ночевать дома, потому что вечерами, после позднего ужина, в гостиной не смолкали оживленные разговоры, и миссис Смит с удовольствием угощала на ночь глядя поджаренным хлебом с сыром, сдобными, с пылу с жару лепешками и плюшками с изюмом. Ральф протестовал — слишком сытно его кормят, как бы не растолстеть, — но за первые же три дня самый воздух Дрохеды, ее трапезы и ее обитатели преобразили его, и он уже не казался таким изможденным и измученным, каким сюда приехал.
Четвертый день выдался очень жаркий. Ральф с Дэном поехали пригнать с выгона одну из отар, Джастина мрачно укрылась одна в убежище под перечным деревом, а Мэгги прилегла отдохнуть на веранде. Ее разморило, во всем теле и на душе — блаженная легкость. Женщина может прекрасно без этого обходиться годами, но как это славно, когда с тобой — тот, единственный. В часы, когда с нею Ральф, трепетно живет все ее существо, неприкосновенна лишь та ее часть, которая принадлежит Дэну; но вот беда, когда с нею Дэн, трепетно живет все ее существо кроме той части, что принадлежит Ральфу. И лишь когда они с нею оба сразу, вот как теперь, она поистине живет полной жизнью. Что ж, очень понятно. Дэн — ее сын, но Ральф — ее возлюбленный.
Только одна тень омрачает ее счастье — Ральф ничего не понял. И она молчит, не желая выдать тайну. Если он не видит сам, чего ради ему говорить? Чем он это заслужил? Как мог он хоть на минуту вообразить, будто она по доброй воле вернулась тогда к Люку? Нет, эта капля переполнила чашу. Не заслуживает он, чтобы она открыла ему правду, если мог так о ней подумать. В иные минуты она чувствовала на себе насмешливый взгляд матери, но в ответ смотрела в эти светлые, чуть поблекшие глаза со спокойным вызовом. Фиа понимает, она-то все понимает. Понимает, что есть во всем этом и доля ненависти, обида, желание отплатить за долгие одинокие годы. Вечно этот Ральф де Брикассар гонялся за призраками, за сияющей радугой, за луной с неба — так что же, поднести ему самый прекрасный, самый лучезарный подарок — сына? С какой стати? Пускай остается нищим. Пускай даже не знает, как горька его утрата.
Раздались телефонные звонки — условный вызов Дрохеды; Мэгги лениво прислушивалась, потом спохватилась, что матери, видно, нет поблизости, нехотя встала и подошла.
— Пожалуйста, миссис Фиону Клири, — попросил мужской голос.
Мэгги позвала ее, и Фиона взяла трубку.
— Фиона Клири у телефона, — сказала она и минуту-другую молча стояла и слушала, кровь медленно отливала от ее лица, и оно стало какое-то маленькое, беззащитное, как в те уже далекие дни после гибели Пэдди и Стюарта. — Благодарю вас, — сказала она и повесила трубку.
— Что там такое, мама?
— Фрэнка освободили. Он приезжает сегодня, сиднейским ночным почтовым. — Фиа посмотрела на часы. — Уже третий час, мне скоро надо ехать.
— Дай, я поеду с тобой, — предложила Мэгги; когда сама так счастлива, нестерпимо видеть мать огорченной, а ведь эта встреча уж наверно несет ей не только радость.
— Нет, Мэгги, я справлюсь одна. Присмотри за домом, и подождите нас с ужином.
— А ведь это замечательно, что Фрэнк возвращается как раз на Рождество, правда, мама?
— Да, — сказала Фиа, — замечательно.
Мало кто теперь ездил ночным почтовым, если можно было лететь, и когда поезд, высаживая на захолустных станциях и полустанках по несколько пассажиров, больше все второго класса, с пыхтеньем одолел шестьсот миль от Сиднея до Джилли, в нем почти уже никого не осталось.
Начальник станции был шапочно знаком с миссис Клири, но ему и в голову не пришло бы первым с нею заговорить, он только издали смотрел, как она спустилась по деревянным ступенькам с моста, перекинутого над путями, и одиноко застыла на перроне. Не молоденькая, а элегантная, подумал он; модное платье и шляпа, и туфли на высоком каблуке. Еще стройная, и морщин на лице немного для ее возраста; вот что значит богатая фермерша, легко ей живется, от легкой жизни женщины не стареют.
