Книга: Бортовой журнал 3
Назад: Александр Покровский Бортовой журнал 3
На главную: Предисловие

Бортовой журнал 3

* * *
Бездна безотрадных явлений принудила меня взяться за перо, но, кроме того, к описанию очагов повседневности подвигло меня великое множество происшествий, скорее забавных, чем назидательных, скорее комических, чем сострадательных.
* * *
Я утверждаю, что посвящение мое – а строчки эти являются ничем иным, как посвящением, – отягощены необычайностью, по крайней мере в трех существенных отношениях: в отношении содержания, формы и места успокоения.
* * *
Замечательные читатели моих произведений, а также читатели изумительные, как и читатели дивные, чудные, поразительные!
К вашим ногам, если вы не только имеете их, но и на них опираетесь, никуда не спеша, я возлагаю сей полночный труд, ибо пишу я разве что лишь в тишине ароматнейшей испанской ночи, когда не взошел еще на свой амвон вестник предутренней прохлады петух, но вовсю звенят о своем непростом житии неутомимые цикады.
Я думаю, что стиль этих вот моих описаний может быть, безо всяких стеснений, отнесен к эпическому, потому как что наша жизнь, как не ежедневный, полнокровный, героический, всепоглощающий, всепроникающий эпос, и что тогда эпос, как не наша с вами жизнь.
Итак.
* * *
30 июля – День Военно-морского флота.
Примерно раз в году страна не может не вспомнить, что у нее еще есть такая непростая игрушка, как военно-морской флот.
Страна готовится. Я даже видел как.
Я видел плакат. На нем написано «Слава флоту России», а еще на нем размещен кусочек моря, подводная лодка, значок «За дальний поход» с лентами и три жутких гарпии – большие морские чайки.
Как только для пешеходов надо изобразить романтику моря, так без этих милых птичек никак не обойтись. Это просто беда какая-то. Крепко они все-таки связаны – романтика и эти летающие чудовища – тут уж ничего не попишешь, традиция.
Так вот, помня о традиции, на Неву, может быть, даже притащат боевые корабли, среди которых, возможно, будет кое-что очень крупное, к примеру эсминец, а потом их поставят на бочки и украсят флагами.
И сейчас же моряков с кораблей отпустят частично на берег, где они, в белых форменках, смешаются с праздно прогуливающейся толпой.
Надеюсь, обойдется без зрелищ, потому что в прошлый раз на народных игрищах в честь Дня ВМФ подорвали Все-Мы-Помним-Что, после чего настучали по башке Все-Мы-Помним-Кому.
И вообще, праздник для военного моряка – это дополнительное переживание и непростое страдание, сопоставимое только со стихийным бедствием: знаешь, что оно будет, а предотвратить не можешь.
И ничего тут не поделать. Надо стиснуть зубы и замереть в немоте предчувствия.
Ночь простоять и день продержаться. То есть это судьба.
И еще надо сохранить во время праздника (как уже говорилось) корабль и все на нем, и людей и все на них, и только после этого уже надо еще сохранить свои честь и достоинство до самого конца. Праздника, конечно.
Мой старпом в таких случаях говорил перед нашим огромным строем громовым голосом:
– Обойдется без душегубства! – А потом он выдерживал очень длинную паузу и добавлял задумчиво: – Очень может быть! – и через какое-то время: – Я надеюсь!
То есть с праздником вас всех, друзья мои!
С Днем Военно-морского флота России!
* * *
О языке и времени. Язык приносит писатель. Он насыщает время языком. Больше следов у языка нет.

 

«Клепаный Кулибин! – это выражение из рассказа «Сапог и трап». Конечно, оно было другое, но слово «клепаный» мне очень понравилось, потому что в заклепках видна какая-то беспомощность. Будто это старый человек поскрипывает при ходьбе. Там речь идет о пожилом ученом из Севастополя.
Коля считает, что некоторые мои языковые построения взяты со дна языка, и вроде бы они там уже были, просто их там никто не трогал.
* * *
Коля считает, что словосочетание «клепаный Кулибин» очень поэтично. Там играет паронимия – «кле» переходит в «ку». И само слово очень клокочущее.
«Клепаный» – это такое поражение физики. Клепаный – значит неповоротливый.
Его плохо сделали, заклепки все разболтались и при ходьбе гремят.
Он физически несовершенен, ущербен. Это осколок, это вне прогресса. Все уже давно в космос полетели, а его посадили на миллион заклепок.
Коля говорит:
– Жаль, нельзя поставить копирайт на словосочетание!
А я сказал, что его не надо ставить. Надо пустить его в народ и пусть оно там живет.
* * *
Государство – это аппарат подавления. Но для того чтобы было кого давить, надо же сначала родить, защитить от болезней, воспитать, образовать. Отсюда и забота.
* * *
Коля говорит, что я не написал ни одного рассказа о Петербурге, у меня нет ни одного героя, связанного с этим городом.
Дело не в том, что мне это неприятно, что я не хочу во все это всматриваться. Просто тут герои все пришлые. Тут нет интересного героя, который вырос на этих улицах.
Хотя, наверное, я не прав. На этой почве могут появиться персонажи, но это персонажи «Шинели», а Гоголь уже все написал.
Мне же хочется писать о людях сильных. Я не очень люблю писать о слабости, недоумении, недоразвитии головного мозга – это все не мое. Мои герои – это встал, побежал, а если и упал, то с пятнадцатого этажа и сразу в говно, но остался жив, поднялся и воскликнул: «Е-мое!»
То есть когда человек ничем не отличается от сонной мухи, то мне это совершенно не интересно. Я же должен любить своего героя, иначе же не напишешь, но я не могу любить того, кто похож на насекомое. Гоголь мог. У него получалось.
* * *
Я видел сон. Они хоронили младенца. Они заворачивали его в какие-то тряпки.
– Слушайте, – говорил им я, – он же еще живой!
– Все равно он не выживет, – говорили они и пеленали тельце, – пусть лучше так!
Я отнял у них его, и медсестра сейчас же поместила его в пробирку. Я еще удивился тогда, каким он оказался маленьким. Он поместился в пробирку, и в голове у него пульсировала жилка, а внизу выходила какая-то белая жидкость.
– Все будет хорошо, – сказала медсестра. – Видишь, – указала она на белую жидкость, – это его жизнь. Она течет.
И вдруг все стало останавливаться. Не было никакой жидкости и людей рядом тоже не было, и я схватил пробирку, и вытряхнул из него уродца.
– Он же умер! – кричал я.
– А мы тебе говорили, – слышались голоса. Я проснулся в слезах и в поту. «Господи, как хорошо, что все это было во сне!» – подумал я и накрылся одеялом с головой.
* * *
Про гибель «Курска» я писал и писал. Мы давно шли к этой трагедии, вот и пришли. Тут все совпало: и беспомощность, и бесполезность, и хамство, и «недоумие», и не «доумение». Это было отвратительно. Англичане звонили всем подряд и говорили:
– Мы не понимаем, почему они не попросят помощи! Мы предлагаем, а нам говорят: не надо!
Правильно они говорили англичанам: им не надо. Им ничего не надо. Рядом со зданием
Главного штаба ВМФ на Козловском собрались старые водолазы. Целая стая. Все просили: только отправьте, и мы их вытащим. Не отправили. Потому что не надо. Они же сказали с самого начала, что живых нет – значит, нет. Общественность их потом взашей вытолкала за помощью. Их заставили. Они сперва себе все сзади почистили от дерьма, а потом и попросили. Нет предела бесстыдству. Ни стыда ни совести. Один неприкрытый срам. До тошноты противно.
* * *
Ребята собрались в корме выходить, и тут у них случился пожар. У них обгорели тела так, будто они стояли по пояс в воде. То есть сверху все сгорело до кости. Низ цел. Это может быть только в том случае, если они решили выходить самостоятельно. Растягивается резиновый тубус под люком (для увеличения воздушной подушки), затапливается отсек по нижний край этого тубуса, а потом с помощью ВВД повышается давление в отсеке до забортного – открывай крышку люка и выходи. Не открывается крышка люка (закисла, например), ее можно сорвать тем же повышением давления от ВВД. Делаешь больше на одну атмосферу, и это равно усилию в пять тонн на крышку люка – ее просто снесет.
Когда они затопили отсек, то из цистерны турбинного масла пошло масло. Оно всплыло. Они стояли по пояс в масле. Для пожара нужно было, чтоб хоть одна пластина регенерации оказалась на свободе. Видимо, такая пластина нашлась.
Конструктивный недостаток или недостаток организации? Может, и конструктивный недостаток, может, и недостаток организации.
Во всяком случае, при выходе подобным образом из отсека спасения надо иметь в виду, что цистерна турбинного масла подарит тебе некоторое количество этого замечательного продукта нашей цивилизации, а значит, до того надо убрать из отсека всю регенерацию. Всю абсолютно. Было ли это прописано в инструкции по выходу? Ой ли!
* * *
По поводу учебной торпеды, которая взорвалась. В ней есть чему гореть и взрываться. Это вам не электроторпеда. Есть и керосин, и перекись водорода. Вы никогда не имели дело с концентрированной перекисью водорода? Я имел с ней дело. Очень деликатное вещество, смею заметить. Не дай бог на тапочки прольется. Вода водой, а ведь горит – хрен потушишь.
А вот если ее еще и в торпеду засунуть, тут, ребята, и начинаются ночи без сна.
Наша промышленность говорит о ее абсолютной надежности (при условии, конечно, правильной эксплуатации). Хорошо бы (как бы это помягче), чтоб эта самая промышленность сидела бы с нами рядом в отсеке и проверяла бы все: как ту торпеду хранили, потом получили, потом как ее довезли до лодки, потом как ее загрузили, потом как ее в аппарат вставили (не течет ли там что), потом как подготовили торпедный аппарат к выстрелу и наконец (все дружно выдохнули) как ее выстрелили за борт.
Из письма Виктора Николаевича Пивоварова (он служил помощником командира БЧ-5 на М-259, когда на ней произошел взрыв – дизельная подводная лодка проекта А-615):
«…О деталях трагедии на «Курске», конечно, они все знают…
Вот если б кто-нибудь проанализировал, как из чистенького курсанта потом получается такой вот адмирал.
Они загрузили на «Курск» учебную «толстушку», стоящую на вооружении с 1965 года.
Я был командиром БЧ-5 на С-169, на которой в 1963-65 годах от первого выстрела и до сдачи флоту проходили испытания этой торпеды. На Балтийском заводе в носовой надстройке нам установили торпедный аппарат больших габаритов, а все управление вывели в первый отсек. За период испытаний было много всяких историй, но главный мой вывод: торпеда с очень нежными потрохами. При малейшем ударе ее выгружали, везли на полигон и там проверяли. Однажды торпеда, приподнятая над тележкой, сорвалась с крюка крана – сразу же началась течь окислителя (перекиси водорода). Это просто беда, а не торпеда. Жена командира БЧ-3 с «Курска» говорила по телевизору, и я это сам слышал, что ее муж после погрузки этой торпеды ночью несколько раз бегал на лодку. Саша! Ты же знаешь, что ночью как минимум командир должен приказать, а старпом должен сделать запись о вызове офицера в вахтенный журнал! И еще: я хорошо знаю привычки командиров БЧ-3. Их днем-то на лодку не загнать, а чтобы из них кто ночью пришел, да еще и не раз – это из разряда «не может быть». Значит, с торпедой что-то не то сделали при погрузке или она уже такая была, что командиру БЧ-3 не спалось. Отчего произошел первый взрыв? Пролили они перекись на смазку. Уверен. Ее в торпедном аппарате хватает. А потом – взрыв, через развороченный торпедный аппарат забортная вода заполняет первый отсек, керосин из поврежденной торпеды вытекает, всплывает, плавает на поверхности воды и горит. Почему я так говорю? Потому что между первым и вторым взрывом, Саша, две минуты. Когда в начале 60-х на лодке у пирса в Полярном взорвался боезапас (командир – Толя Бегеба, командир БЧ-5 – Гена Якубенко), а лодка была проекта 641 – это восемнадцать торпед – так там от доклада «Пожар в первом отсеке!» и до взрыва торпед тоже прошло две минуты. При атмосферном давлении боезапас горит, но не взрывается, но если давление вокруг него повышено, он нагревается и рвет.
А со спасением ребят из кормовых отсеков – это просто черт знает что. Почему не было колокола? Почему не было вентиляции через выгородки ЭПРОНа? Элементарные вещи не выполнены! Почему? А потом, все эти разговоры о деформации комингс-площадки и люка – чушь! Комингс-площадка над люком девятого деформироваться не могла. У нее такое устройство, что все эти разговоры – это полный бред. И в деформацию люка я не верю. Деформированный люк пропускает воду. Она на такой глубине заполнила бы кормовой отсек за минуты. И воздушной подушки бы там не было. Люк – самая высокая точка отсека. Весь бы воздух ушел. Подчистую. И никто бы в этот отсек не вошел – там забортное давление было бы. А они потом всех ребят нашли в этом девятом отсеке. Это как? Так что деформированный люк – чушь. Я сам видел по телевизору, как норвежцы вскрыли люк, и из него столб воздуха вырвался. Откуда он там взялся, если люк деформирован? Он бы весь через щели ушел. А ребята жили несколько суток. Факт. Просто на высшие должности надо назначать только после проверки на детекторе совести. С этим у них беда, Саша. Очень большая беда. Кругом беда. Совести нет, а это не лечится…»
* * *
Зима. Утром я встал, увидел – за окнами снег. Пушистый. И сразу радостно как-то.
Мы жили на юге, и снег там выпадал редко. Можно было не ходить в школу, потому что снег– это непривычно, школа не приспособлена или что-то в этом роде, и всех отпускали домой. А мы играли в снежки. До одури. И все мокрые были, и никто не болел.
А потом мы жили на севере, и там зима была долгой. В редкие оттепели за окнами слышна была капель, и мы ели сосульки. Они свисали с низких крыш и козырьков над подъездами домов. Их можно было отломить.
Мамы за нами следили. Чуть чего слышишь:
– Опять сосульки ели!
– Нет! – говорили мы отважно. – Не ели мы сосулек!
А сосульки были очень вкусные.
Зимой мы кормили птиц. Воробьи и голуби ждали нас у самых дверей. Чуть поодаль сидели недоверчивые вороны. Они подходили потом, когда мы уже рассыпали хлеб и крошки.
А синички – те залетали прямо в ладошку. Они зависали ненадолго в воздухе, рассматривая то, что есть в руке, а потом стремительно исчезали.
Однажды синичка села мне на руку. Она склевала несколько крошек и отлетела в сторону. Крошки ей не понравились.
Она полетела к другим синичкам, которые были не так смелы и сидели на снегу поодаль целой стайкой.
– Ну, что там? – спросили они у смелой синички.
– Да так, ничего особенного! – чирикнула она им, и вся стайка сорвалась с места.
– Им сала надо дать! – сказала мне старушка на скамейке. Я ее совсем не заметил, такая она была маленькая и незаметненькая.
– Какое сало? – спросил я.
– Такое! Сало синички зимой едят! Чтоб согреться.
И я потом вынес сало. Синичек вокруг уже не было, и я прикрепил кусочек сала на веточке дерева под нашим окном.
Когда я отошел, к дереву полетела ворона. Она внимательно все обскакала и нашла оставленное мною сало.
* * *
Коля говорит, что я должен был жить на юге, на море, в Одессе, выращивать помидоры, черешню.
