2. Весенний забег
— Вот бы нам сейчас во Францию! — мечтательно произносит Кролль.
Во главе колонны из десяти танков и шести грузовиков, сопровождаемые ротой мотоциклистов, мы движемся по пыльной дороге от Харькова к Триполью на соединение со Вторым танковым полком.
На самом деле Кролль просто болтает. Сомневаюсь, чтобы в этой рыжей голове держалась хотя бы одна серьезная мысль. Для этого она слишком молодая, слишком рыжая, слишком саксонская. Я отдыхаю душой, когда позволяю Кроллю трепаться, или с умудренным видом рассуждаю с ним о жизни, о войне и о танковых войсках.
— Какая чушь! — обрываю я Кролля. — Зачем тебе понадобилась Франция?
Он слегка краснеет.
Я не позволяю ему ответить:
— Ты там хоть был? Или только на картинках смотрел?
— А ребята говорят… — начинает было Кролль.
— Твои ребята там тоже не были, в отличие от меня, — я сердито фыркаю. У Кролля смешное, растерянное лицо. — Поверь старому солдату, нет там ничего хорошего. Нечего там делать полноценному человеку, мужчине.
* * *
Неожиданно на меня наваливаются воспоминания, которые до сих пор не утратили своей остроты. Я все еще раздражаюсь, когда думаю о Франции.
Нет уж, благодарю покорно.
У многих, кто сейчас воюет в Африке и в России, сложилось довольно ошибочное впечатление, что во Франции открыт филиал специального солдатского рая, куда германские воины попадают, причем живьем, за хорошее поведение. Никаких бандитов, «партизан» и прочих разбойников. Зато полным-полно француженок — податливых, элегантных, изумительно глупых, если попытаться их разговорить, но с такой, знаете ли, извечной женской тайной во взгляде… Причем там это у всех, от графини до проститутки. Национальная особенность. Хочешь трагедии — просто не давай ей разговаривать и придумывай за нее реплики. Хочешь, чтобы тебе наплевали в душу, — спроси загадочную незнакомку, о чем она замечталась, и услышишь в ответ что-нибудь вроде «pain blanc, des bas de soie, des pilules contraceptives».
И после этого они говорят, что немцы — грубый и циничный народ. Мы, по крайней мере, не прикидывается неземными созданиями — нет, мы твердо стоим на земле и не считаем нужным скрывать это.
— Эх, — вздыхает Кролль, и его голубые гляделки мечтательно затуманиваются. — Ребята говорят, во Франции — обычная гарнизонная служба. Замки старинные, лебеди, климат мягкий.
— И женщины, — прибавляю я.
Нечего мне голову морочить. Знаю я, о чем он думает.
Но Кролль меня уже немного изучил, отпираться не стал — все равно будет изобличен в лукавстве и высмеян.
Он хлопает рыжими ресницами:
— Ну а что такого?
— Так ведь на Украине тоже есть женщины.
— Здесь они какие-то противные, господин обер-лейтенант, — произнося это, Кролль покрывается краской. — Одни пугаются и сразу на все готовы, другие подхалимничают, а еще такие попадаются, что зубами скрипят, вроде как — гордо покоряются обстоятельствам. А я, знаете, такого совсем не люблю. Что, так уж я им всем противен, что ли, чтобы такой театр представлять?
— Ты что, уже всех перепробовал? — я не выдерживаю, начинаю смеяться. — Сколько дней у тебя было в Харькове — десять?
Кролль честно краснеет.
— Да вряд ли уж всех, господин обер-лейтенант, — признает он наконец с обезоруживающей честностью. — На такое кто же способен?.. Я к тому, что фальшивые они, здешние. Второй сорт, славянки.
Мне на память снова приходит тот убитый русский.
— На нас они не похожи — точно. Да только француженки тоже фальшивые. Русские прислуживаются, а француженки — те холодно, не меняя выражения лица, в уме рассчитывают, сколько из тебя можно материальных благ вытащить.