Потому-то и Фрэнк быстрей признал мать в лицо, чем она его, хотя сердцем она мгновенно его узнала. Фрэнку было уже пятьдесят два, и ту пору, когда миновала молодость, и почти все зрелые свои годы он провел вдали от дома. И вот он стоит под ярким джиленбоунским солнцем, очень бледный и худой, почти костлявый; волосы сильно поредели, лоб залысый; мешковатый костюм висит на сухопаром теле, в котором, несмотря на малый рост, еще угадывается сила; красивые руки с длинными пальцами стиснули поля серой фетровой шляпы. Он не сутулится и не выглядит больным, но вот стоит, беспомощно вертит в руках шляпу и, видно, не ждет, что его встретят, и не знает, что делать дальше.
Фиа, сдержанная, спокойная, быстро прошла по перрону.
— Здравствуй, Фрэнк.
Он поднял глаза, когда-то они сверкали таким живым, жарким огнем. Теперь с постаревшего лица смотрели совсем другие глаза. Погасшие, покорные, безмерно усталые. Они устремились на Фиону, и странен стал этот взгляд — страдальческий, беззащитный, полный мольбы, словно взгляд умирающего.
— Ох, Фрэнк! — Фиона обняла его, прижала голову сына к своему плечу, укачивая, как маленького. — Ну, ничего, ничего, ничего, — сказала она еще тише, еще нежней. — Ничего.
Поначалу он сидел в машине молча, понуро, но «роллс-ройс», набирая скорость, вырвался из города, и вот уже Фрэнк стал с интересом поглядывать в окно.
— С виду тут все по-старому, — прошептал он.
— Надо полагать. В наших краях время идет медленно. По гулкому дощатому мосту переехали жалкую мутную речонку, она совсем обмелела, между бурыми лужицами обнажилась галька на дне, путаница корней, по берегам клонились плакучие ивы, кругом на каменистых пустошах повсюду вставали эвкалипты.
— Баруон, — сказал Франк. — Я и не думал, что когда-нибудь опять его увижу.
За машиной клубилась туча пыли, впереди по травянистой, без единого дерева равнине дорога убегала вдаль такая прямая, будто ее прочертили по линейке, изучая законы перспективы.
— Это новая дорога, мама? — Он отчаянно искал, о чем бы можно поговорить, чтобы все казалось просто и естественно.
— Да, ее провели от Джилли до Милпаринки сразу после войны.
— Покрыли бы асфальтом, а то что же, оставили пыль и грязь, как на старом проселке.
— А зачем нужен асфальт? Мы тут привыкли глотать пыль, и подумай, во что бы это обошлось — уложить такое прочное полотно, чтобы выдержало нашу грязь. Дорога совсем прямая, никаких петель, подъемы и спуски содержатся в порядке, и она избавляет нас от тринадцати ворот из двадцати семи. От Джилли до Главной усадьбы приходится проезжать только четырнадцать, и ты сейчас увидишь, что мы с ними сделали, Фрэнк. Теперь уже незачем вылезать перед каждыми воротами, открывать и опять закрывать.
"Роллс-ройс» въехал на пандус перед стальными воротами, и они неторопливо поднялись; машина проскользнула под этой металлической шторой и едва успела отъехать на несколько шагов, штора снова опустилась.
— Чудеса, да и только! — сказал Фрэнк.
— Мы первые на всю округу поставили автоматические ворота, но, конечно, только от милпаринкской дороги до Главной усадьбы. Ворота на выгонах и сейчас надо открывать и закрывать вручную.
— Наверное, тому умнику-изобретателю до смерти надоело канителиться с простыми воротами, вот он и придумал автоматические, а? — усмехнулся Фрэнк.
Это был первый робкий проблеск оживления, но потом он снова умолк; мать не хотела его торопить и продолжала сосредоточенно вести машину. Миновали последние ворота, въехали на Главную усадьбу.
— Я и забыл, как тут хорошо! — ахнул Фрэнк.
— Это наш дом, — сказала Фиа. — Мы о нем заботимся. Она отвела машину к гаражу, потом они с Фрэнком пошли обратно к дому, он нес свой чемоданчик.
— Как тебе удобнее, Фрэнк, — хочешь комнату в Большом доме или поселишься отдельно, в одном из тех, что для гостей? — спросила Фиа.
— Спасибо, лучше отдельно. — Фрэнк поднял на мать погасшие глаза. — Приятно, что можно будет побыть одному, — пояснил он. И никогда больше ни словом не упоминал о том, как ему жилось в тюрьме.