А я ему говорю, что здесь все вопреки, поэтому человек здесь испытывает необходимость все время защищаться. Тоска о солнце, о море – и вот вам проза.
* * *
Да, моя служба протекала на самом севере, куда я попал с самого юга. Говорят, что когда я пишу о севере, то я обвиняю его за холод, за ветры, за дожди, за пронизывание человека.
Что такое север как категория? Угроза ли это или это особые условия жизни, которые человека выявляют, подчеркивают, либо это фактор невыносимости?
Север, скорее всего, это условия жизни. Он так воздействует на человека, что человек не может не проявиться и не измениться. Человек проявляется и меняется.
Если человек был хороший – он станет еще лучше, ну а дерьмо станет еще дерьмее.
* * *
В начале 30-х годов, когда репрессии еще не коснулись интеллигенции, в ее среде шли разговоры о том, чем является Сталин для страны. Эмма Григорьевна в своей книге «Мемуары» приводит следующую характеристику. Она называет его не тираном, не кровопийцей, она называет его растлителем. Она пишет, что это свойство, которое проникало в цивилизацию, куда страшнее, чем все остальное. И от этого свойства нашей истории мы никак не можем избавиться.
* * *
Закон оказался отличным от закона ежедневных отношений. Все время возникает не то чтобы двойственность цивилизации в культуре, а такое положение вещей, когда некая сторона отношений подразумевается, но не видна, говорится, но не называется.
Коля говорит, что это след растления, в зоне которого Россия находилась с 1917 года, приняв террористов во власть. То есть мы все время сами себя растлевали. Мы все время имели очень сложно устроенную мораль – она не двойная, не тройная, но имеет какую-то подразумеваемую зону. Мы живем по очень сложным правилам. Мы знаем, что мы должны делать, но в законе этого нет, как нет и ни одного закона, который нормально бы читался.
* * *
Вот и отгремел саммит большой восьмерки; на Московском проспекте все подметено, цветы, появились шляющиеся прохожие и припаркованные машины.
То бишь жители возвращаются-таки в родные пенаты, несмотря ни на что. Да-ааа. чудно!
Говорят, что на Санкт-Петербург пролился золотой дождь.
А хорошо, если так! На меня, конечно, не упало ни капли, но все равно все это отлично – не я, так хоть город поживится.
Руководители государств отговорили свое, а антиглобалисты свое отвозмущались – и это тоже очень здорово.
Какой там был основной вопрос, кроме дня рождения тетушки Ангелы?
Там был основной вопрос – энергетическая безопасность.
Выглядит это все примерно так: одни спрашивают, другие отвечают:
– А вы будете хорошо себя вести?
– Ну что за вопросы?
– А вы там все приличные люди?
– Ну что за дела?
То есть всех интересовало: вот если мы протянем трубу, то по ней точно пойдет газ?
На что им отвечали, что мы-то – точно, а вот соседи у нас – прости хосподи!
«А и Б сидели на трубе». – Что было потом – всем известно, но хочется же гарантий.
Теперь это все называется энергетической безопасностью, а когда-то это все называлось энергетической зависимостью.
Все и сейчас зависят от всех, но хотят поменять терминологию.
Она всех не устраивает.
Должен вам сообщить, что полная независимость и, стало быть, безопасность энергетическая была в свое время только у Карлсона на крышах города Стокгольма. Там он нажимал у себя на пузе такую масенькую кнопочку, и за спиной у него начинал работать хитроумный моторчик с пропеллером, после чего он уже был готов лететь на все четыре матери.
Да, время уходит, нефть кончается, газ дорожает.
Весь мир теперь сражается за остатки и того и другого. Все, знаете ли, трубы тянут.
А через пятьдесят лет, наверное, тоже будет саммит, и посвящен он будет водяной безопасности. Там будут договариваться о том, кто и как будет поставлять по совершенно другим трубам пресную воду, и чтоб втихаря никто не распиливал льды Антарктиды и айсберги Гренландии, потому как к этому времени с энергетикой совсем почти разберутся – изобретут альтернативное топливо, и, стало быть, пора будет делить нечто иное.
А поиски альтернативных видов энергии уже вовсю идут, так что с трубами под газ самое время подсуетиться. А то ведь тянем-потянем, а когда протянем, то они скажут, что уже это все и не надо. Катастрофа. Только представьте себе: изобрели новый вид энергии – назовем ее «линейные волны» – и мир мгновенно поменялся; огромный высотный офис «Газпрома» опустел, всюду битые окна, люди с потерянным взглядом, в слезах и парше, садятся в недорогие отечественные машины и едут неизвестно куда побираться.
А ведь это картина на завтра, и есть уже репсовое масло, из которого добывают очень дешевое дизельное топливо с помощью некоторых устройств, и есть газ метан, который разлагают на углерод и водород, а последний поступает в реактор, где, соединившись с кислородом, получается. движение вперед.
А еще есть такая штука, как солнечные батареи – чего-то они пока дорогие очень, но и это преодолимо.
А есть еще опилки, в прошлом растущие по берегам Темзы, которые распадаются на газ и не газ.
И реакторы для биогаза есть, чтоб, значит, не все отходы со свиноферм в реки сбрасывать.
И ветряки давно имеются – наземные и подводные.
А на ниагарах можно поставить небольшие, незаметные для глаз вертушки, и они свет будут давать.
А прибой на Амазонке, когда река поворачивает и идет вспять – вот где мегаватты-то!
И уже можно заглубить один провод в землю (спросите у президента Буша), а другой оставить на поверхности и – о чудо! – ты полностью автономен, ты независим ни от кого, у тебя есть электричество, и в доме твоем отапливаются не только полы.
А насчет «линейных волн» я не зря обмолвился. Звонили уже мне из Грузии, именно из того места, где встречаются воды Арагвы и Куры, и где из-за горы и ныне видит пешеход столбы обрушенных ворот.
Так вот, звонили и говорили:
– Саша! Приезжай! Мы испытания проводим! Швейцарцы уже приехали! У нас пока получается пять киловатт! Из ничего! Но готовим установку на сто пятьдесят киловатт!
Слышите? Готовят. И ведь приготовят.
Так что самое время тянуть трубы, а народ самое время собрать, и чтоб они подтвердили, что не зря мы трубы-то эти несчастные всюду тянем.
Ведь безопасность, она же что на самом-то деле должна нам всем гарантировать?
Она должна гарантировать не только добычу и поставку, а и то, что у нас все нами добытое купят.
КУПЯ-АААТ!!!
По возрастающей цене.
* * *
Законы человеческие и законы совести разнятся. Совесть говорит с человеком внятными словами. Она говорит: «Ты не прав! Так нельзя! Ты поступил гнусно!»
Там нет второго толкования. Там нет такого: «Если ты это сделал, то, можно сказать, что ты поступил нехорошо». Там есть только: «Ты поступил гнусно!» – и никак иначе. Таков язык совести. Он прямолинеен.
* * *
А в законах человеческих всегда есть и второе толкование, и двадцать второе. И это не с семнадцатого года, как утверждает Коля, это издалека, иначе бы поговорка «Закон, что дышло» родилась бы после двадцатого года, а она появилась на свет значительно раньше.
Совесть говорит с нами на очень простом языке. Там короткая фраза, и эту фразу нельзя переиначить.
Совесть нельзя, а закон можно.
* * *
В законе нет конкретности, поэтому мир блатной превалирует над миром закона. Ведь если прокурор где-то заказывает, например, песню, то он заказывает «Мурку».
Или «Владимирский централ» – вот настоящая прокурорская песня.
Почему же он не заказывает песню про «мгновения»? «Мгновения, мгновения, мгновения!»
Потому что вор в тюрьме отсидел и отстрадал. И это конкретно. Сидел – страдал.
А прокурор не получил это от жизни. Он не оценен. Нет у него подтверждения тому, что он отстрадал.
То же самое происходит и с законом. Нет в законе того, что он, закон, прав. Нет однозначного толкования.
* * *
О литературных жанрах? Меньше всего я понимаю в литературных жанрах. Коля считает, что тот жанр, к которому я прибегаю сейчас, довольно странный, и, в сущности, он только недавно появился. Например, книга «Люди, лодки, море» ни к рассказам, ни к повестям, ни к романам отнести нельзя.
Может быть, это эпистолярный жанр. Это письма в одну сторону. Тут вроде бы собраны те письма, которые отправляю я. Придумано все, конечно, от начала и до конца.
Тут читатель размыт, как считает Коля, и в этом случае письмо, как стихотворение, подразумевает некую личность, которая перед тобой стоит, к которой ты обращаешься.
* * *
Ну да. Я человеку отвечаю. Я отвечаю ему даже на те вопросы, которые он не задает.
То есть этот человек для меня настолько конкретен, что я могу написать ему письмо.
Это победа лирического начала (это говорит Коля).
Коля считает, что в жанрах лирического начала, лирического способа изложения можно говорить очень серьезные вещи: анализ, конкретные катастрофы, случаи, публицистика. Оказалось, что человек в этом нуждается.
* * *
Человек вообще нуждается в участии. Я ему на пальцах растолковываю то, что ему объясняют и без меня, но очень витиевато. Ему объясняют все так, что он подозревает, что там кроется какая-то ложь. И он прав. Там есть ложь, фальшь. Это корпоративная ложь.
И правда там тоже корпоративная.
Правда – для своих, а ложь, в виде версий, для всех прочих.
Я ему не вру. Я высказываю свою точку зрения. Я не предлагаю ей следовать и ее принимать. Человек свободен. Я считаю его за полноценного собеседника.
* * *
У меня не один собеседник. Их масса, поэтому там есть перемежение стилей.
Я меняю свой собственный стиль. Я не боюсь его зачеркнуть, оборвать, но не боюсь и к нему возвратиться. Получается, что я говорю сразу со всеми. На разные голоса. Я меняю себе голоса. Это концерт. Человек читает, и ему не скучно, забавно. Он перескакивает с одного стиля на другой, и ему, человеку читающему, интересно, что же я придумаю дальше, как я вывернусь.
А я и сам не знаю, что же я придумаю, поэтому и мне тоже интересно.
* * *
Чтение дело не публичное. Оно дело внутреннее, интимное.
Даже если ты что-то читаешь вслух, то слова звучат по-другому. Это тебя раздражает, это тебе не нравится, к этому надо привыкнуть, если вообще это надо.
* * *
Растление – это двоякость. Оно допускает, что то, что ты считал плохим, не такое уж и плохое. Оно может быть не совсем плохим, не очень плохим, а если и попробовать, то и вполне хорошим, удобным, приемлемым, соблазнительным – стоит попробовать.
Это такая очень влажная среда. Там отсутствует сухость, отжатость.
А во влажности все произрастает.
Там даже не надо слов. Там можно по наитию. По глазам. На уровне интуиции. А при должном развитии интуиции законы не нужны. Нужен договор. Это договор крыс. Он не в зоне речи. Он из зоны недомолвок.
Растление – это центральная тема культуры. Писатель хочет внятности. Он хочет построить фразу, но читатель все равно понимает все не из слов, а из контекста, потому что русские слова не обязательны. Для писателя – такой простор, а для закона этот простор не годится.
Растление – это подмена ценностей.
* * *
На Руси всегда был витиеватый язык. Поговорили – полдела сделали. Не дело сделали, а поговорили. Поговорили – дальше можно ничего не делать, потому что сам разговор – это и есть дело. Можно только пообещать, и это уже будет считаться настоящей работой.
Интеллектуалы же в основном говорили. Они ничего не совершали, они проговаривали, создавали словесные формы, сиюминутные формулировки. Они ничего не делали до семнадцатого года, и после него они тоже ничего не делали и прекрасно существовали. Пошептались – и ладненько. Были, конечно, и те, кто решался на дело, на поступок, на действие, но их выкашивали.
И все понимали правила игры. Не делай – не выкосят.
* * *
Я пошел служить на флот, потому что там нет невнятности. Там, где вступил устав, там все конкретно. Не зря говорят, что устав написан кровью. Там шаг в сторону– кровь. Там нет двойного толкования. Устав выношен. Это правила жизни, иначе – смерть.
Растление возможно потому, что правила написаны так. Закон не стал уставом.
Его всегда можно переиначить. Устав переиначить нельзя. Он говорит: надо делать так. Не сделал – погиб. Пойдешь направо – погибнешь, налево – коня потеряешь. И по-другому никак.
Все же в языке. Русский язык прекрасен. Он очень хорош для поэзии. Слово допускает разночтение. Оно не конкретно. Конкретен только отклик на это слово. Человек откликается, и вот когда он откликается, он откликается в конкретных, коротких, внятных для себя формах.
Русский язык очень мягкий, глубокий. Это не язык жестких конструкций. Это не язык закона. Коля говорит, что поэтому на русском нет философии. Там нет категорий. Это молодой язык. По сути, он ровесник Пушкину и Карамзину. Это светский язык. Это язык говорения, милой болтовни, язык приватного письма, язык рассуждений. С ним все всегда застывало на середине пути. Ничего не доводилось до конца. Авось да небось. Только самоуничтожение удавалось довести до внятности. Русские – мастера самоуничтожения.
Это у них здорово получается. Можно ли это связать с языком? Можно. Это вообще связано с культурой, а она предполагает последовательные, связанные между собой события, а связаны они именно на основе слов, языка, внятности. Почему всем полюбилось слово «однозначно»? Потому что только его все и жаждут.
Культура – это последовательность, повторимся. Разорванность сознания неприемлема. Язык карнавала, язык переодевания – это только часть языка. Он не может быть всем языком. В карнавале сознания нет, есть действие.
То есть растление в языке? В великолепном, могучем, прекрасном, глубоком, мягком, молодом русском языке? Увы! Коля говорит, что русский язык, в отличие, например, от немецкого или английского, язык безоценочный.
– То есть невозможно его поставить в какие-то рамки? Он не может оценить сам себя? – спросил я.
– Может быть, ты и прав!
– То есть Сталин почти ни при чем? Он взял инструмент?
– Оказалось, что есть почва.
– То есть это с восторгом взошло?
– Это восходило и во Франции во время Французской революции.
– То есть революционная терминология – это ложь природы, которую взяли на вооружение. Это ложь, из которой сделали знамя и которое потом понесли по миру. И Сталин, растлевая, хотел отказаться от лживости. Растлением он боролся против лжи, которую сам же и порождал? Конкретное, омерзительное действие следовало воспринимать как норму. Мало того, этим следовало гордиться.
– Не только. Это воспринималось как священная истина. Она не может быть оспорена, она не может быть обдумана. Очень удобно жить в зонах, где нет мысли, где ты не даешь себе отчета, где ты плачешь и страдаешь невнятно, не напрягаясь, не говоря себе последние слова. Русский законник – это очень нелепая, комическая фигура. Русский скоморох – да! Страдалец – да! Самоубийца – да, это наше!
– Русское самодержавие все время выстраивало, выстраивало, выстраивало. Оно вводило чиновникам форму, оно строило их по разрядам, по чинам. То есть оно пыталось выстроить некую крепость, чтобы противостоять растлению внутри языка? Но все напрасно. Несмотря на все эти выстраивания, чины и формы – все рассыпалось в прах, в дым. Все и всегда. Крымская война – полное поражение. На своей земле. Николай Первый ожидал победы. Растление приводит к тому, что человек миф принимает за реальность. Он не может оценить сам себя, окружение, свою жизнь. Он не может подобрать для явлений правильные слова. Он понять их не может, и в результате он движется совсем не в ту сторону. Он приходит не в ту сторону и говорит: «Ба! Куда мы ушли! Неправильно все делали».