— Да ну? — Кролль поражен в самое сердце.
— Поверь мне. — У меня тон знатока.
Я и в самом деле знаю, что говорю. Все испробовано на собственной шкуре.
* * *
В детстве мы с братом постоянно слушали рассказы о Великой войне. Мне было восемь лет, а брату Альберту девять, когда война началась. Гремела музыка, вокруг вообще стало очень много сверкающего металла: шлемы, трубы. Все это плыло над головами, отражалось в солнечном свете и тут же припорашивалось пылью. Цветы, букеты, письма, платки. Женщины дарили охапки цветов солдатам. Потом эти цветы валялись вдоль железнодорожных путей.
Мир, о котором мы раньше только читали в книжках, вдруг весь распахнулся перед нами. Совсем близко зазвучали названия французских городов, до которых еще недавно нам совершенно не было никакого дела.
И во всех этих городах я побывал двадцать пять лет спустя. Названия были те же самые — Седан, Камбрэ. Я не нашел в них ровным счетом ничего интересного. Может быть, я очутился там слишком поздно. А может, там действительно не было ничего такого, ради чего стоило бы туда спешить.
* * *
В сороковом наш полк отдыхал после Польского похода в старых казармах в Айзенахе. Мы привыкли считать этот городок в Тюрингии своим домом. Маленькие улочки убегали вверх, к горам, игрушечные фахверковые домики, выкрашенные в основном синей краской, источали тишину. Когда ветер дул благоприятный, можно было унюхать запахи местной пивоварни, которая работала на благо Айзенаха и во славу всей Тюрингии с конца XIX века. В огромных деревянных чанах таинственным образом оживало пиво, которое подавали потом в тяжелых глиняных кружках, всегда холодное, густое, с пеной, оставляющей на губах ощущение мимолетного поцелуя. Когда речь заходит о пиве, германский воин сразу превращается в поэта.
В январе сорокового года произошла очередная перетасовка командного состава. Мы к этому уже привыкли. Новые танковые соединения появлялись одно за другим. Наш полк — один из первых в Германии — щедро делился с «младшими братьями» подготовленными кадрами, техникой, персоналом и, конечно, опытными командирами.
Я находился в полку практически с самого начала. Помню, как в конце октября тридцать пятого мы вступали в Айзенах — наш гарнизонный город. Личный состав тогда черпали из двух источников: во-первых, из кавалерии, а во-вторых, из автотехнического персонала. Я принадлежал, условно говоря, ко второй категории. У меня имелся диплом инженера, и к тому времени я несколько лет работал в компании «Майбах».
* * *
Я принял решение идти в армию в сентябре тридцать пятого. Как многие важные решения, это просто снизошло на меня, без всякой логики. Что-то вроде озарения. Думаю, в нашей семье это самый распространенный способ принятия важных решений. Просто идешь погожим сентябрьским деньком, и солнышко светит еще по-летнему, с особенной «осенней грустинкой», как мы когда-то писали в диктантах (и я вдруг почти воочию увидел эту «грустинку», выведенную фиолетовыми чернилами с правильным нажимом пера, изысканным готическим почерком). Идешь, и редко попадается под ногами упавший с дерева лист. Прошла девушка, пробежали дети — по-летнему загорелые руки и ноги, у некоторых рваные сандалии, один в хорошей обуви, а один — босиком, и у разноцветного мяча нет ни единого шанса ускользнуть от этой стайки.
И вдруг понимаешь: вот оно, вот Германия, в которой ты всегда хотел жить. Германия, которая больше не унижена, Германия, которая скоро заставит с собой считаться. Германия, где больше нет голодных детей и девушек в лохмотьях, готовых торговать собой ради умирающей семьи.
Я пришел домой. Дома была только мама. Наша стройная, моложавая, умная мама.
Как обычно, мы взялись за руки и она поцеловала меня в щеку. Она, как и весь этот день, была охвачена умиротворением, покоем.