— Да, я думаю, так тебе будет лучше, — согласилась Фиа, идя впереди Фрэнка к себе в гостиную. — В Большом доме сейчас полно народу, приехал кардинал, у Дэна и Джастины каникулы, послезавтра на Рождество приезжают Людвиг и Энн Мюллеры.
Фиа потянула шнурок звонка — знак, чтобы подавали чай — и неспешно пошла по комнате, зажигая керосиновые лампы.
— Мюллеры? — переспросил Фрэнк. Фиа как раз вывертывала фитиль; не кончив, обернулась, посмотрела на сына.
— Много времени прошло, Фрэнк. Мюллеры — старые друзья Мэгги. — Прибавила огня в лампе и села в свое глубокое кресло. — Через час ужин, но сперва мы с тобой выпьем по чашке чая. За дорогу я наглоталась пыли, совсем в горле пересохло.
Фрэнк неловко сел на краешек обитой кремовым шелком тахты, почти с благоговением оглядел комнату.
— Все стало совсем не так, как было при тетушке Мэри. Фиа улыбнулась.
— Надо думать, — сказала она.
Тут вошла Мэгги, и оказалось, освоиться с тем, что она уже не малышка Мэгги, а взрослая женщина, гораздо труднее, чем увидеть, как постарела мать. Сестра обнимала и целовала его, а Фрэнк отвернулся, съежился в своем мешковатом пиджаке и поверх сестриного плеча растерянно смотрел на мать; Фиона ответила взглядом, который говорил: ничего, подожди немного, скоро все станет проще. А через минуту, когда он все еще искал какие-то слова, которые можно бы сказать этой незнакомой женщине, вошла дочь Мэгги — высокая, худенькая, чопорно села, крупными руками перебирая складки платья, оглядела всех по очереди очень светлыми глазами. А ведь она старше, чем была Мэгги, когда он сбежал из дому, подумал Фрэнк.
Потом вошли кардинал и сын Мэгги — красивый мальчик, лицо спокойное, даже холодноватое; подошел к сестре и сел подле нее на пол.
— Ужасно рад вас видеть, Фрэнк. — Кардинал де Брикассар крепко пожал ему руку, потом обернулся к Фионе, приподнял левую бровь:
— Чай? Прекрасная мысль!
Все вместе, впятером, вошли братья Клири, и вот это было тяжко, они-то ничего ему не простили. Фрэнк знал, почему: слишком жестокую рану он нанес матери. Но какими словами хоть что-то им объяснить, как рассказать о своей боли и одиночестве, как просить прощенья — этого он не знал. И ведь по-настоящему важно только одно — мама, а она никогда не думала, что его нужно за что-то прощать.
Не кто-нибудь, а кардинал де Брикассар старался, чтобы вечер прошел гладко, поддерживал беседу за столом и после, когда опять перешли в гостиную, с непринужденностью истинного дипломата болтал о пустяках и особенно заботился о том, чтобы в общий разговор втянуть и Фрэнка.
— Я все хотел спросить, Боб, куда подевались кролики? Нор кругом без числа, но я еще не видел ни одного кролика.
— Кролики все передохли, — сказал Боб.
— Передохли?
— Ну да, от какой-то штуки, которая называется миксоматоз. К сорок седьмому году кролики заодно с той долгой сушью нас, можно сказать, прикончили, земля во всей Австралии уже ничего не давала. Хоть караул кричи, — оживленно продолжал Боб, он рад был поговорить о чем-то таком, что Фрэнка не касается.
Но тут Фрэнк нечаянно еще больше подогрел враждебность брата.
— А я не знал, что дело уж так плохо, — вставил он и выпрямился на стуле; он надеялся, что кардинал будет доволен этой крупицей его участия в беседе.
— Ну, я ничего не преувеличиваю, можешь мне поверить! — отрезал Боб: с какой стати Фрэнк вмешивается, он-то почем знает?
— А что же случилось? — поспешно спросил де Брикассар.
— В Австралийском обществе научных и технических исследований вывели какой-то вирус и в позапрошлом году начали в штате Виктория опыты, взялись заражать кроликов. Ух не знаю, что за штука такая вирус, вроде микробов, что ли. Этот называется миксоматозный. Сперва зараза не очень распространилась, хотя кролики, которые заболели, все передохли. А вот через год после тех первых опытов как пошло косить, думают, эту штуку переносят москиты, и шафран тоже как-то помогает. Ну, и кролики стали дохнуть миллионами, как метлой вымело. Редко-редко теперь увидишь больного, морда вся опухшая, в каких-то шишках, страх смотреть. Но это было отлично сработано, Ральф, право слово. Миксоматозом никто больше не заболевает, даже самая близкая кроличья родня. Так что великое спасибо ученым, от этой напасти мы избавились.