А почему мы неправильно делали? А потому, что не было слов, которые поставили бы, в конце концов, закон над всеми.
– Нет точки отсчета. Не сделаны очень простые вещи. Не установлено, например, число погибших в Гражданской войне, в репрессиях, при раскулачивании. Число погибших во Второй мировой войне тоже неизвестно.
– В океане лжи ты хочешь найти островок правды. Чтоб нарастить почву.
– Я хочу начала. С чего-то надо начать. Вот в центре страны лежит нечто. Это не тело. Это не мощи. Это нечто. А в русском языке НЕЧТО лежит рядом с НИЧТО. В русском сознании ничто и нечто становятся одним и тем же.
– Я понимаю. Человеку хочется найти что-то, чтоб зацепиться. Не утонуть в болоте. Россия в себя утянет всех. Придут гунны, мунны – кто угодно, и они станут русскими. Историю переписывали все. Ее переписывали и во времена фараонов, и до, и после. Это было не российское, это было общечеловеческое, но потом, как-то медленно, все перешли к закону, или они хотя бы делают вид, что они отказались и что все равны перед законом, а Россия – нет. Надо начать. В законе хотят однозначности. Од-но-знач-но-сти. Одного значения. Не пятидесяти значений для одного слова, а одного. Не хотят интонации, когда в зависимости от нее ты или спрашиваешь, или отвечаешь, или утверждаешь, а хотят определенности. Все возвращается к русскому языку. Вот почему высшие иерархи русской православной церкви обращаются к пастве и почти поют слова? Потому что пение повышает статус языка. Пение делает его более значимым и… однозначным. Слова в песне приобретают большее значение. Пропой: «Ка-ва-лер-гар-да век не-до-лог…» – и ты замрешь от восторга – вот оно: недолог. А теперь произнеси это без пения: «Кавалергарда век недолог» – ну и что? Ну недолог, правильно, ну и дальше-то что?
Вот почему мы начали разговор с Эммы Гер-штейн? Потому что там вкусный язык. А почему там вкусный язык? Потому что он необычайно точен. Слово не выбросишь. А почему он точен? А потому что она таким образом бежала растления.
В языке существуют области, которые делают его конкретным – это вкусный должен быть язык. Для этого писатель находит слово и ставит его рядом с другим словом – и все, родилось, не разорвать. И это словосочетание воспринимается, как открытие.
«Клепаный Кулибин!» – это уже не изменить. Он теперь всегда будет клепаным, этот несчастный Кулибин. Вот она неизменность. Вот она борьба с растлением – сделайте язык вкусным. Эмма Григорьевна Герштейн боролась с растлением по-своему. Она делала язык вкусным. И НИЧТО никогда не станет НЕЧТО.
Это начало отсчета.
Да, растление внутри языка – это верно, как верно и то, что сам язык борется с растлением.
* * *
Зимой я одевал моего маленького Сашку в кучу одежек. Одна на другую, одна на другую – сверху комбинезон.
Сашка сопит, ему неудобно и жарко. Он торопится на улицу. Там нас ждут санки и горки. Мы идем кататься.
В комбинезоне кататься легко – если санки перевернутся, то дальше Сашка катится уже без них на попе. Это очень удобно. Вот только писать неудобно.
– Хочу пи-пи! – говорит мне Сашка строго. Он уверен, что я существую на этом свете только для того, чтоб ходить с ним гулять, а потом расстегивать ему комбинезон на морозе, если он захочет «пи-пи».
Ну что тут поделать? Мы отходим от горки в сторону, и там я ему все расстегиваю, а потом копаюсь, копаюсь, копаюсь в том, что на нем надето, нахожу наконец то, с помощью чего мы будем делать «пи-пи», достаю это все и держу.
А он не писает.
– Ну что же ты? – говорю я Сашке.
– А ты, что ли, не знаешь, что надо подождать? – говорит он мне.
Так что мы еще какое-то время ждем, и только потом писаем.
Сложное это дело. Особенно зимой.
* * *
На севере человек сразу виден. Сразу становится понятно, что с этим можно куда-то пойти, а с этим лучше никуда не ходить, а вот с этим лучше завязывать отношения.
На севере все крайнее: метель может превратиться в пургу– причем за пять минут, а цветы там вырастают невероятных размеров.
Там обычный одуванчик может превратиться в огромный куст. А все потому, что у одуванчика очень мало времени.
Там у всех очень мало времени. И за это время все должны прожить жизнь.
Там все на полную катушку живет. И одуванчик, и люди.
* * *
Только без жертв! Я вас всех просто умоляю, только без жертв. Я понимаю, что праздник, я понимаю, что День ВМФ, но если это только возможно, чтоб все были здоровы.
Чтоб все были здоровы, веселы.
И чтоб ничего не гакнулось, вжикнулось, кикнулось, гикнулось. Чтоб, значит, не у пирса.
И в открытом море, если, не приведи Господи, кто-то все еще там находится, чтоб у него все тоже было хорошо и здорово.
А то я уже устал, ребята! Вас как только выпустишь в пучину, так и жди. Вы на министра обороны своего посмотрите. Вы посмотрите в его измученные очи. Это же надо сострадание иметь. Он же когда говорит о том, что мы все технику новую «уже вот здеся вот» получили, он же верит во всю эту ерунду. Мужика-то пожалейте. Все же тело испещрено морщинами. Зачеркнуто все (оно) вдоль и поперек. Он же радости ждет. И счастья. Он его неймет. Он же его жаждет, алчет, ищет. От каждого дня. Особенно от дня праздничного. Такого, как День ВМФ. А когда-то?
Вспомните, как было когда-то!
Все гуляют, все в белом, выглаженном, новом или сильно стиранном, но с любовью.
А на Неве корабли. Выстроились.
Испытание для них это, конечно. Это ж надо было в Неву войти, ничего не погнув ни себе, ни людям, а потом надо было на бочки встать при стремительном течении окружающей воды.
Но вставали! Но проходили! Же!
Конечно, считалось, что у всех праздник, а мы опять, как последние кочегары, но вот эта общая атмосфера, когда народ за тебя и с тобой – это, братцы, дорогого стоит.
А воздух-то какой был тогда над Невой? Воздух-то, воздух! Полной грудью его, полной грудью, и чтоб задохнуться, чтоб много его было, через край и с избытком.
Боже! Боже-ж-ты-мой!!! Так бы дышал и дышал. Тысячу раз.
Над Невой многое чего тогда было, но запомнился только воздух, пахнущий свежестью, ветром, морем. Хотя морем, конечно, оно всегда вроде пахнет, но в эти мгновения он был по-особому свеж.
Много воды утекло с тех пор, и флот на реке Неве уменьшился с крейсера до эсминца, и так он поступил не только на этой реке.
Можно даже сказать, что не сам он так поступил, а поступили с ним.
Но не будем о сегодняшнем, не будем о грустном!
С праздником вас всех и. чтоб все были здоровы!
* * *
– Надо трудиться! – говорит мне бабушка. Мне пять лет, и мы с ней беседуем о труде.
– А что такое «трудиться»? – спрашиваю я.
– Трудиться – это значит выполнять какой-то труд, – говорит мне бабушка.
– А что такое труд? – не унимаюсь я.
– Труд – это когда ты что-то делаешь полезное.
– А если я ем мороженое – это будет труд? Бабушка видит меня насквозь.
– Нет. Это же не полезное. Мороженое тебе нравится. А труд – это то, что может и не нравиться.
– Зачем же тогда делать то, что не нравится? Бабушка думает, потом говорит:
– Труд—это то, что надо делать каждый день: надо пол подметать, надо обед готовить, надо стирать, выносить мусор, мыть посуду. Вот папа и мама работают, зарабатывают деньги, приносят их домой, а мы с тобой ходим в магазин, покупаем продукты, убираем и готовим обед. Все трудятся.
– И даже Сережа с Валерой?
Сережа с Валерой – это мои младшие братья. Сереге четыре года, а Валере два, и он все рвет и портит.
– Нет, – говорит бабушка, – они еще маленькие, но они будут смотреть на тебя и со временем тоже будут трудиться.
– А когда это «со временем»?
– Через год начнет трудиться Сережа, а Валера – через два года.
– А год – это скоро?
– Нет. Вот недавно был Новый год, а потом пройдет зима, потом настанет весна, потом будет лето, затем – осень и снова зима и настанет еще один Новый год. Когда все это происходит, говорят: «Прошел год!»
– Так долго?
– Да. А пока все должны трудиться.
– И я должен?
– И ты.
– А если я не хочу?
– А если ты не хочешь, то тогда папа и мама будут делать то, что должен делать ты, и у них меньше времени останется на то, чтобы зарабатывать деньги, а значит, они меньше их получат, и потом они купят тебе одно мороженое, а не два. Понятно?
– Понятно. А если я захочу три мороженых, то я должен буду еще больше трудиться?
– Правильно. Ты должен мыть посуду, смотреть за младшими братьями, убирать свою кроватку и подметать. Чем больше хочешь получить, тем больше надо трудиться.
– Знаешь, бабушка, – сказал я, – я так тут подумал, что мне и одного мороженого хватит.
* * *
В связи со скандалом в Эрмитаже спешу заявить следующее: нашего самого главного хранителя всех искусств тоже подменили!!! Это печальнейший клон, а подлинник давно уже томится в изгнании.
* * *
Тут Зурабов ребенка усыновил. По телевизору как-то вскользь об этом упомянули. Мой любимый персонаж Мамед в таких случаях говорит: «Пусть меня-да тожи усыновит-ээээ!»
Я считаю, что это почин. Что это начало. Что вот оно, большое, как глоток.
А Дима Муратов считает, что это все операция по поправлению имиджа.
– Он его усыновил, – сказал Дима, потом подумал и добавил: – а потом съест!
* * *
Умер Андрей Краско. Тот самый, что играл
Янычара в «72 метрах». Мне звонили и говорили, что соболезнуют. А я говорил, что я же не родственник, а мне говорили: «Ты отец Янычара, а Янычар умер».
* * *
Мы почти каждый год ездим на Грушинский фестиваль. Дима вместе с Серегой Курт-Аджиевым нанимают корабль со скромным названием «Навигатор», и вперед. Только в прошлом году не поехали, потому что помешали нам незапланированные роды. Амелин рожал. Точнее, рожала его жена, конечно, но по степени переживания было понятно, что в этом процессе и у него не последняя роль.
А без Саши Амелина, народного артиста, между прочим, России, нам на Груше делать нечего. Это как-то всем очевидно, так что не поехали мы в прошлом году.
Обычно мы там – на поляне, где все поют, и не появляемся. Мы сидим на корабле рядом в протоке, и у нас свое представление и песни. Представляет нам все это народный артист (все прочие на подхвате), а поют приходящие девушки.
Девушки пришли и здорово пели, после чего Дима Муратов кричал, что вот это голоса, вот это да, и что он влюбился, а потом он спустился вниз, в каюту, и тут же, не приходя в любовь, уснул.
Ильметову, как бывшему, бывшему, бывшему, но все еще генералу, спели «и бразильских болот малярийный туман», Саша Шулайкин все время искал и разливал водку, а Саша Новиков все время молчал и смотрел на нас.
А Амелин продолжал издеваться над Сере-гой, который от усталости совсем сомлел и только кивал на все его нападки. Изредка он переключался на Володю Колосова – героического изготовителя всех шашлыков, а Колосов, оторвавшись от еды, переключался на Амелина, а потом они воровали друг у друга анекдоты и рассказывали нам каждый свой вариант.
А Серега очень устал, потому что был организатором, и на нем все это висело до последнего момента: продукты, корабль, согласование, пропуска, опять продукты и вино.
Когда я прилетел в Самару, меня встречали Люда и Иваныч на машине. Сначала мы поехали за пропуском на Грушинский, а к ночи уже приехали к Сереге домой, где и застали этих двух страдальцев – Серегу и Амелина. Они, конечно, кушали.
– Вы кушать будете? – спросили нас эти сволочи.
Наевшись, мы с Людой подобрели ко всему сущему. Все сущее в этот момент решало, где я буду спать и где будет спать Амелин. Амелин звал меня с собой в новую квартиру, а Серега говорил ему, чтоб не только я, но и чтоб он тоже оставался ночевать – ему постелют на полу, ни одна кровать не выдержит его храпа, потому что нельзя же лезть за руль, если ты выпил.
– Ты с ума сошел! – кричал Амелин. Когда Амелин разговаривает с Серегой, то он возмущается и кричит. – Я привык спать в своей квартире!
Утром мы ему позвонили.
– Ну? – сказал Серега.
– Ты представляешь, – начал свой рассказ Амелин, – я спал в театре, потому что эта зараза соседка так закрыла наш предбанник, что я не смог в него попасть до трех ночи! Так и не попал! Поехал спать в театр! Представляешь?
– Представляю! – сказал Серега. Народный артист в три часа ночи врывается в театр.
А все потому, что он жить не может без театра – походит, походит по городу – и бегом назад в театр, назад к искусству, а все потому, что все это вокруг – театр, как утверждал один знакомый нам всем классик.
Так что на Грушинском было весело.
* * *
На севере люди если гуляют, то до утра, если трудятся – то это не вынимая; если ходят в море – то это триста дней в году.
Или они пьют с утра до вечера, и ничего с ними не бывает, потому что те, у кого бывает, давно уже умерли. Так что с ними ничего не случается.
А если и случается, то это что-то такое – сверхъестественное, космическое.
Это место не для полумер. Тут все по полной мере и всегда с перехлестом.
* * *
– Бабушка! – спросил я. – А что такое семья?
Мне было пять лет, и на все мои вопросы отвечала бабушка, потому что все же работали.
– Семья – это мы: твои мама, папа, я, ты и два твоих брата.
– А правда, что «семья» означает, что это как «семь раз я»?
– Ну, можно и так сказать, – задумалась бабушка. – Ведь мы же все друг другу родные люди. Мы очень похожи друг на друга, и можно сказать, что все мы как семь одинаковых людей. Правда, нас только шестеро. У нас нет дедушки, а в других семьях есть и дедушка. Вот и получается: папа с мамой, дедушка с бабушкой и три ребенка. Поэтому и «семь-я».
– Но я же на тебя совсем не похож! – сказал я.
– Как это не похож? – подвела меня бабушка к зеркалу. – Смотри – одно лицо!
– Да нет же! – смутился я. – Ты же бабушка, а я – мальчик.
– А мы похожи не потому, что я бабушка, а ты – мальчик. Мы давно живем вместе и понимаем, когда кому-то из нас тяжело или кто-то устал, и тогда мы просим всех вести себя тихо, чтоб человек отдохнул.
– А Валерка не ведет себя тихо!
– Это потому что он еще маленький, ему всего-то два годика, но если ты будешь вести себя тихо, то и он будет. Он же берет с тебя пример. Ты для него – старший брат. Он во всем тебе подражает. Разве это не заметно?
– Не очень. А Сережка мне тоже подражает?
– И Сережка.
– А почему он тогда со мной дерется?
– А потому что он только на год тебя младше и не всегда согласен с тем, что ты старший.
– Вот я ему дам посильней по шее, чтоб он понял наконец, кто из нас старший.
– А разве папа тебе дает по шее, чтоб ты понял, что он старший?