И тут, неожиданно даже для самого себя, я произнес:
— Мама, я собираюсь пойти в армию.
Она чуть отступила назад, посмотрела на меня внимательно.
— Какой род войск? — спросила она.
— Танки.
Она чуть качнула головой. Из-под легкой косынки выбилась каштановая прядь. Мама поправила ее привычным жестом и спросила:
— Почему не авиация?
Я удивился:
— Авиация?
— В детстве вы с Альбертом интересовались дирижаблями. Альберт никогда не отличался крепким здоровьем, так что я не думала, что он может посвятить этому жизнь. Но ты — другое дело. Ты у меня крепыш.
— Я у тебя работаю на заводе фирмы «Майбах», а они делают двигатели для танков, — напомнил я.
Мама подняла палец:
— И для самолетов, Эрнст, не забывай об этом.
Тут я рассмеялся. У нее был такой серьезный вид. Ей бы в штабе заседать и выдвигать стратегические инициативы.
— Мама, ты действительно хочешь, чтобы я сделался летчиком?
Засмеялась и она, обняла меня. От ее волос пахло свежими пирогами.
— Нет, Эрнст, я буду рада любому твоему решению. Танки так танки. — Она выпрямилась и уверенно, спокойно подняла руку в германском приветствии: — Хайль Гитлер, сынок.
Теперь настал мой черед пристально вглядываться в маму.
— Мама, ты член партии?
— Да, а что такого? — Она блеснула глазами. — Тебя что-то смущает?
— Ничего… Я просто не предполагал, что ты можешь интересоваться политикой.
— Почему же немецкая женщина не может интересоваться политикой? — с вызовом осведомилась мама. — Если хочешь знать, я уже четыре года как вступила в партию. Никто, правда, не в курсе. Ни отец, ни Альберт.
— Но почему мы не знали?
Она пожала плечами:
— К слову не приходилось. Я считала, что это только мое дело, личное. То, что я думаю, во что я верю. Это… — она помолчала, подбирая слова. — Это как религия.
— А как ты пришла к этому? — не отставал я.
— Да очень просто… Однажды я выглянула в окно и увидела, как маршируют молодые люди в коричневых рубашках. Знаешь, Эрнст, это ведь было время хаоса. Полный развал и с ценами, и с продуктами, и с тем, что у людей в головах. Временами казалось, что у нас, немцев, совершенно нет будущего. Нас просто вычеркнули, унизили, обобрали и отбросили. И вдруг в этом море всеобщей неопределенности — островок порядка. Просто несколько десятков молодых людей, но они были аккуратно одеты и шли в ногу. Я ведь домохозяйка, Эрнст, я немецкая домохозяйка и ничто так не ценю, как порядок. Я сказала себе: «Вот оно. Вот то, что нужно, — по крайней мере, мне». И на следующий день вступила в партию.
Что ж, мама, подумал я, похоже, я действительно твой сын. Приблизительно так же, скорее иррационально, чем логически обоснованно, я принял собственное решение. И в октябре уже входил вместе с новообразованным Втором танковым полком, подчиненным командованию Первой танковой дивизии, в гарнизонный город Айзенах.
Это были первые дни существования гарнизона. Танков у нас было два — две крохотные «единички». Офицеры ехали на лошадях. Капельмейстер Ульрих с тремя хриплыми трубачами исторгал из своего оркестра все, что мог, и звучала вся наша полковая музыка вполне оптимистически: трубы, ржание лошадей, громыхание гусениц.
Все окна в домах, несмотря на прохладный день, были распахнуты настежь, оттуда выглядывали лица. Девушки махали нам руками, полотенцами, ветками. Дети бежали за танками, когда полк уже вошел, — ребятишки знали всё лучше всех и поджидали полк за границей города. Разумеется, их никто не отгонял, а командир нашего первого (моторизованного) подразделения майор Кельтч помахал им рукой с высоты кавалерийского седла, тем самым поселив в их сердечках горячую мечту скорее вырасти и тоже сделаться танкистами.