Кардинал широко раскрытыми глазами посмотрел на Фрэнка.
— Представляете, Фрэнк? Нет, вы понимаете, что это значит?
Несчастный Фрэнк покачал головой. Хоть бы его оставили в покое!
— Это же бактериологическая война, уничтожение целого вида. Хотел бы я знать, известно ли остальному миру, что здесь, в Австралии, между сорок девятым и пятьдесят вторым годом, затеяли вирусную войну и благополучно истребили миллиарды населявших эту землю живых созданий. Недурно! Итак, это вполне осуществимо. Уже не просто выдумки желтой прессы, а открытие, примененное на практике. Теперь они могут преспокойно похоронить свои атомные и водородные бомбы. Я понимаю, от кроликов необходимо было избавиться, но это великое достижение науки уж наверно не принесет ей славы. И невозможно без ужаса об этом думать.
Дэн с самого начала внимательно прислушивался к разговору.
— Бактериологическая война? — спросил он. — Первый раз слышу. А что это такое, Ральф?
— Это звучит непривычно, Дэн, но я ватиканский дипломат и потому, увы, обязан не отставать от таких словесных новшеств, как «бактериологическая война». Коротко говоря, это и означает миксоматоз. Когда в лаборатории выводится микроб, способный убивать или калечить живые существа одного определенного вида.
Дэн бессознательно осенил себя крестным знамением и прижался к коленям Ральфа де Брикассара.
— Наверно, нам надо помолиться, правда?
Кардинал посмотрел сверху вниз на светловолосую голову мальчика и улыбнулся.
Если в конце концов Фрэнк как-то приспособился к жизни в Дрохеде, то лишь благодаря Фионе — наперекор упрямому недовольству остальных сыновей, она держалась так, словно старший был в отлучке совсем недолго, ничем не опозорил семью и не доставил матери столько горя. Исподволь, незаметно она отвела ему в Дрохеде место, где ему, видно, и хотелось укрыться, подальше от братьев; и она не стремилась возродить в нем былую пылкость. Живой огонь угас навсегда, мать поняла это с первой же минуты, когда на джиленбоунском перроне он посмотрел ей в глаза. Все сгинуло за те годы, о которых он не хотел ей ничего рассказать. Ей оставалось лишь по возможности облегчить ему жизнь, а для этого был только один верный путь — принимать теперешнего Фрэнка так, словно в Дрохеду вернулся все тот же прежний Фрэнк.
О том, чтобы он работал на выгонах, не могло быть и речи, братья не желали иметь с ним дела, да и он издавна терпеть не мог бродячую жизнь овчара. Он любил смотреть на все, что прорастает из земли и цветет, а потому Фиа поручила ему копаться на клумбах Главной усадьбы и оставила в покое. И мало-помалу братья Клири освоились с тем, что Фрэнк вернулся к семейному очагу, и стали понимать, что он вовсе не угрожает, как в былые времена, их благополучию. Ничто вовек не изменит отношения к нему матери — в тюрьме ли Фрэнк, здесь ли, ее любовь все та же. Важно одно: мать счастлива, что он здесь, в Дрохеде. А к жизни братьев он касательства не имеет, для них он значит не больше и не меньше, чем прежде.
А меж тем Фиа совсем не радовалась, глядя на Фрэнка, да и как могло быть иначе? Каждый день видеть его в доме тоже мучительно, хоть и по-иному, чем мучилась она, когда совсем нельзя было его видеть. Горько и страшно это, когда видишь — загублена жизнь, загублен человек. Тот, кто был любимым ее сыном и, должно быть, выстрадал такое, чего она и вообразить не в силах.
Однажды, примерно через полгода после возвращения Фрэнка, Мэгги вошла в гостиную и застала мать в кресле у окна — Фиа смотрела в сад, там Фрэнк подрезал розовые кусты. Она обернулась на звук шагов, и что-то в ее невозмутимом лице пронзило сердце дочери… Мэгги порывисто прижала руки к груди.
— Ох, мама! — беспомощно прошептала она.
Фиа посмотрела на нее, покачала головой и улыбнулась.
— Ничего, Мэгги, ничего.
— Если бы я хоть что-нибудь могла сделать!
— А ты можешь. Просто вот так держись и дальше. Я тебе очень благодарна. Теперь ты мне союзница.