– Нет.
– Как же он без этого обходится?
– Не знаю. Как-то обходится.
– И тебе надо подумать, как без этого обходиться.
– Я подумаю, бабушка.
Я подумал, но через полчаса мы опять с Сережкой дрались.
А все из-за того, что он взял мои игрушки.
* * *
В море много загадочного. Акустики слышат разные звуки. Есть знакомые – корабли, киты. Касатки очень болтливы. Они и с лодкой разговаривают. Все пытаются пообщаться. А еще они очень любят кататься на носу лодки, идущей в надводном положении.
А еще в океане бывают совершенно непонятные звуки. Будто кто-то отслеживает твое движение и приветствует тебя. Будто квакает кто-то. Их называют «квакерами». Кто они – никто не знает. Сначала думали, что это американцы нас засекают, а потом – ну не может американский буй перемещаться в океанских глубинах со скоростью двести сорок километров в час. Так и решили, что это кто-то еще. Они тоже пытаются поговорить с лодкой. Заходят справа и слева, меняют тональность. Как-то я спросил у акустиков:
– Кто это?
– Квакеры.
– А кто это «квакеры»?
– А кто их знает!
* * *
В середине 80-х наши лодки стали приходить помеченные. Сверху будто белой краской облили. Но это была не краска. Это были ске-летики планктона. Он забивался в поры резины – срезаешь слой, а белая краска внутри, и надо менять весь лист резины. Сначала говорили, что лодку обнаружили американцы, а потом приехала наука, взяла образцы и только руками развела. Такое впечатление, что планктон спасался от какого-то очень сильного облучения – будто луч бил сверху.
Он забивался в поры резины и там умирал.
* * *
А однажды мы шли в Атлантике на глубине сто метров. У меня есть два датчика радиоактивности по забортной воде. Они показывают активность забортной воды. Один грубый – на пятьдесят рентген, а другой – почти в десять раз более чувствительный. Так вот они оба сработали. Я доложил в центральный: идем в радиоактивном поле.
Мы шли так более часа. Потом датчики смолкли. Может, радиоактивность на нас сверху вылили? Может, и так. В Атлантике сливают иногда.
Но только какие же это тогда должны были быть количества отходов, чтоб по ним целый час идти, да еще и на глубине ста метров?
* * *
Есть у нас в стране орган, который отвечает за ум. Во всей державе. Он так и называется «Ума».
А плоды у этого ума должны быть следующие – ума-заключения.
В виде законов, конечно.
Законов, постановлений, предписаний.
Они сыплются на нас, как перезревшие орехи с пальм, а мы их подбираем и так питаемся.
А орехи те всегда свежие, вкусные, приятно пахнущие.
Вот и недавно прилетел один орех. Наивкуснейший.
Надо, видите ли, всем сдать назад водку в бутылках и вино, чтоб их отвезли на «КАМАЗах» и по железной дороге через все часовые пояса на заводы, там разгрузили и поставили на них новые акцизные марки, а потом опять погрузили и отвезли все это обратно и на те же прилавки выставили. О как!
Во всей стране, между прочим.
Эта процедура, а лучше сказать, операция, я думаю, вполне потянет на книгу рекордов Гиннеса. Это ж все равно что на бегу коня подковать – или с подковой в руках останешься, или с копытом.
Или вот еще вам пример, чтоб вы лучше все это ощутили. Представьте себе цветение кораллов где-нибудь у берегов далекой Океании. Каждый коралл испускает яйцо и оно, смешавшись с остальными яйцами, окрашивает воды в молочный цвет. А теперь надо выловить все эти яйца и вернуть все эти яйца кораллам, чтоб они их перемаркировали.
М-да! Тут уж без коллективного разума никак не обойтись.
А еще у нас есть один орган, который хочет проникнуть в каждую кружку со спиртом.
Он и лицензии будет раздавать.
Установленного свойства.
И чтоб, значит, все-все через него проходили.
Все-все.
Есть у тебя хоть капелька спирта – в лекарствах там или в креме для лица – бегом сюда, регистрироваться.
О сколько сразу!
И ведь самое удивительное, сбой получился. Затор. На прилавках– ни вина, ни водки.
Да и регистрироваться со спиртом парфюмеры что-то не торопятся.
Уже, считай, месяц. А скоро будет два.
И я тут сразу поинтересовался: как у нас идет дело с вызреванием гражданского общества? Частенько у меня возникает желание на это мероприятие посмотреть. Мне даже сон приснился: прихожу в комнату, а там мужик.
– Как, – говорю, – у тебя с созреванием гражданского общества?
– Щас поглядим! – отвечает он мне важно и наклоняется куда-то под стол и достает оттуда какой-то зародыш извивающийся.
А у него, у зародыша этого, уже и руки, и ноги имеются.
Вот только вместо головы шишка.
– Видать, еще не дозрел! – говорит мне этот тип, внимательно осматривая несчастного. – Надо назад сажать!
– Куда сажать? – спрашиваю я в совершеннейшем ужасе.
– В матку, конечно, куда ж еще-то? Пущай дозревает! – и хлобысь его под стол, где зародыш сам от удара об пол оправляется, а потом сам же и матку находит, к которой и присасывается.
Так что вызревание-то идет.
Скоро и возмущение начнется.
Вот некоторые, там, наверху, уже начали возмущаться – народ-то безмолвствует, а у них поток прекратился.
Поток-то не только же водяной бывает.
Он бывает иного, могучего свойства.
И он тоже может прекратиться, когда вот так отпиливается не только сук, но и полноги с яйцами.
* * *
Старпом утром перед строем говорит кому-то: – Вы, как это принято у русских, сперва пернете, а потом обернетесь!
И сейчас же все – и русские и нерусские – принимают такое выражение лица, по которому видно, что они вспоминают что-то, вроде сравнивают – так или не так, а потом у всех на лицах появляется одна и та же улыбка: так.
* * *
У меня два брата. Зовут их Серега и Валерка. Мне пять лет, Серега младше меня на один год, а Валерка – на три. Живем мы с мамой, папой и бабушкой очень дружно, если только, конечно, Сережка со мной не дерется.
А дружим мы с Толиком. Толик – это наш сосед. Он очень добрый и очень большой. Ему почти пятнадцать лет.
А добрый он потому, что никогда нас не задирает и не дает нам подзатыльники, даже когда взрослых рядом нет.
А Славик злой. Он тоже наш сосед, и ему тоже пятнадцать. Он мне как-то так врезал, что у меня в глазах потемнело. Я тогда ему ничего не сказал, потому что совсем от него этого не ожидал. Просто я шел мимо, и никого на лестнице не было. Тут он мне и дал по затылку, а потом улыбнулся гадко и говорит:
– Давай вали отсюда, а то еще получишь!
Я тогда очень сильно плакал. Только я плакал так, чтоб никто не видел. С тех пор я решил, что когда я вырасту, то первым делом убью Славку. Сильно я его ненавидел.
А Толика мы все любили. Он приходил к нам домой, и мы устраивали там-тарарам, как говорила наша бабушка, потому что мы на него набрасывались все втроем, хватались за его шею и висли на нем, а он нас таскал по комнате и смеялся.
За это мы его и любили. Он с нами играл. Вот только про Славку я ему не рассказывал. Он бы меня защитил, конечно, если б я ему все рассказал, но я решил, что я сам должен за себя постоять.
Как-то на лестнице я шел с Серегой, а Славка стоял у окна, и на этот раз от него досталось Сереге. Серега сразу заплакал, а потом бросился на Славку с кулаками.
И я тоже бросился, потому что Серега же мой младший брат, и я должен ему пример подавать, хоть мне и было тогда очень страшно.
Вернее, я не помню точно, было ли мне тогда страшно, потому что не успел сообразить. Как только Серега заревел от обиды, так во мне что-то внутри случилось, и я даже не вспомнил, что я Славку боюсь.
Я просто на него набросился.
Ну и досталось нам обоим.
Зато я потом Сережке сказал:
– Никому не рассказывай, ладно?
– Ладно!
– Не бойся его. Я когда вырасту, то все равно его убью, потому что он злой.
А Серега мне сказал тогда:
– Я тоже хочу с ним драться, когда вырасту. Вместе мы его убьем гораздо быстрее.
Много времени прошло с тех пор. Мы выросли и разъехались кто куда.
Как-то я встретил Славку на улице. Он меня, конечно же, не узнал, а вот я его узнал сразу.
Вот только был он уже гораздо меня слабее, поэтому я и не сказал ему ничего.
Просто посмотрел ему вслед.
* * *
Говорим о телевидении.
Коля говорит, что там сама шутка перестала быть шуткой ситуации.
Она стала сальностью.
Расшатывается территория доступного. Шутка стала зоной шокирования.
Я сказал, что им хочется играть на всей клавиатуре. Им нужны то басы, то высокие ноты. А потом неизвестно откуда врывается дискант. Кто-то вопит.
Это перестало быть вкусностью, языковым деликатесом. Это не из области языка.
* * *
У нас же скоро что? У нас же скоро не один праздник, а целых два.
То есть сперва морячки свое отпразднуют, а потом десантники.
Общим в этих двух славных датах будет то, что все напьются, а различие в том, что морячки обычно пьют тихо и редко кого по дороге задевают, вот только ходят везде и на радостях обнимаются.
А с десантниками все обстоит немножко не так. Эти могут рынки погромить в борьбе за чистоту русской нации или в самом крайнем случае все скамейки в парках попереломать.
Долго я думал: ну в чем тут разница?
Сначала я грешил на прыжки с парашютом.
Мол, пока летишь до земли, в организме все меняется.
Потом я решил, что это все от ломки кирпичей с помощью головы.
Как только голова с кирпичом встретится – так, считай, пропало.
Сильно на нее кирпич влияет, думал я.
Но потом я, кажется, понял, в чем тут дело.
Дело в восприятии жизни. Моряк эту жизнь воспринимает как большой подарок. Поэтому его в нетрезвом состоянии на этой планете радует все– русские, нерусские, черные, зеленые. А также его радуют: солнце, небо, вода (если с берега), птички, фонтаны, женщины, девушки, бабушки, дети.
Просто пережил он в море очень много. Пережил и понял, что природа все равно старше и сильнее, и спорить с нею не стоит. Надо просто выстоять и не переть на рожон. Так что для него встреча с землей – это счастье. И в нетрезвом состоянии во время праздника он опять переживает то самое счастье, что он когда-то на службе испытал.
Ему не надо доказывать ни себе, ни людям, кто тут круче всех.
А десантникам надо.
Они все время сомневаются, вот потому каждый праздник для них все начинается с самого начала.
* * *
Да, это история катастроф. История флота – история катастроф.
Человек, идущий в армию, в каком-то смысле обречен. Коля говорит, что он обречен об этом постоянно думать. Раньше об этом не очень говорили, потому что это считалось объектом некой доблести. Клан рыцарей. Они могут только умирать. Это их основное право.
А теперь клан рыцарей еще и заговорил. И оказалось, что, кроме того, что рыцарям позволено умирать, о них еще и забыли, бросили, предали. И вообще их давно рыцарями никто не считает, и это только они между собой еще считают себя рыцарями, а те, кто их посылает на смерть, те считают их не поймешь чем, за галочку считают, за лишний рот.
Подумаешь, рот. Его и потерять не жалко.
* * *
Оно же все равно вспоминается, и все спрашивают: «Почему?»
Они через пять лет спрашивают, и через десять лет.
* * *
Государство – это танк. Даже если у него отвалилось одно колесо, он будет ездить, потому что если он остановится, то все поймут, что он давно помер. Для него потеря колеса ровно ничего не значит. Он считает, что у него есть колесо.
То есть потеря флота ничего не значит. Государство считает, что у него есть флот. У него вместо колеса давно вращается какая-то втулка, а оно считает, что это колесо. Самому государству важно только государство. Вот и все.
«Вот вам в рот ручку от зонтика!» – это если цитировать самого себя.
* * *
Нет, я не плохо думаю о петербуржцах. Просто так город влияет на людей. Здесь все влияет на людей – климат, погода, север, ветер. Но город – особенно. Он же огромный. Он давит. Колонны – ужасающей величины. Дворцы. Колоссальные потолки, барельефы, кариатиды. Человек здесь маленький и цена ему – чуть.
Рядом со зданием Александринского театра ты какой? Да никакой. Любой конь на крыше больше тебя. А больше – значит ценнее. Это же империя. Империя превыше всего. И все превращается в символ империи. Если корабли – то самые-самые, если подводные лодки – то больше уж и в мире-то нетути. То есть человек как символ империи всегда проигрывает. Он на последнем месте.
* * *
Люди всегда путешествовали. И много-много лет назад они садились на лодки и отправлялись в дальние страны. Они отправлялись по морю или уходили по земле с караванами на лошадях, верблюдах, слонах или же шли пешком.
Они хотели дойти до края земли. До самого края Ойкумены, как они тогда называли Землю.
Их манило неведомое.
Они открывали другие города и страны, людей и животных. Они пересекали океаны и моря. Они шли через леса, пробирались, продирались сквозь джунгли, поднимались на высокие горы, спускались в ущелья и кратеры потухших вулканов.
Они шли через пустыни, их мучила жажда. Они замерзали в снегах, их заносило снегом, принесенным злой пургой, их терзала колючая вьюга.
Они шли сквозь могучие штормы и вихри, сквозь огнедышащие самумы и смерчи, сквозь пыльные бури.
Они поднимались на седые от времени и соленых ветров пирамиды и опускались в мрачные подземелья. Они стояли на вершинах неприступных гор и спускались вниз по быстрым рекам. Они видели гигантские водопады, когда огромные массы воды низвергаются со стометровой высоты вниз.
Они видели великие озера, похожие на моря, и моря, за которыми открывались океаны.
Они огибали неистовую Африку и непримиримый мыс Горн. Они дошли до самой Огненной Земли и открыли Америку.
Они добрались до Индии, до Китая и Японии.
Они открыли Австралию и Индонезию. Они попали на Северный полюс и в Гренландию. Они добрались и до Антарктиды. Они видели айсберги в океане, которые сверкали на солнце. Они встречались со льдами, которые грозили затереть, раздавить их суда.
Они видели плавучие острова, которые они принимали за сушу.
А ночью море загоралось от множества светящихся рачков. Оно переливалось и вспыхивало дивными огнями.
Они попадали в плен к туземцам и выбирались из плена.
Они пили сок кактусов и ели жареную саранчу.
Они возвращались и рассказывали о своих приключениях, и тысячи новых путешественников после этих рассказов снова пускались в путь.
* * *
Я же после училища на флот пришел. И пафос с меня сполз, как позолота с церковных залуп.
Пули у нас не свистали. У нас смерть иного рода. Хоть и рядом она, но все-таки над ней можно поиздеваться немного.
* * *
Моряк не может быть пафосным. Он может быть только смешливым, ироничным. Это такой способ защиты – пришла смерть за тобой, а ты веселый, и не признала она тебя. Так ни с чем и ушла.
* * *
У нас все время шутят. Моряки с «Комсомольца» даже на плоту шутили. В ледяной воде. Ждали смерти и шутили.
* * *
Дорого ли там стоит жизнь?
В отношениях между людьми – дорого. Люди могут побежать, прыгнуть в прорубь, вытащить.
Низкая ли это оценка собственной жизни?
Наверное, да. Это жертва. Для собственной жизни это угроза. Но люди там меньше всего думают о том, что их жизни что-то угрожает. Полно же военных, а их жизни все время что-то угрожает, поэтому они на это обращают очень мало внимания.