Майор Кельтч — с головы до ног германский офицер: пробор, бриолин, тонко подкрученные усы, немного рассеянный взор выпученных глаз, изумительной красоты выправка, чуть-чуть полный стан и ухоженные белые руки с нервными, как у женщины, пальцами. При виде него становится ясно, что кинематограф не лжет — по крайней мере, иногда.
Жителей заранее предупредили, чтобы не выстраивались вдоль улиц.
Предостережение отнюдь не лишнее: улочки здесь такие узкие, что танки могли пройти только мимо самых худых обитателей Айзенаха. Пара лишних сантиметров выступающего вперед пивного брюха — и несчастный случай обеспечен.
Мы прошли через весь город, где сразу же начались праздничные гуляния и были выкачены бочки с местным пивом, и выстроились на плацу перед нашими новыми казармами. Подполковник фон Приттвиц унд Гаффрон принимал под свое начало Второй танковый полк.
Подполковник тоже был верхом. Он отдавал честь довольно небрежно, привычным легким жестом. Вдруг подумалось, что с таким командиром хорошо будет служить — надежно. В нем ощущалась сила многолетней привычки к армии — привычки, которая несколько лет дремала, никем не востребованная, и вот была воскрешена по первому же зову боевой трубы.
Он сказал несколько ободряющих слов, затем махнул музыкантам и развернул лошадь хвостом в нашу сторону. Лошадь заплясала и двинулась танцующим шагом к казарме. Подполковник постукивал стеком себя по сапогу.
Только сейчас, когда мы достигли гарнизона, я с обостренной ясностью ощутил, что нахожусь в самом начале великого пути. Я возблагодарил господа бога, которого знал в детстве и которого почти забыл в беспорядочные годы юности, за то, что мне еще достаточно мало лет и я успею принять деятельное участие в том огромном деле, которое предстоит всем немцам.
Казармы еще не были достроены. Некоторые стояли без дверей, и практически везде отсутствовали отопительные системы. Не было возведено и ограждение: только столбы, отмечающие места, где должны находиться ворота. Единственное, что успели соорудить к нашему появлению, были ангары для размещения техники.
Через десять дней прибыли первые новобранцы. Второй взвод укомплектовали выходцами из Силезии, а мой, первый, осчастливили сынами Тюрингии и Саксонии. По правде сказать, мы не столько осваивали технику, сколько занимались строительными работами. Доводили до ума казармы, изучали великое искусство кладки печей. Я сообщал об этом маме в пространных письмах, которые она, как я надеялся, с гордостью читает вслух у семейного очага.
«Как и брат Альберт, которым ты гордишься больше, чем мной, — писал я с наивной армейской претензией на юмор, — я сделался архитектором. Правда, только на нынешнюю зиму, когда суровая необходимость заставила меня и моих товарищей вставлять окна, прилаживать двери и исследовать проблему щелей в косяках всесторонне и со всевозможным тщанием…»
Я не объяснил маме, почему принял решение сделаться танкистом, возможно, просто потому, что и сам не до конца отдавал себе отчет в своих побуждениях. «Майбах»? Моторы? Мне хотелось смеяться, когда я вспоминал об этом.
Светлый день, улыбка встреченной девушки, мама и тишина субботнего, чисто прибранного дома, где пахнет пирогами? Вот это — гораздо ближе к делу. Германия — выше всего. Та Германия, которой не было в детстве этих ребятишек, встречавших нас на окраине Айзенаха. Та, которую мы должны им подарить. Та, которую мы сами почти не застали…
За танками — будущее. Вот во что я инстинктивно поверил, когда резко изменил свою судьбу. В конце концов, разве не интуиция определяет все по-настоящему великие поступки? Я никогда не претендовал на величие, но мне хотелось стать частью этой истории, и инстинкт подсказал мне — как этого достичь.