То есть для военного человека жизнь не представляет большой ценности?
Все зависит от обстоятельств. Для военного она представляет ценность, но все время происходит выбор. Ты за какой-то очень малый промежуток времени должен для себя его сделать. Это как в шахматах: мы теряем эту фигуру, эту и эту, но мы выигрываем здесь, здесь и здесь. И твоя жизнь – такая же фигура. Она не больше остальных. Поэтому ты бросаешься и делаешь то, что надо. Это заложено. Это внутри. И если человек с севера появится здесь, на улицах Москвы или Петербурга, и он увидит отвратительную сцену: например, милиционер на улице бьет кого-то, то первое желание – это защитить. Все равно кого. А второе желание – убить милиционера. И он будет страдать, отойдя в сторону и не вмешавшись, оттого что он не защитил, и оттого что он не убил милиционера. То есть самое жгучее желание – оторвать башку.
В военного – защитника людей – это очень сильно и глубоко вбито.
Но на севере и гражданские ведут себя как полувоенные. Там полувоенная жизнь.
То есть гражданский моряк здесь не совсем гражданский. У него полувоенная организация. Ты в любой момент должен знать, где ты: где ты находишься, и что ты: что ты делаешь. Потому что любой шаг в сторону сопряжен не только с твоей собственной гибелью, но и со смертью тех людей, которые рядом.
* * *
Был такой фильм «Не промахнись, Асунта!». Утро. По штабной палубе идет огромный флагманский механик. В проходе никого, кроме меня. Поравнявшись со мной, он наклоняется и тихо говорит мне: «Не промахнись, а сунь-ка!»
* * *
Это механик всегда чего-то изрекал. Причем в самой торжественной обстановке – панихида какая-нибудь или партийное собрание – от него можно было услышать: «Обжегшись на молоке, дуешь на корову!» или «Копать – не резать! Сделаем для веселья!» и «Не так черт страшен, как его малютка!»
По молодости я думал, что это у него легкая форма помешательства, а потом вдруг поймал себя на том, что, получив звание капитана третьего ранга, вдруг изрек: «Сколько волка ни корми, а у слона толще! Свершилось, яйца царя Мидаса! Теперь в благодарность хорошо бы полизать вверенную нам матчасть!»
* * *
Высокопрофессиональные люди – это их личное дело.
Нет такого человека, который сказал бы вслед за французским королем: «Государство – это я! Мне это надо!»
Вот был Петр Первый – одни говорят, что он был великий, другие говорят, что он был негодяй. Но Петр Первый мог сказать: «Мне это надо! Мне нужны люди! Мне нужны люди, которые думают о России!»
Ему нужны были и умные, и специалисты.
А здесь, если ты специалист, то это нужно только тебе, и нужно только для того, чтобы выжить на очень коротком промежутке времени.
Профессия – за те деньги, за которые ее покупают, – это не товар. Это хобби.
Кто же платит за хобби? Только тот, кто им увлечен.
Профессию не создают. И в советские времена ее не создавали. Это иллюзия.
Были какие-то минимальные знания общего порядка.
* * *
Придя на флот, ты должен был переучиваться. Ты каждый раз начинал с нуля.
Тут ценились люди, способные начинать с нуля.
Способность не сойти с колес оттого, что ты полный ноль; способность подняться после этого удара – а это удар; способность быстро восстанавливаться – вот что ценилось.
Способность выворачиваться, поворачиваться, переворачиваться – как это делает кошка, которую сбросили с балкона, как черепаха, которую положили на солнцепеке на спину.
Это способность познавать. Не иметь сумму знаний, а иметь способность к обучению.
В любых условиях и вовсе безо всяких условий – урывками, рывками, на ходу, на бегу, без сна, без еды и воды, в опасности, когда качает, болтает, бросает с волны на волну.
Блюешь и учишься – примерно так.
Через пять лет непрерывного хождения в море ты должен быть специалистом.
При недосыпе и недожоре.
* * *
Мне очень хотелось произвести впечатление, сначала на бабушку, потом на маму с папой, а потом и на всех в школе.
Без учения это нельзя было сделать. Надо было что-то знать такое, чего не знают все остальные. Тогда им с тобой было бы интересно.
А это надо было только выучить или же прочитать.
Я немедленно научился читать и стал читать все подряд. Я читал о путешествиях, приключениях, о дальних странах, о вулканах, о водопадах, о животных и растениях, о Земле, о Солнце и других планетах.
Я читал о великих открытиях.
Когда я читал, я попадал в удивительный мир. Я дрался вместе с Томом Сойером и дружил с Гекльберри Финном; я мчался сквозь дебри Африки, я плыл вместе с Колумбом и Васко да Гама; я бился вместе с русскими витязями на Калке и стоял под стрелами вместе с героями Трои; я замерзал, я тонул, я задыхался, я болел, меня трясло в лихорадке, и все это вместе с героями Жюля Верна.
И все это только ради того, чтобы со мной было интересно разговаривать и дружить.
Все это во имя дружбы.
* * *
Это феерия. Это натуральная феерия – все движется, кружится, блистает, говорит в мегафон.
И фонтаны. Всюду фонтаны – посреди фонтаны, и пожарный катер задрал свои брандспойты вверх и тоже превратился в фонтан. И потом эти парусники, некоторые даже с красными парусами – и все это кружится, кружится, кружится по Неве, а потом и представление началось: на катерах многие быстро гонялись за многими.
Вот какой у нас праздник. В девять чтоб все были готовы, и в двенадцать началось. Праздник Военно-морского флота.
Сам флот, от греха, конечно, убрали подальше, где-то за мост лейтенанта Шмидта, но некоторые корабли, например катер, вроде бы даже командующего Балтийским флотом – «Победа», прорвались и в празднике участвовали, ради чего оный катер даже запалил у себя на юте дымовые шашки.
Правда, загорелись не только они, а еще там чего-то, отчего дым повалил совсем черный, и матросики бегали по палубе с огнетушителями и тушили, тушили, тушили, и потушили-таки, сердешные; а потом тот же катер «Победа» направился к крейсеру «Аврора» – прямо в правый борт, намереваясь пришвартоваться, затем последовал небольшой удар – народ чуть не выпал, то есть «Концы и кранцы с правого борта приготовить!»
И с помощью такого слова, как «Блядь!», а также концов и кранцев с правого борта – пришвартовались наконец.
А еще, чтоб смягчить удар, все матросики на катере на правом борту дружненько выставили по одной своей ножке, чем и уперлись в борт «Авроре».
Сам легендарный крейсер почти не пострадал, разве что слегка только краску ему поцарапали.
Вот такие чудеса воссоединения двух кораблей, в чем участвовали все подряд – еще и два капитана первого ранга – один на катере, другой на крейсере.
То есть праздник удался.
А все эти мелкие неприятности, я считаю, только от названия.
Вот что такое слово «Победа»? «Победа» – это то, когда одерживают вверх над бедой.
А чтоб над ней вверх одержать, надо, чтобы беда сначала приключилась.
Вот назови корабль как-нибудь этак «Флаг» или «Гюйс» – и ничего не будет, уверяю вас.
А вот когда его называют «Буревестник» – то жди потом приключений.
Кстати, у нас есть специальный показной корабль с таким названием. Он президентов должен выкатывать. И на саммите он должен был катать высоких гостей, но не завелся. Что-то там с дизелем. Подозревали саботаж и диверсию, но приехали умные ребята и разобрались – не хочет заводиться. И повезли тогда всех, говорят, на все той же «Победе».
Да! А на празднике этом, что вот только что в феерию превратился, «Буревестник» – красивый, как из Лондона, – должен был все это возглавить, но (вспомним про название) только накануне вышел, чтоб, значит, возглавить, как тут же врезался, впилился куда-то и все себе красивое спереди снес. Так что в док поставили. Что ни праздник – то кто-то в доке ошивается. Просто традиция такая.
Словом, приключилась красота, и по телевизору все это показали.
* * *
Коля говорит, что мои обсценизмы разрывают текст и тем самым усложняют структуру, а все потому, что я часто действую как поэт.
Слова привлечены друг к другу не по принципу смысла, но по принципу валентности. Всегда выясняется: могут ли слова совпасть. Все слова означены. Они имеют равную температуру.
И в этом случае обсценизмы энергетизиру-ют фразу. Они ее раскручивают. В этом месте могут полететь искры.
* * *
Эта страна стоит на голове. Когда все остальные стоят на ногах – они стоят на ногах, и уже очень давно – эта страна стоит на голове. И ей всегда нужно время для того, чтобы она успела перевернуться и встать на ноги. Поэтому Россия всегда проигрывает начало войны. Ей нужно время, чтоб перевернуться.
А потом маховик раскручивается – все уже на ногах, начинаем воевать.
* * *
Я сказал Коле, что мы очень похожи на немцев. Только мы немцы со знаком минус. Коля подумал и сказал: «С тремя минусами!»
* * *
Как на флоте разделяется моральное и аморальное?
Аморальным у нас считается воровство, предательство, доносительство.
Подхалимство? Меньше. Холуйство из области обыденного.
Дисциплина позволяет скрыть аморальное?
Да! Конечно! Безусловно!
Она для этого существует и поддерживается так абсурдно. Конечно да.
Потому что предполагается, что начальник – это такое чистое существо, и помыслы его тоже чисты, и надо очень стараться, чтоб из грязного существа, каким ты и являешься по сути на этой ступеньке служебной лестницы, дорасти до начальника – существа безусловно чистого и непорочного.
То есть если начальник (чистое существо) тебе приказал, то это сама родина с тобой говорит подобнейшим образом.
То есть тебе приказала родина – никак иначе.
То есть обличение начальства в делах его неблаговидных (все это тебе кажется, безусловно) – это измена родине – вот ведь в чем вся штука.
Но потом вдруг всем становится ясно, что начальник:
а) нечистое существо,
б) он еще и приворовывает.
А потом еще оказывается, что он и вообще глупый.
То бишь (поем высоким голосом) тра-ге-ди-я.
* * *
Маленького Сашку оставили вместе с посторонней бабушкой. Они с ним смотрят в окно на проходящие мимо электрички.
– Титичка! – кричит Сашка в полном восторге. Он очень любит электрички.
– Птичка? – откликается бабушка.
– Титичка! – говорит ей Сашка и от нетерпения просто прыгает на месте.
– Тетечка? – не унимается бабушка.
– Титичка! – строго говорит Сашка и смотрит на нее подозрительно.
– Лисичка? – снова вступает в разговор бабушка.
– Не буду с тобой разговаривать! – надувает губы Сашка.
* * *
«Росси-Растрелли, Росси-Растрелли!» – это я иду по улице Росси в Петербурге и про себя повторяю: «Росси-Растрелли!»
А все потому, что таблички на зданиях, построенных этими архитекторами, встречаются мне на каждом шагу.
Здорово.
И здания стоят на месте и поражают.
А еще были Трезини и Монферран, Витали, Шлютер, Кваренги, Клодт.
А были еще Чевакинский, Стасов, Захаров, Старов, Баженов, Бренна, Пименов, Ворони-хин, наконец, и многие, многие.
Многие были.
И остались от них здания, что пройдут сквозь века, и таблички с именами.
И по каждой табличке можно установить, когда это все происходило и при каком императоре.
А правильно сказал Монферран как-то царю:
– У нас в России построят лучше!
– У вас в России? – переспросил его царь.
– У нас! – подтвердил Монферран.
Их приглашали в Россию строить, и они становились русскими, для них все здесь становилось родным и понятным, так что все правильно: «у нас, в России».
Вот ведь какое дело! Людей приглашали строить за деньги, и они строили за деньги, а потом оказывалось, что все это душа, и стиль, и эпоха. Не спутать же ни с чем Исаакий и Казанский собор, Смольный и дворец Белосельс-ких-Белозерских.
М-да, господа! Порода, знаете ли. Какая это все-таки была порода!
Однако была.
О чем и таблички имеются.
И царей не боялись. И никакого тебе холопства, лизоблюдства.
Люди слова, люди дела. Люди, одним словом.
Они останутся в памяти потомков. Ради нее, подозреваю, и затевалось вся эта чехарда.
Деньги, деньги, деньги – все тлен, а вот то, что они создали, – это нетленно.
И цари были в курсе. Понимали происходящее.
А дворцы-то какие получались! Ну точь-в-точь их хозяева – чопорные или гордые, сдержанные, величавые, безумные.
Вот этот хозяин был немцем – строгим, точным, пунктуальным: по утрам только кофе и булочки. А к столу– в костюме, и ботинки на толстой подошве с пряжками.
А вот вам восток– вычурность, изнеженность, лень и сказочные богатства.
Сыновья эмира бухарского учились в Петербурге и служили в царской армии, а когда они приезжали к себе на побывку, то ужасались, и им все хотелось сделать так, как у них дома, в Петербурге.
Вот ведь где политика была. Имперская, не скрою, но политика.
Так что дома – это хозяева, и хозяева – это дома.
Какое глубокое понимание и проникновение в суть человеческой натуры – великой и слабой одновременно. И сколько же во всем этом силы, жажды жизни.
Они очень хотели жить, господа.
Но вот я попадаю в такое место, что между настоящими домами стоит нечто из стекла.
Оно блестит на солнце.
Оно блестит так, что напоминает железную фиксу, вставленную в ряд здоровых зубов.
Это тоже дом, вот только построен он недавно.
И где же табличка? Где же имя того, что все это воздвиг?
Нетути! Нет имени! И когда оно тут появилось – тоже неизвестно.
Вообще ничего нет.
То есть невозможно установить, когда это все произошло.
Вот была бы табличка, и сразу стало бы ясно, что возведено это все при начальнике номер таком-то. А так – некому и пенять. Само выросло. Вот ведь незадача!
То есть те, что Росси и Растрелли, все делали из-за денег, а получилось, что ради души.
А здесь все возвели из-за лучших позывов души, а выходит, что только ради обычных денег.
* * *
Сорокалетние командиры лодок выглядели глубокими стариками. А может, это нам так казалось. Мы-то были молодыми. Конечно, все уверены в том, что это путешествие на север когда-то благополучно кончится. Все уверены, что они вернутся живы-здоровы, и потому строят планы о том, как они будут жить на пенсии.
А потом наступает пенсия, и они умирают.
* * *
Мы с Колей говорим о севере.
– Там живут маньяки? Люди с маниакальным поведением? – спросил меня Коля.
– Ну почему же они маньяки? Не маньяки они. Это такие, я бы сказал, явные люди. Это люди в чистом виде. Если он герой – то он в чистом виде герой, если он трус, то это в чистом виде трус.
– И что, промежутка нет? Это не место нормы?
– Ну, если они спустятся со своей шестьдесят девятой параллели сюда, на юг, хотя бы на шестидесятую параллель, то у них будет промежуток, а там – промежутка нет. Там если сказал, то сделал, если побежал, то это не меньше чем на десять километров.
– То есть это такая романтическая картина.
– Там не романтическая картина. Там можно уйти с дороги и замерзнуть. И ты находился от дороги, например, когда замерзал, на два метра. Недалеко ушел. Это из-за метели. Она налетела так, что снег перед лицом стоял – ничего не видно.
– То есть жить на севере – это все время претерпевать угрозу?
– Да, угрозу. Исчезновения. В любом виде.
– И у человека в таком климате обостряется инстинкт жизни?
– У него обостряется все. Он быстрее думает, у него не болит голова, он вообще редко там болеет, и он все делает быстро. Но до сорока лет. Потом все. Потом начинает ломаться.
* * *
Коля говорит, что «Живой журнал» в Интернете – место всеобщей травестии. Там можно выступать не под своим именем, не под своей оболочкой и даже не под своим полом.
Я с ним согласен – черт-те что, черт-те что, черт-те что!
* * *
Не везет России с августом – то в море тонем, то с небес валимся.
Можно, конечно, исключить этот месяц из списков года. Взять и исключить.
Ввести, например, два сентября или два июля, но вот только будет ли толк?
Тут ведь будто говорит кто-то, словно бы намекает: не так вы все делаете, не то.
А что не так?
Ну, может, к людям все же повернуться каким-то особенным образом?
Не тем самым образом, что раз – и по всей стране рекомендовано не смеяться, да и в церквах быстро свечки похватали – а другим, необычным макаром.
Обычно же как? Обычно – никак!
Ну, можно попробовать что-то иное.
Может, попробовать полюбить людей. Они же люди, и, наверное, правильней будет их все-таки полюбить. Заботиться. Не бросать: мы поехали на каникулы, а любить. Круглогодично.
Не просто так: нате вам компенсацию, а чтоб искренне, чтоб от души, чтоб от сердца.
Чтоб вспоминали: «Он-то вон-то как нас-то любил!» – а потом и памятник бы воздвигли. Нерукотворный.
Любовь – она же не только прибавка к пенсии, а в случае чего похороны за казенный счет.
Любовь – это многое. Это и забота о стариках, о детях, о здоровье, о хорошем жилье, о прожиточном минимуме, об образовании, о лекарствах, о пище и воде, о воздухе и природе.
Любовь – это ведь почти все.
Это и аэропорт, в который только вступил, и сразу же наполнился не горечью, но гордостью за свою страну, за Отчество свое любезное, за то, что и красота вокруг, и чистота.
А простор-то вокруг какой, а? Вы заметили, какой у нас тут простор? Это не аэропорт – это просто город какой-то!
И люди? У всех какие-то радостные лица. Вот попадаю домой – и радостно!
А все почему? А все потому, что аэропорт – это визитная карточка.
И так оно всюду. Богатая страна – чудесный аэропорт. Бедная – ужасный аэропорт.
А средняя страна – средний аэропорт.
И запчастей нет.
И легче купить самолет где-то, чем построить его самим.
Так что любовь – это и аэропорт.
А еще это и аэрофлот, у которого не только хорошие самолеты, летающие в грозу и не боящиеся восходящих потоков, но и чудо-летчики, что совершенно спокойно оставляют на земле свои семьи, а сами летят и летят…
– То, о чем ты говоришь, это ситуация аномальная. Она специфическая, – сказал мне Коля.
– Там все аномальное.
– То есть длительный период времени там человек не может находиться?
– Нет. Там дело молодое. Приехать – уехать. Приехать, попробовать себя, получить эту дозу адреналина на всю оставшуюся жизнь и к сорока годам оттуда слинять. Потому что после сорока человек там быстро стареет. В сорок он будет выглядеть как в пятьдесят.
– А почему он там быстро стареет?
– Быстро проигрывает себя.
– А люди сами это видят?
– Нет. Они это не понимают.
– А ты понимал?
– Да.
* * *
Господи, как хорошо! Боже ж ты мой, как здорово! И дворцы, и фонтаны, и статуи, и набережные – все в Петербурге имеется, все есть, и все это подарено городу великими людьми.
Вот только Китайской стены у нас нет. Такой, чтоб можно было ее даже из космоса разглядеть.
Зато у нас скоро будет дамба. Вот увидите, не пройдет и пятидесяти лет, как она будет достроена. Пока что только соединили Кронштадт с Большой землей, но то ли еще ждет нас впереди!
А впереди нас ждет перекрытие дельты Невы, после чего возведут заслоны на пути воды.
Для чего это надо? Так нас же мучают наводнения, причем постоянно.
За последние двадцать лет их была, как мне помнится, огромная масса. Вы спросите: сильно ли нас залило? Нет, не очень, чаще всего только ступени на набережной, но ведь могло же. Очень даже могло.
И это беспокоит.
Помните картину, где сам царь Петр с безумным, но решительным взором шагает по колено в воде и всех по дороге спасает? Вот нечто похожее и не хочется пережить.
И не то чтобы царя подходящего у нас нет и без него никто никого спасать не берется. Нет! Царь-то как раз найдется. Как раз этого-то добра на Руси всегда было навалом.
Не в том дело. Просто хочется исключить всякие там случайности.
Не те случайности, когда кто-попало-спаса-ет-кого-ни-поподя, а другие, когда знаешь, что зальет, но ничего с этим поделать не можешь.
У нас же наводнения как бывают? У нас бывает так: штормовой ветер нагоняет волну с Балтики, и эта самая волна и не дает Неве нормально выходить из дельты. Вот тогда она – Нева, конечно, – поднимает уровень воды в своем собственном русле и затапливает берега. Но, может, эти самые берега немного приподнять? А? Повыше. И придумать что-нибудь этакое, чтоб она текла в такой высокой-превы-сокой полутрубе?
Но ведь во время наводнений вода-то поступает в город не только через гранитные набережные, но и через сливную канализацию. Через люки она у нас пойдет.
А если на сливных трубах поставить запоры? Простенькие такие в техническом отношении, на манер ниппеля, чтоб, значит, сливать сливало, но как только возникает опасность противодавления, так седло клапана и садится, прижимается к стенкам трубы и удерживается в таком положении до того самого что ни на есть момента, пока вода в реке не спадет? А? Как вам это?
Да нет. Лучше уж сделать один раз дамбу и закрыть все это навсегда.
А куда же Нева денется?
Никуда она не денется. Она течь будет.
До дамбы?
До дамбы, а там и насосами, так как все будет закрыто на время наводнения, будем перебрасывать ее через дамбу.
Это ж какие нужны насосы, чтобы всю эту массу воды перевалить?
Есть такие насосы. Есть. Грандиозные. Они мировой океан тебе перевалят, не то что Неву. Просто их поставят в один ряд не десять штук, а гораздо больше. Все же рассчитывается: и скорость течения, и объемы воды. Остается только поставить и эксплуатировать. Сооружение.
То есть сначала ее будут строить лет пятьдесят, и за это время она будет стареть так же, как и все в этом подлунном мире, и устаревшие детали будут все время заменять?
Правильно. Совершенно верно. Правильно вы понимаете эксплуатацию сооружения.
Эксплуатация – это содержание самой дамбы, а также запоров, подъемников и насосов.
И все это проворачивается, проворачивается, проворачивается, наблюдается, проходит всякие там пуски, наладки, остановки и замены – плановые или же аварийные.
А что такое «проворачивается-проворачивается-проворачивается»?
Это значит, что проверяется все – то пускается, то останавливается. Периодически. Все подъемники проверяются и все насосы. Пускают их для того, чтоб они в рабочем состоянии постоянно пребывали, чтоб, значит, не закисли, а то ведь кругом же вода – долго ли заржаветь, то есть закиснуть.
Это ж сколько всего для этой дамбы потребуется?
Много всего потребуется. Кроме насосов удивительной мощности, находящихся в постоянной боевой готовности, потребуются еще и всякие там комплектующие к этим насосам, а также и ко всему гидро-электрооборудованию – вот!
А оборудования этого будет – до такой-то общей матери! Тут и станции электрические, и подстанции, и преобразователи, и двигатели, и еще всего черт-те чего.
И потом, сколько же разных институтов всякой документации будут согласовывать!
И размещаются эти институты не только в нашем славном городе.
Конечно, при поддержке правительства – плевое это дело, но при правильном течении событий – ох и маята же!
И кроме того, после окончательной установки дамбы – а впрочем, и до приведения ее в окончательное состояние – мы будем фарватер Невы чистить совсем не так, как мы сейчас его чистим. То есть не просто несколько гондонов плавающих выловили и на асфальт выбросили. Мы будем гораздо сильнее его чистить. Мы поднимем со дна все, что там лежит со времен царя Петра. Все корабли затонувшие, все железки, все банки, склянки и всю ту лабуду, что мы и до нас туда набросали.
А иначе никак. Иначе илом все это Нева очень быстро занесет. У нее же с появлением дамбы и со всей этой эксплуатацией ее оборудования появится дополнительное сопротивление течению воды. А она это не любит. Так что все очистим – не только основное русло, но и все протоки, все, вплоть до Обводного канала, который, хоть и одет в гранитные берега, но зарос грязью почти полностью.
Мы в этом деле с самой Невой теперь будем соревноваться. Она, конечно, тысячелетиями свой ил в Балтику несет, но мы-то умнее. Мы и тут чего-нибудь придумаем. Землечерпалки невиданные, да и бульдозеры там разные, подводные.
Экология-то с построением дамбы у нас с вами поменяется. Тоньше она станет. Экология эта. Корюшки станет меньше, а она в пищевой цепочке, так что и другой рыбы станет гораздо меньше.
А Маркизова лужа илом очень быстро начнет зарастать. Она и так зарастала – никому это было не надо, а теперь – просто на глазах начнет мелеть и таять, обнажая жуткую грязь. Как это повлияет на состояние окружающей суши и будет ли она заболачиваться или же не будет – это мы только лет через десять после пуска дамбы поймем. Поймем и опечалимся.
А может, и возрадуемся – кто ж его знает.
Может, и не будет она, та суша окружающая, заболачиваться (кстати, там по берегам дачки стоят, ну просто одно сплошное загляденье), но только и в самой реке да и в заливе появятся такие застойные зоны, в которых не только кишечная палочка будет процветать, а и еще, возможно, появится что-нибудь особенно чудесное.
Так что с пуском дамбы всем работа найдется.
То есть одна половина города будет работать, постоянно спасая другую половину. Хорошо ли все это? Это ой как хорошо! То есть это игра.
То есть ты не можешь сказать начальнику, что он вор, что он нечестный, что он неблагородный. Ты не можешь это бросить.
Есть люди, которые могут это сказать. Это люди, отслужившие свое, которым терять нечего. Они могут сказать начальству все, что они о нем думают. Но это редкий случай.
* * *
Сашка хитрый. Ему пять лет, но он очень хитрый.
Когда мы идем с ним гулять, то он тащит меня к электричкам. Там, на станции, он заставляет меня обычно сесть в вагон и проехать с ним несколько остановок, а потом мы переходим на другую платформу и едем назад.
Но мама послала нас гулять на свежем воздухе, поэтому я ему говорю, что мы туда не пойдем.
– Мы только посмотрим! – кричит Сашка.
– Точно только посмотрим?
– Да!
Как только подходим к вагону электрички, как Сашка немедленно тянет меня внутрь, но я начеку, я хватаю его, поднимаю и тащу назад.
– А-а-а! – орет Сашка и несколько раз бьет меня по лицу ладошкой.
Для меня это полная неожиданность, он так еще никогда не поступал. Я опускаю его на землю, электричка уходит, мы молчим.
– Я с тобой не пойду гулять! – говорю я Сашке. – Сейчас же пойдем домой!
Сашка видит, что он меня сильно обидел и разозлил, он молча дает мне руку и сопит. Некоторое время движемся к дому молча, Сашка изредка бросает на меня взгляд и молчит. Потом он гладит меня по руке и, заглядывая в глаза, просит:
– Только маме не говори, ладно?
* * *
Нет, нет, нет. Это не сериал. Это чушь какая-то. Я просил прислать мне одну серию на ознакомление, и мне ее прислали. Представьте себе: матрос на вахте, на лодке, в подводном положении лезет в силовой щит под напряжением (380 вольт) и там… подсоединяет два конца от кипятильника, опущенного в банку с водой. Это чтобы чай себе на вахте вскипятить – короткое замыкание, пожар, дым, шланги, потушили, приходит старпом и бьет его по морде. И все это ради этого мордобоя, чтоб потом старпома списать с корабля, после чего он попадает в штаб и оттуда уже начинает гадить списавшему его командиру и своему бывшему другу. Во-первых, старпом всегда может дать матросу по морде и без этих сложностей. Во-вторых, у нас на лодке матросам не дают по морде – у старпома другие задачи. А если он дает кому-то по морде, то он не старпом. И еще: никто не лезет в рабочий силовой щит. Матросы вообще боятся электричества, и не только матросы его боятся. Там клеммы – вот такие, огромные. Туда только сунься – будет взрыв почти атомный. От матроса останется немного обгорелой ветоши и все. Никто даже кружки не найдет. И пожар будет – мама дорогая! И лодка – хорошо, если не утонет и вовремя всплывет. И еще эпизод – кто-то лезет в секретную часть, а потом бренное тело секретчика полощет набегающими волнами – что-то у него секретное отняли, а самого, беднягу, безжалостно убили.
Секретная часть оборудована сигнализацией. Выведена она в центральный пост. Там такой звонок – он с того света достанет. И в центральном все знают – вскрыли секретную часть. А секреты секретчик носит в тубусе и с сопровождением. Охрана с ним ходит. Вооруженная до зубов. В тубусе он носит всякую чушь, но отнять ее у него – это очень больно будет. И потом – к нам же не прорваться. У нас всюду заборы с колючей проволокой и вышки, а на них раньше стояли узбеки. Этих узбеков долго учили, что надо сначала говорить: «Стой! Стрелять буду!» – а потом уже стрелять. Обычно они сразу стреляют. И выдавливают сразу полрожка. А как стреляет АК-47 – это надо видеть. У нас один пьяный тип полез через колючую проволоку. Так вот узбек в него стрелял – слава Богу, не попал, но вокруг все было уничтожено, выкошено под ноль: проволока, столбы, скалы, кусты. И это только с полрожка. И потом: украинская шпионка падает с неба в воду (она управляла самолетом), ее подбирает подводная лодка (?) и потом она не успокаивается, бродит по этой лодке, находит секреты, ворует их и. пытается уйти через торпедный аппарат. Такое даже присниться не может. Есть, конечно, грани искусства, так сказать, но они не могут быть за гранью разума. Во всей Украине не найдется таких денег, чтоб обучить одну-единственную шпионку владеть самолетом; потом тому, как падать с него; потом как падать с него в воду; потом что-то надо делать, чтоб эта подводная лодка до смерти захотела бы тебя на борт взять; потом надо найти в ней секретную часть; потом надо ее ограбить; а потом уже надо уйти с нее невредимой в открытое море через торпедный аппарат – жуть да и только. И это на пятьдесят серий. В бразильских сериалах с Просто Марией все было хотя бы понятно – она глупой девушкой попадает в приличную семью, потом любовь, потом беременность, потом ее переезжает пополам машина, потом она теряет память и ребенка, потом ее долго возят в инвалидной коляске, потом к ней возвращается память, потом к ней возвращаются ноги, а потом – любовь. И ребенка она своего находит в три тысячи сто восемьдесят пятой серии. А тут… бля, слов нет.
* * *
При советской власти нам платили деньги. Это были немалые деньги по тем временам. Ты мог получать от пятисот до шестисот рублей. В те времена долететь на самолете от Баку до Мурманска стоило шестьдесят рублей. То есть ты мог получить денег на десять таких поездок. Квартплата – три рубля. Остальное потратить было невозможно, потому что не на что их было тратить.