* * *
В середине ноября тридцать пятого года меня вызвали в штаб полка. Майор Кельтч разговаривал с кем-то по телефону, не вынимая изо рта сигареты. Она ловко плясала на его пухлой нижней губе. «Хорошо!» — отрубил Кельтч, положил трубку и повернулся ко мне:
— Унтер-офицер Шпеер, соберите отделение и отправляйтесь сейчас на железнодорожную станцию. Прибыли шесть танков. С учетом тех, которые уже имеются, наш полк теперь располагает восемью машинами. Так что после того, как вы отгрузите танки, доставите их сюда и завершите сборку и необходимый ремонт, мы сможем, наконец, по праву называться танковым подразделением.
Я отсалютовал и вышел.
Мы с новобранцами в основном занимались изучением тех танков, что имелись в наличии. Я рассказывал о моторе «Майбах». Мы ходили строем, стреляли в цель из личного оружия. Но больше всего нас занимали печи и дыры в стенах наших казарм.
Я собрал мое отделение.
— Так, гуси («гуси» было наше прозвище), теперь слушайте меня хорошенько. Наши танки наконец-то прибыли. Торчат на станции и ждут, пока мы возьмем их на руки и отнесем в гнездышко.
Мои саксонцы принялись жевать губами и переглядываться. Я понял, что им уже кое-что известно. Невозможно скрыть новости от солдата.
— Да?.. — я кивнул подбородком Генриху Тюне, маленькому, верткому уроженцу Дрездена, слесарю с вечными цыпками на руках, непропорционально больших для такого хрупкого человека. Как и многие из его поколения, Тюне плохо питался в детстве и рано начал курить — этим объяснялась его внешность вечного подростка.
Тюне вечно задавал всякие неудобные вопросы, которые у других только вертелись на языке. Поэтому лучше было все выяснить с самого начала.
— Что ты хотел меня спросить, Генрих? — повторил я более неформально.
Тюне покосился по сторонам с таким видом, будто только что спер чужой запас табака, и брякнул:
— Болтают, будто танки совсем в разобранном состоянии… Лежат в ящиках, как железный хлам.
— А что, если так? — повысил я голос. — Боишься трудностей, танкист Тюне?
— Так это… А кто их будет собирать и все такое? — настаивал Тюне.
— Попробуй сам ответить на этот вопрос, Тюне.
Уроженец Дрездена молчал. Я обвел глазами остальных:
— В чем дело? Никто не хочет помочь товарищу?
Тюне наконец решился:
— Никто и не говорит, что мы не хотим чинить танки. У нас только такой вопрос, господин унтер-офицер: пока мы чиним танки, кто докончит для нас печку? И крыша у нас течет. Зарядят дожди — начнем кашлять.
Я разозлился, потому что дрезденец был прав.
— Кто еще думает, что мы не справимся? — рявкнул я.
Желающих возражать не нашлось.
— Разойдись, — я махнул рукой. — Через полчаса выходим на станцию.
Поезд уже ждал нас, когда мы прибыли. Я даже присвистнул: не ожидал такое увидеть — это был огромный старый бронепоезд времен Великой войны. Я предъявил бумаги, мы сняли пломбы с вагонов и по деревянным сходням сгрузили танки.
Башни были сняты, пулеметы демонтированы. У двух машин не завелся двигатель, их пришлось налаживать прямо на платформах. Это была только половина обещанного, еще три танка должны были приехать на втором бронепоезде приблизительно через неделю, как сообщили в полк из Берлина.
Я попросил еще два отделения в помощь. Мы работали до наступления темноты. Хотели, чтобы утром все три танка уже находились на месте. Один действительно добрался до казарм, у второго на полпути отказал мотор, третий при повороте потерял гусеницу, завертелся и свалился в кювет. Хорошо, что этого никто не видел.
Мы остались возле поврежденных танков на ночь, а утром я попросил, чтобы мне дали еще людей. Все рвались нам помочь, так что добровольцев оказалось больше, чем требовалось. Подполковник в этот день уехал в Дрезден, а майор Кельтч — вероятно, по рассеянности, — позволил всем желающим отправиться к новым танкам. В результате мы работали, окруженные целой толпой курящих, галдящих и смеющихся солдат.
Время от времени мы подзывали то одного, то другого и заставляли подержать здесь, подвинтить там. К полудню мы вытащили танк из кювета и разобрались с гусеницей.
После этого мы только тем и занимались, что ремонтировали и отлаживали наши танки. А в следующую субботу прибыл второй бронепоезд, посланец из прошлого с подарками для будущего. Мы так были увлечены работой, что напрочь забыли о печках, щелях, плохо подогнанных рамах и дырках в крыше. Первый же холодный дождь напомнил о нашей беспечности.
«Ты теперь меня бы не узнала, — писал я маме в эти дни. — Мы живем в постоянных лишениях, как будто находимся не в казармах в сердце Тюрингии, а на бивуаке, в походе, посреди враждебной и чуждой страны. У нас холодно, и с потолка течет, наши одеяла влажны, иногда приходится спать, обмотав горло шарфом. Но никто не жалуется. Все мы увлечены только одним: нашими машинами. Их нужно поскорее довести до ума, чтобы можно было начать тренировки. Весной предстоят маневры и никто в полку не хочет ударить в грязь лицом. Много внимания мы уделяем физической подготовке. Мы бегаем, прыгаем, поднимаем штангу, чтобы на спортивных состязаниях достойно представлять наш полк».
Я всерьез полагал, что мы подвергаемся лишениям и закаляем дух и тело достаточно для того, чтобы впоследствии пережить самые тяжелые испытания, какие только могут выпасть на долю солдату. Да все мы так считали.
* * *
За всеми этими делами зима прошла незаметно, а в мае следующего, тридцать шестого, года мы впервые выступили из Айзенаха и двинулись к полигону Ордруф, который размещался на краю Тюрингенского Леса.
К тому времени я получил первое офицерское звание. В мае в Тюрингии еще стоит весна, и в густой темной зелени леса, покрывающего старые, пологие, все повидавшие горы, звенели птичьи голоса. Мне казалось, что рев моторов ни в малейшей степени не нарушал здешнюю гармонию — и точно, мы как будто не пугали птиц своим появлением, напротив, они ликовали при виде грозных боевых машин, медленно продвигающихся по старым дорогам, которые помнили, надо полагать, еще римских легионеров.
Офицерские квартиры размещались в крошечном старинном замке времен миннезингеров. Здесь было тихо, на рассвете еще колыхались белые туманы и фазаны выходили из запущенного парка, чтобы бродить по дорожкам. Ординарцы спотыкались о них, а один из них как-то выронил кофейник и облил бедного фазана утренним кофе.
Мы занимались стрельбами до конца июня. Осенью предстояли маневры, а летом нам привезли еще машины. Теперь в полку было в общей сложности двадцать два танка, и мы вылизывали их с утра до вечера.
* * *
Осенью солдаты первого призыва после введения всеобщей воинской повинности покидали полк. Вечером, накануне отбытия, ко мне неожиданно зашел Генрих Тюне. У него не было штатского костюма, и он подчеркнул свое состояние просто тем, что расстегнул воротничок и снял пояс.
Я кивнул ему:
— Что тебе, Генрих?
— Так, поговорить. — Он просочился в комнату.
Мой сосед, лейтенант Майер, сейчас отлучился в город. У него было, насколько я знал, свидание с местной девушкой, на которой он собирался жениться. Благопристойное свидание в присутствии родителей юной фройляйн, которым совсем не хочется, чтобы их привлекли к ответственности за «сводничество». Меня подобные вещи напрягали, и я предпочитал обходиться без местных девушек с их бдительными маменьками и унылыми папеньками, у которых явно есть более интересное занятие, чем просиживать в гостиной с потенциальным зятем.