Машину купить ты не мог, потому что надо было встать в очередь на машину на дивизии. Ты должен был подать заявку, и политотдел (сейчас это уже смешно, но тогда это все было серьезно) оценивал: достоин ли ты купить автомобиль, и если да, то только в этом случае тебе позволяли купить машину – тебя ставили в очередь. В ней можно было стоять годами. То же самое было и со всем остальным: гарнитуры, хрусталь и еще чего-то: сапоги и колготки, например. Все остальное можно было купить просто так. Оно было на уровне рыбацкой сети.
Покупаешь кусок рыбацкой сети (так примерно выглядела одежда), и ею оборачиваешься.
То есть деньги – это не деньги. Свои деньги ты мог только пропить. Вот влил себя – это твое.
А были еще и морские деньги. Пятьдесят пять рублей. А потом начинали платить так называемые боны. За поход давали примерно сорок пять– пятьдесят бон. Можно было пойти в магазин «Альбатрос» и там купить одежду или магнитофон.
А потом все рухнуло. То есть никаких денег вообще не осталось.
* * *
Была такая утонченная система неравенства. И человек от нее не хочет отказаться. Все осталось на своем месте.
Человек ставился на место, и за это он должен был быть благодарен стае.
Стая его поставила и стая имела на него права.
Блага не твои. Тебе это все дали подержать, поносить. Предательство не прощается.
То есть блат никто не отменял. Не было такого приказа: «Отменяю блат!».
Так что государство всегда было чиновным, чиновным и осталось. Чины, чины, чины.
* * *
Оказалось, что в невесомости космонавтов тошнит. Потом проходит. Но если не проходит, то значит, невесомость тебя не приняла. И кости в невесомости слабеют.
Надо все время тренироваться, но они все равно слабеют. Даже с тренировками.
Однажды наши возили американского космонавта, и он наотрез отказался на станции делать упражнения. Наши запросили американцев: что делать? Те посоветовались и говорят, мол, у нас демократия, это право человека – не хочет, не надо заставлять. Так он и пролетал без занятий. А потом, при приземлении не мог выйти из аппарата – ослабел.
* * *
При приземлении сильно бьет о землю, и это называется «мягкая посадка». Аппарат опускается на парашютах. Их там целая система. Но все равно бьет. У командира есть прибор: расстояние до земли. Он его сверяет с вертолетом. Вертолет сопровождения говорит ему: столько-то осталось. И за двадцать метров до земли командир командует: «Сгруппироваться!»
Надо сжаться – потом удар. Заранее же не сожмешься. Долго же не просидишь сжатым. Так что бьет.
* * *
Когда космонавты летят в первый раз, им прикрепляют старого космонавта, и он с ними все время ходит, разговаривает, потому что человек не должен оставаться один. Замыкается перед стартом, молчит. А это отвлекает.
А сейчас попов приглашают, и они освещают корабль. Вера – дело интимное, непоказное. Так что попы тут ни при чем.
* * *
Говорят, там, над Землей, все меняется. Человек вдруг умнеет. Полетел технарь, а прилетел гуманитарий. Специалисты говорят, что мозг так защищается – ему не хватает информации, вот он и активизирует те участки, которые до того спали. Это как почки на стволе дерева: отхватили макушку – они зазеленели.
* * *
Не все порядочные люди стремились в начальники. Мало того, не все туда попадали.
На флоте было так: если ты умен и порядочен, то дальше чем начальник штаба тебе подняться было сложно. Дальше надо было быть чьим-то родственником.
Или надо было стать чьим-то родственником.
Тогда всем управляли чьи-то родственники. Это была такая большая бадья родственников.
А умные – они были где-то на подхвате. Они должны были ходить в море, следить за техникой и всеми этими охламонами.
Охламоны все время мешали родственникам.
* * *
Дисциплина – она вообще-то нужна в армии, но как только армия начинает разрастаться до немыслимых размеров и очевидно, что при этом все ее боевые качества находятся на нуле, то тогда армия мгновенно гниет. Этот фрукт портится сразу.
Но если перед армией стоят боевые задачи, то все выравнивается: дисциплина находится на своем месте (на правильном); начальники (аморальные же не лезут на передний край) на переднем краю; их там убивают, на их место приходят тоже достойные люди (воры где-то в тылу).
Это всегда так было. В Отечественную, в Порт-Артуре.
Где-то было пьянство, бабы, растраты, а где-то – пули, геройство, смерть.
Воюют всегда одни, а жрут другие. И поговорка «Кому война, кому – мать родная» – она же из жизни. И в Афганистане так было. Кто-то шел и умирал, а кто-то алмазы считал.
Например, приказ: взять караван. Нападали на караван с ишаками, а потом смотрят – камни в мешках.
А это не камни. Это они выглядят как камни, а на самом деле это изумруды. Для начальства. И начальство то было далеко-далеко.
Представьте: народ открывает мешок, а там – камень. Первый вопрос: за что Вася погиб? За э-т-о?
* * *
Чем неконкретнее задача, чем дольше этот флот и эта армия находятся в таких условиях, тем хуже. Тем быстрее они протухают. И никакого отношения к таким словам, как «доблесть», это не имеет. Как я к этому отношусь? Но это же не имеет отношение к небу, волне, морю, скалам, фьордам. Там красота же. Ну, кто-то украл, ладно. Не будем с ним здороваться. До сих пор я знаю некоторых адмиралов, которые воровали в советское время. Кое-кого даже посадили, но мне не хочется их знать.
* * *
Трудно видеть, как люди стареют. Дряхлеют же не только телом.
До какого-то времени вы были примерно одно и то же, а потом какое-то семечко развивается быстрее, и не просто развивается, но и в дерево, и не просто в дерево, а в большое дерево, и не просто в большое дерево, а еще и в плодоносящее большое дерево.
А кто-то остается на уровне семечка. Оно развивается, но не так, не сильно. Оно не стоит на месте, но движется, будто во сне. Оно никогда не станет деревом – оно столько не проживет. У вас разные скорости.
Так что ты уже давно ушел, а ребята остались.
* * *
«Система» – это книга юных людей. Я обычно сохраняю фамилию тем, кого я люблю.
Те, кто не имеют отношения к нашему выпуску, то есть те, кто меня не знали, я не делил с ними кашу, не ел из одного котла, не стоял в одних и тех же нарядах, – эти воспринимают ее хорошо. Я пишу про них. А те, с кем я ел из одного котла. тут начинается эффект дневника, который нашли у кого-то в казарме и там про всех, и это все прочитали.
Там человеческое «я» встречается с тем «я», что на бумаге – это неприятно.
* * *
«Кузей» его называю не я, а те, кто на нем служил или служит.
Я же подводник, а потому начисто лишен торжественности. У нас все очень рационально.
Просто жизнь заставляла – ни лишнего слова, ни движения. Так что зачем нужен такой огромный плавучий сарай, я не очень понимаю. Он же не атомный, как мне помнится, то есть к ведению боевых действий не слишком приспособлен. Он просто завязан на корабли обеспечения, которые в боевых условиях замучаются его снабжать.
То ли дело атомоходы – надводные и подводные: топливо всегда есть, так что одной головной болью меньше.
Эх, флот, флот… А когда-то был океанским, а теперь– с японскими ржавыми браконьерами никак не справится. Стыдоба. Просто смех и грех. Без слез на эти репортажи из «Вестей» не взглянешь.
Атомные авианосцы у нас при Горшкове почему-то не строили, и вообще, надводный флот был при нем на вторых ролях. А ведь списывать его со счетов еще ой как рано.
Сейчас здорово развивается пиратство. Карибские пираты и филиппинские флибустьеры – это все сегодняшний день. Грабят, убивают, пускают на дно.
Ежегодно пропадает множество прогулочных яхт. Причем яхт роскошных, далеко не бедных. Люди гибнут целыми семьями.
Ты думаешь, они в цунами попадают? Не-а!
Пираты! Причем учет нападений на яхты практически не ведется.
А грабеж нефтяных танкеров? Они же полуавтоматы с минимальной командой. Абордажные крючья на борт – и грабь.
Что-то я не видел по телевизору сюжетов на этот счет. А проблема-то почти мировая.
Вот только некоторые факты.
«15.07.06. Южно-Китайское море.
Шестеро пиратов, вооруженных пистолетами, подошли к буксиру 209 грт, ведущему баржу. Четверо поднялись на борт и напали на экипаж. Среди членов команды есть раненые. Пираты похитили личные вещи, судовые запасы и ушли на скоростной лодке.
02.07.06. Малаккский пролив.
Шестеро грабителей на рыбацком судне, в военной форме, поднялись на борт рефрижераторного судна. Потребовали документы и деньги от капитана. Похитили деньги, судовые запасы и личные вещи экипажа. Дважды стреляли в воздух и покинули борт.
03.07.06. Малаккский пролив.
Двенадцать грабителей на рыболовном судне приблизились к рефрижераторному судну.
Четверо поднялись на борт, похитили дизельное топливо, забрали у капитана деньги. 27.07.06 Малаккский пролив.
Пятеро вооруженных пиратов напали на рыболовное судно и похитили двух членов экипажа. Потребовали выкуп от судовладельца».
И так далее, и так далее. Двадцать случаев нападения за июль 2006 года только в одном сообщении, а подобные сообщения и предупреждения рассылает кораблям не одно агентство по предупреждению фактов пиратства.
Для нападения идет в ход все: крючья, оружие, ножи, сабли, пистолеты. Экипажи кораблей поднимаются по тревоге. Они отбиваются от пиратов чем попало. Хорошо зарекомендовали себя в этом деле пожарные рукава и брандспойты, и еще вода, поданная через них. В особо опасные районы вообще рекомендовано не соваться. Сегодня это Сомали.
Это же настоящая война на море. Я вижу, за пиратством большое будущее.
Вот где надводный флот нужен. И не только России.
* * *
Про грабеж рыбных запасов мы уже говорили. Тут просто позор стране, в которой я живу. Были пограничники выделены в отдельное ведомство – было что-то похожее на порядок с морскими границами. Теперь – все.

 

А большую морскую чайку– бургомистра не только я не люблю. Ее все моряки не любят. Это для сухопутных она символ, а для одинокого моряка, смытого за борт, – ужас. Нападает, убить может, я уж не говорю про глаза.
Эта птичка отлично понимает, что человек ослаблен.
А бакланом ее называют за прожорливость. Это только прозвище у нее такое. Она с одного удара убивает утку гагу и на лету ее заглатывает.
Свирепый хищник.
* * *
За «Кузей» танкер мазута тянут. Вот потому, что танкер мазута тянут, у всей этой армады будет скорость танкера с мазутом. Вот в чем преимущество атомных американских авианосцев перед нашими – мазутными. Они нас всегда догонят и всегда уйдут от нас.
А уж если что и серьезное, то только отсеки авианосец от будущего мазута, и он вообще на месте застынет – островом, без света и тепла. В северных-то водах – это ой как хорошо.
И бомбить ничего не надо. Мазут к нему не подпускай, он и сам сдохнет.
Вот и вся гордость.
И нашлепали таких авианосцев в советские времена штук несколько. У них только представительские функции. Туземцев удивлять да еще и пиратов можно гонять самолетами. Автономность-то суток 45, не более. То есть это большая прогулочная яхта – пришли в район и сразу же бегом назад.
* * *
Мой мичман мне сказал замечательную фразу, когда я уходил с флота:
– Чего ж вы ничего не украли? Чего ж вы не воруете?
Ну не ворую я – вот ведь беда.
* * *
Конечно, можно было воровать. Даже я мог украсть. Спирт, например.
Старпом расписывает спирт в подразделение.
Я расписываюсь у него в тетрадочке за девять килограммов, получаю три. Старпом мне говорит:
– Ну ты же знаешь, куда все идет! – И я делаю понимающую рожу, мол, все идет в дивизию, из дивизии – на флотилию, те – на флот, а с флота – в Москву, в Главный штаб – там все и пропивается.
А потом они (Главный наш штаб) приезжают с проверкой, и им снова надо налить, потому что то, что им дали до того, они уже давно и успешно выкушали.
Так что я получал три кило, у меня три мичмана, я приносил все это на пост и говорил мичманам:
– Тащите бутылки! – А потом я разливал все это по бутылкам и отдавал мичманам со словами: – Чтоб матчасть работала! – и она у меня работала.
Они ее разбирали, протирали. Они тратили на нее спирт – я же видел, чем они ее трут.
Что-то они оставляли себе, безусловно, – люди-то хозяйственные, – но не особенно.
Народ у меня был непьющий.
Все же от начальника. Начальник непьющий – народ непьющий. Я на подъеме флага без вчерашнего запаха – и они без запаха. Я не опаздываю, и они не опаздывают. Все при деле.
И потом они же видели, что я ничего не утаиваю.
То есть спирт работал в воспитательных целях.
Себе я оставлял всегда пол-литра. Я его никогда не пил, потому что в магазине всегда было прекрасное вино. Спирт мне нужен был для тыла. Я шел в тыл и брал там машину. За бутылку. Потому что без бутылки тебе дадут машину без аккумулятора. На этой машине я привозил фильтры на борт. Получал их на складе и вез. Если же мне нужно было привезти не одну машину, а пять, например, а спирта у меня на них не было, то я шел к старпому и просил у него бутылку, и старпом мне всегда давал, потому что всем было известно, что я прошу только на дело.
У старпома на мой счет не было никаких сомнений.
* * *
Потом еще все воровали защитные комплекты. В них ходили на рыбалку. Я в них никуда не ходил, потому что я не рыбак– мне рыбу жалко. Так что защитные комплекты у меня всегда были новые.
Старые комплекты я списывал и получал новые – замечательные, тальком пересыпанные. Мне всегда было обидно, когда я передавал другому экипажу свою матчасть с новыми комплектами, а мне потом, после отпуска, возвращали старые и грязные.
То есть воровали, а мне подсовывали старье.
То же самое старье, что я на склад сдавал вместе с актами на списание.
Ну зачем это все – я не понимаю. Можно надеть на себя один комплект, потом второй и даже третий? Можно воровать про запас? На несколько лет вперед? На десять? Всю квартиру забросать этим резиновым дерьмом? Ой, блин!
* * *
Королев собирался лететь на Марс. Луна его, к примеру, совершенно не интересовала. Хотел на Марс.
* * *
Летаем в космос, а газ у нас в избушку не проведен. То есть если перестанем летать, то останемся только с тем, что у нас газ в избушку не проведен.
* * *
Говорят, что одного взгляда на американские космические корабли достаточно, чтобы сразу понять, почему мы первыми в космос полетели. Американцы все делают под людей. Они сначала сделали корабль под человека и только потом его туда сунули.
А у нас? А у нас сначала сделали корабль, а потом туда человека попытались сунуть.
А он не влезает. Ну, тогда надо его меньше ростом сделать. Так что крупные отошли быстренько в сторону на хер.
А если и в этом случае не влезает, то полетим без скафандров.
И до Марса долетим?
Долететь можно. Только о радиации надо помнить. Оболочка не защищает от радиации. Вернее, защищает, но только не в открытом космосе. Что такое три миллиметра – это ничего.
Поэтому летаем только там, где защищает. Так что на Марс должны лететь старики. Репродуктивные функции уже никакие. Вот и полетели.
* * *
И полет будет только в одну сторону.
И все равно желающие будут. Это же Россия. И потом, надо понимать, что прилетят оттуда (если прилетят) мутанты. Кости будут мягкие, внутренние органы поменяют свое положение. Сердце, например, уменьшится, легкие тоже, а печень, скажем, увеличится. Все поменяется. И человек может потом выглядеть не как человек.