У Генриха при себе имелся шнапс. Раньше я никогда не замечал, чтобы он выпивал. Наверное, он и таким способом пытался показать, что он теперь человек штатский.
— Не будешь скучать по полку, Тюне? — спросил я, наполовину развлекаясь, наполовину недоумевая.
Он тряхнул головой:
— Не особенно… Вы к нам хорошо относились, вот я и хочу спросить: как по-вашему, будет война?
— Странный вопрос, Генрих. — Я достал две маленьких рюмочки, налил. — Сам ты как полагаешь?
— При нынешнем курсе — обязательно, — кивнул Генрих.
— И почему же ты не хочешь остаться в армии?
— Потому что это будет несправедливая война, — сказал Тюне. — И ничем хорошим для нас она опять не закончится.
— Тюне, тебе не кажется, что ты ведешь какие-то предательские разговоры? — насторожился я.
— Вы меня знаете, — он выглядел грустным, — я ведь никогда не вру. Что думаю, то и говорю.
— Ну так я тебе тоже скажу то, что думаю, — отозвался я. — Германия должна забрать то, что по праву принадлежит ей. То, что у нее отняли обманом и предательством. Мы знаем, кто наш враг, кто только и ждет удобного момента, чтобы напасть и попытаться снова нас унизить, обобрать. Я хочу лучшего будущего для Германии.
— Я тоже, — тихо проговорил Тюне.
Я вдруг понял, что он пытается мне сказать.
— Ты коммунист?
— Был… Наверное, до сих пор… Не знаю, — признался он наконец.
— Зачем ты все это мне говоришь?
— Я хочу, чтобы вы мне объяснили, как мы будем жить. Может быть, я и останусь в армии. В Дрездене у меня нет работы. Да и вообще меня там никто не ждет. А вам я доверяю.
У меня не было никакого желания заниматься проблемами душевного мира Генриха Тюне.
Поэтому я сказал ему:
— В общем, так. Я считаю, что Гитлер — это будущее Германии. Порядок, сила, гордость. Мы имеем право отомстить за то, что с нами сделали в восемнадцатом. Если бы ты видел, как на аэродромах уничтожали самолеты… — я махнул рукой. — Я тебе высказал свою точку зрения. Все эти твои лишние откровения о том, что ты был коммунистом, — всего этого я не слышал. Ты хороший слесарь, хороший механик, хороший водитель. В полку тебе найдется место.
Тюне медленно поднес руки к горлу, застегнул пуговицы. Я понял, что он решил остаться. Может быть, я его убедил. Может, просто подтвердил то, что он всегда знал внутри себя. Я не священник, чтобы копаться во всех этих вещах.
* * *
Дни побежали один за другим. Тот самый порядок, который в свое время пленил нашу мать, а потом и меня. В октябре прибыло пополнение — новобранцы нового призыва. В ноябре мы лишились сразу двух рот и шести офицеров — их перевели во вновь образованный Седьмой танковый полк. В январе тридцать седьмого к нам в Айзенах прибыло еще одно танковое соединение, из Касселя. Они быстро и деловито пристроили свои казармы к нашим, и теперь у нас появились товарищи, друзья и соперники.
Я помню кучу каких-то мелочей, вроде бы несущественных, но имеющих один общий смысл: они означали неуклонное наращивание нашей мощи, возрождение страны, которое шло семимильными шагами, как в сказке.
Помню невероятное попурри, которое исполнил наш духовой оркестр под командованием (иначе не скажешь) капельмейстера Ульриха в честь прибытия генерала Лутца, и состояние эйфории, которое охватывало нас, когда мы слушали эту возвышенную духовую музыку и видели свои готовые к бою, ревущие боевые машины.
Помню, как весной тридцать седьмого наши танки впервые начали оборудовать рациями. Это существенно облегчало работу. Теперь координация осуществлялась быстро, точно и скрытно, не то что раньше, когда приходилось подавать сигналы флажками.