То есть… все эти зеленые человечки с огромными глазами… запросто могут оказаться нашими родственниками, отправившимися на Марс.
Отправились они в будущем на Марс… а вернулись в прошлое.
А Бог за всем этим будет приглядывать.
* * *
Бог же только наблюдает. Это как свобода электрона. Электрон может вращаться вокруг орбиты. А сойдет он с нее, только если получит энергию. Или никогда не сойдет.
То есть космические корабли. это электроны вокруг ядра.
* * *
А зеленым человечкам запрещено вмешиваться. Они просто знают о последствиях такого вмешательства. А люди не знают. Им разрешено не знать. Все равно ведь далеко-то не полетят. Радиация не пустит. А если и пустит, то прилетят зелеными человечками.
И поумнеют. Станут гуманитариями и тоже не будут ни во что вмешиваться.
* * *
Иначе создается прецедент. И тогда взрыв сверхновой может произойти тогда, когда он не должен произойти.
А здесь, на Земле, человека держат для того, чтоб он выдавал мысль. Высказал какую-то необычную мысль – и мороз по коже – это мысль твоя ушла.
* * *
В «Системе» я привел натуральный дневник Юры Колесникова, в котором, в частности, было написано и обо мне. И я привел тот дневник полностью.
Там были не очень приятные для меня наблюдения, но я решил все оставить – человек так меня увидел. Так я выглядел со стороны. Мне показалось, что этот взгляд имеет право на существование. И другие люди должны увидеть меня таким, каким меня увидел этот человек.
И пусть они увидят. Я же все равно не такой. Я же по-другому себя вижу.
* * *
– Как быть с инстинктом жизни?
Ты спрашиваешь меня, как быть с инстинктом жизни? Сейчас расскажу.
Нет для русского моряка худшего врага, чем собственный штаб.
А почему? А потому что они используют человека на манер гондона – пока не порвется. И для них не существует ни закона, ни совести, ни чести. И у нас не один штаб. У нас много штабов – есть штаб дивизии, потом – штаб флотилии, затем – флота, а дальше – Главный штаб ВМФ, а потом уже идет Генеральный штаб. Все сказанное выше относится к ним в полной мере. Разница только в масштабах. Если Главный штаб приказывает принять от промышленности корабль с недоработками (дорабатывать будем на плаву), то штаб флота может снять с похода один неподготовленный экипаж и послать вместо него другой неподготовленный. А штаб флотилии может выгнать в море людей, только что прибывших после похода; или отозвать людей из отпуска, толькотолько для них начавшегося, посадить их на корабль и послать на выполнение задачи номер два, например; или просто выгнать в море на учение, испытание новой техники, «стрельбы главкома» или просто так– очередному начальнику надо идти на повышение, вот он и старается: «А кто вместо вас пойдет? Некому идти! Сходите в последний раз!»
Вот они и идут в последний раз.
Сколько раз выгоняли в море неподготовленные экипажи, экипажи, укомплектованные не поймешь кем – прикомандированными с других экипажей, уровень подготовки которых кто-то там когда-то проверял.
И везде – бумажки, галочки: «выполнено», «сделано», «проведено».
У нас, к примеру, отказал один компрессор. И это перед самой автономкой. Надо нас было снимать с автономки и посылать другой экипаж. Так нам вместо компрессора на борт посадили замкомандира дивизии по электромеханической службе. И мы так и сходили в море.
И всегда: только пришел с автономки и тебя загоняют снова под воду– на отработки, на задачи, на учения. Триста раз это сходит с рук. Обрывается только на триста первый.
Те, кто так посылают подводников в море, рискуют не своими жизнями. Они вообще ничем не рискуют. Даже должностями. Там, наверху, у них свое, особое движение. Они там движутся на манер мух – всякое свободное место занимает новая муха, пришедшая на смену насосавшейся. И мухи держатся друг за дружку. Дружно встают на защиту. У них всегда виноваты экипажи подводных лодок.
Ну как? Все ли понятно с инстинктом жизни?
* * *
К-429 20 июня 1983 года находилась у стенки судоремонтного завода. Она проводила испытания АЭУ (атомной энергетической установки). Лодка, мягко говоря, стояла там не просто так. Некоторое оборудование на ней было неисправно и дожидалось среднего ремонта. Он должен был начаться в октябре 1983 года. Штаб второй флотилии, вслед за штабом дивизии, с согласия штаба Тихоокеанского флота, решил оставить ее в составе сил постоянной боеготовности. Корабль был допущен к дежурству по флоту. На борту находились крылатые ракеты и торпеды с ЯБП (ядерный боеприпас).
То есть на неисправной лодке несем боевое дежурство.
Чудеса на этом не заканчиваются, потому что для нас они – обычное дело. Лодку держит 228-й экипаж, по всем статьям нелинейный.
Повторим для тех, кто не совсем все понял: неподготовленный экипаж на неисправной лодке несет боевое дежурство у стен завода с ЯБП на борту!
А капитан первого ранга Суворов, командир экипажа 379, только что отходил боевую службу на К-212. Его экипаж, передав лодку другому экипажу, уже в отпуск убыл, да и сам он готовился к переводу в Ленинград.
Но вспомним, у нас же людей используют на все сто. Начало июня. Суворов немедленно получает приказание комдива выйти в море для отработки второй задачи. У него половины экипажа нет (кого-то удалось с дороги вернуть, кого-то не удалось), но его выгоняют в море – дают прикомандированных. Только что переданную лодку экипаж Суворова принимает назад «по горячему», то есть с работающим реактором.
Мы тоже на своем экипаже так принимали лодки и так выходили в море. Это просто ай-яй-яй! Ничего толком проверить нельзя, спешка, нервотрепка – только и жди, что чего-нибудь обвалится.
Отходив шесть суток (без сна, конечно), Суворов привел корабль в базу– можно выдохнуть.
Можно, но не до конца. Суворов опять отпускает людей в отпуск, а сам готовиться ехать к новому месту службы – в Ленинград.
Я давно заметил: в те славные годины, как только ты начинаешь переводиться служить в Ленинград, то тебе только ленивый вслед не гадит.
20-го июня комдив опять вызывает Суворова и приказывает ему вместе с экипажем 379 выйти в море на сутки-двое, теперь уже на К-429.
Как мы уже говорили, используем людей, как гондоны. То, что не порвалось в первый раз, надо попытаться порвать во второй.
Видите ли, не только экипажи у нас должны подтверждать свою линейность. Свой допуск подтверждают все начальники всех штабов. На этот раз начальник штаба дивизии с борта К-429 должен был контратаковать начальника штаба флотилии, ради которого, в сущности, этот выход и спланировали. Суворов принял лодку только под угрозой отдачи под суд. Он опять собрал тех, кого еще раз сумел отловить из своего экипажа, а доукомплектовали его, в нарушении всех существующих законов, опять солянкой – сборной Советского Союза. 54 процента – чужие. 47 человек нашли, где смогли. И все это вечером в пятницу, 21 июня – не дата, а просто война – ни до кого не достучаться. А выход в море – в воскресенье, конечно. В субботу Суворов начинает принимать корабль «по горячему» остатками своего экипажа (я не знаю, что за это время можно принять), а всех прикомандированных ему удалось собрать в одном месте только перед съемкой со швартовых в 18.30 23 июня – вот что я называю красотой!
Мало того, на борту уже 120 человек, потому что в последний момент решили взять еще и матросов-учеников, то бишь стажеров.
Сколько раз я видел такое: до последнего не знаешь, сколько людей с тобой сунут на борт.
Есть такое русское выражение: не ведают, что творят.
Не думаю, что все штабы, участвующие в этом деле, не ведали, что творили. По большому счету, ведали они, конечно. Просто привыкли они – с рук-то сходило.
Суворова даже не поставили в известность, что лодка К-429 выходит в море, будучи негерметичной по захлопкам системы вентиляции четвертого отсека. Мало того, похоже, об этом все забыли за давностью времен, и в этом бедламе с выходом ничего не проверили!!!
Но… с этим же погружаться нельзя!!!
ШТАБЫ!!! ВЫ ВООБЩЕ-ТО ВСЕ ГДЕ?!!
Наверное, они все в том самом месте, о котором вы только что и подумали.
Ну что на это сказать? Я даже не знаю что сказать. Люди сначала ставят лодку с неисправным оборудованием к стенке завода дожидаться ремонта, а потом, как-то незаметно для всех, на ней оказывается оружие с ЯБП, а потом – почему бы ей не встать снова в строй, так этого ремонта и не дождавшись?!!
Ой, блядь!!! Ребята, я даже… даже… хуй его знает, что даже.
Но пойдем дальше.
Да, там еще аварийно-спасательные буи были приварены – на всякий случай, ну и так далее.
Суворов, кстати, не расписался в журнале выхода в море, в надежде, что оперативный дежурный, обнаружив весь этот бардак, не даст «добро» на выход, лодку вернут, и весь этот дурной сон тем и закончиться. Но лодку не вернули.
Суворов зашел в бухту и приготовился к погружению. Глубина – сорок метров.
Хорошо, что он не полез сразу в район учения, где глубина две тысячи, куда его упорно зазывал начальник штаба флотилии. Суворов отказался и пошел в точку дифферентовки.
Погружение начали. Сначала на перископную глубину.
Надо заметить, что лодки проекта 670, к которой относилась и К-429, из-за особенностей конструкции легкого корпуса не очень охотно лезут под воду.
Наступила ночь. В перископ – темно. Приняли воду в ЦГБ средней группы, но глубиномер центрального поста показал ноль глубины – не лезет лодка под воду. Тогда принимаем остальной балласт, а потом ходом, рулями и дифферентом пытаемся оторвать лодку от поверхности.
И тут в центральный пост из четвертого отсека по системе вентиляции пошла вода.
Сработала АЗ (аварийная защита) реактора, погас свет, пропало давление в системе гидравлики. Из первого отсека попытались продуть ЦГБ, но клапана вентиляции ЦГБ остались открытыми, так что воздух просто потеряли.
Лодка в один миг оказалась на дне.
Надо отдать должное однокашнику Суворова, начальнику штаба дивизии капитану первого ранга Гусеву, который пошел с ним на этот выход: он сделал запись в вахтенном журнале о том, что вступил в управление кораблем. Так он разделил с Суворовым ответственность за происходящее.
Потом взорвался водород в аккумуляторных ямах первого и третьего отсеков, и людей из третьего перевели во второй.
Наутро через торпедный аппарат отправили на поверхность трех добровольцев. Их подобрали пограничники.
Выходили через торпедный аппарат методом свободного всплытия.
До поверхности дошли 102 человека. Два умерли при выходе. Всего же внутри погибло шестнадцать человек.
В седьмом отсеке собрались люди из шестого и седьмого отсеков. Они выходили через кормовой люк. Старшим там был мичман Баев. Он создал воздушную подушку в четыре атмосферы и начал открывать нижнюю крышку люка. При этом они сломали кремальерную рукоятку.
Тогда они сняли рукоятку с кремальеры переборочной двери и приспособили ее на место сломанной.
Суворов и Гусев выходили из затонувшей лодки последними.
На земле Суворов пошел под суд.
Через семь лет капитан первого ранга Суворов будет несколько суток сидеть перед экраном телевизора. На всю страну будет гибнуть «Курск». Говорят, Суворов несколько суток не мог ни с кем говорить. Он смотрел на экран как завороженный.
Вскоре после этого он умер.
Эти строчки – долг памяти человеку, сумевшему спасти сто две человеческие жизни.
Вот так у нас и обстоят дела.
* * *
После этих строчек тише, тише. Начинаем все сначала. Начинаем читать так, будто ничего на этом свете никогда не случалось, будто и мы заняты тем, что рассматриваем кружева под руками великой кружевницы.
Где-то я это видел.
На картине.
Я видел это на картине.
* * *
Очень неприятно смотреть в зеркало и видеть себя в зеркале. И даже не совсем в зеркале, а в трюмо, под углом. Тебе кажется, что ты красавец, а у тебя там мешки под глазами.
Так и в моей прозе. Прототипы моих героев обижаются на меня.
Не всем нравится живопись. Портрет неприятен. Никто не ожидал, что будет похож на самого себя.
Человек увидел свой затылок, и ему кажется, что это не его затылок. Его – более мужественный, а этот какой-то лысый, что ли, да и шея тонкая.
Как же это отвратительно. В это зеркало я больше смотреться не буду.
* * *
Да, в книгах «Иногда мне снится лодка», «Каюта» показаны люди, как такая корпорация влюбленных. Коля говорит, что это такие современные спартанцы, окруженные полчищами персов, которые должны, превозмогая трудности, спасти ситуацию. От них много чего зависит. Поэтому отношения между людьми в этой жестокой, холодной воде очень трепетные – либо они плохие, либо очень хорошие. Ровных отношений почти нет. Либо это неприязнь, либо это увлечение и приязнь.
Коля сказал, что это такой парадокс профессии. В сущности, это условия выживания. Плохого человека надо отринуть, а хорошего – полюбить, приблизить, показать, что он замечательный. То есть надо создать некую корпорацию хороших людей, которую надо все время питать, подогревать, добавляя себя.
Дело в том, что там опасность висит все время, поэтому нужен еще кто-то, кто эту опасность разделит. Поэтому дружба там очень сильная. Можно назвать это влюбленностью, любовью, можно назвать как угодно, но это очень сильная дружба.
И люди остаются верны этой дружбе на многие годы. Это как на войне. По сути, это и есть война. Это военная дружба: за другом он побежит куда попало, бросится в огонь, в воду – все равно.
Конечно, можно сказать, что люди там влюблены. Они ходят, разговаривают – в основном разговаривают. Люди там все время говорят друг с другом. Говорят и не могут наговориться. Это непрерывные разговоры. О чем угодно. Подводники – народ начитанный. Это как в тюрьме: читают все и много. Есть там и пограничные отношения: привет, привет – не более того. Есть отношения служебные, но приятельские, или они неприятельские, если человек тебе неприятен. Тогда люди друг друга преследуют. Это бывает между начальниками и подчиненными. Начальники преследуют своих подчиненных. Такое бывает.
Неприятные отношения у боевых офицеров и офицеров штаба. Очень неприятные отношения.
Коля говорит, что это классика, это еще Львом Толстым описано.
Да, это классика, и вот по этой классике все и действует. Потому что боевые офицеры были на войне, и вот они с войны пришли, а эти – в штабе – протирали штаны. И им, штабным, поскольку они вознесены над теми, окопными, надо доказать, что они что-то собой представляют. Вот они и начинают их преследовать– у нас говорят «гноить». Только лодка пришла, приткнулась к пирсу, надо бегом проверить и показать, какие они все негодяи. Так что тут же рысью на пирсе появляется штаб, и сейчас же – проверка, проверка, проверка – и сейчас же выясняется, что в автономке ты ничего не делал, и ничего геройского не совершил, и лучшая для тебя награда – это то, что тебя оставят в покое, отстанут от тебя, не накажут.
Не то чтобы я со штабными не дружил, я дружил со штабными в силу необходимости. Меня оставляли за флагманского химика, и я участвовал во всех этих проверках, но меня не так невзлюбливали, как невзлюбливали натуральных офицеров штаба, потому что я был свой. Я никогда никого не уничтожал.
Назад: Александр Покровский Бортовой журнал 3
На главную: Предисловие