* * *
Но лучше всего почему-то помнится забег по лесу в апреле тридцать седьмого года. Это было спортивное состязание, устроенное для отдыха и укрепления товарищеского духа. Мы мчались как сумасшедшие по лесу, скользя по тропинкам, кое-где уже нагретым и горячим почти по-летнему, а кое-где — с холодными лужицами и даже пятнышками снега. Юная листва готова была вспыхнуть зеленым пламенем, пронизанная светом, — как это всегда бывает в апреле, — многие птицы уже вернулись из теплых краев и заливались радостным пением. Сердце стучало как сумасшедшее, в ушах бился пульс, горло перехватывало, в груди горело. Мы бежали и бежали, время от времени между стволов деревьев мелькал чей-то мундир. Пару раз я падал и просто лежал на земле, наслаждаясь ее теплом, ее ласковым дыханием.
Под конец мы уже не бежали, а шли, но все равно не сдавались — упорно брели к цели. И даже спустя десятки лет, думаю, оставшиеся в живых участники того «исторического забега» наверняка припомнят многие его подробности…
И никто из нас не сможет сформулировать — почему нам так памятно это, казалось бы, незначительное событие.
Возможно, потому что именно тогда мы вдруг поняли: все сложилось. Два танковых полка, расквартированные в Айзенахе. Тюрингия, весна. Моторы. Вечно греющиеся «Майбахи» наконец заменены «Круппами». Рации почти во всех танках. Отличное состояние техники — то, чего мы добились за эти два года. Впереди летние маневры, потом — осенний смотр… Мы знали, что будем на высоте.
* * *
В июле тридцать седьмого мы погрузились на железнодорожные платформы и отправились в Нойхаммер, в Силезию. Ребята из нашего старого второго отделения ликовали — наконец едут на родину.
Странное дело — мы, немцы, столько лет страдали из-за раздробленности Германии, столько стремились к объединению. И вот, когда Германия наконец стала единой, — мы начинаем в мыслях дробить ее. Пруссаки свысока смотрят на саксонцев, баварцы держатся друг друга и никого, кроме земляков, не терпят в своих подразделениях…
Может быть, так выражается естественная привязанность к малой родине. С которой, собственно, начинается любовь к родине великой. Время от времени меня, что называется, «пробивало на философию». Возможно, сказывалось образование, полученное в классической гимназии. Впрочем, маневры быстро прочистили мне мозги.
В Нойхаммере нам предстояло отрабатывать совместные действия с пехотой, с противотанковыми подразделениями. Проблема ставилась в какой-то мере теоретическая и предполагалось решить ее на практике.
Вопрос вот в чем. Военное искусство Средних веков, всесторонне исследованное Гансом Дельбрюком, чьи увесистые тома занимали почетное место в личных библиотеках офицеров высшего командного звена, предполагало, что рыцарь сражается против рыцаря, а пехотинец — против пехотинца. Те господа, которые мыслили танк чем-то вроде логического продолжения лошади (а это неизбежно, коль скоро первые танковые полки комплектовали кавалеристами), естественно, предполагали, что танк должен сражаться против танка, пехотинец, как водится, — против пехотинца, а артиллерист — против артиллериста.
Такая неприятная штуковина, как противотанковое орудие, вызвала к жизни новое бурление военной теоретической мысли. Танк против танка или танк против пушки? К чему готовиться, как действовать в том или ином случае?
Командовал маневрами генерал-полковник фон Браухич. Маневры захватили нас целиком и полностью. Даже во сне я видел мой танк, получал команды по рации, наводил орудие, слушал мотор и однажды проснулся в холодном поту: мне почудилось, будто вся рота пошла в атаку, а мой танк застрял. Что-то с мотором. Причем это был не крупповский мотор, а старый, «Майбах». Я проснулся с криком.
Оказалось, рядом храпел мой старый товарищ Тюне. Звук его храпа преобразился в моем утомленном сознании в ворчание мотора, готового выйти из строя и вывести из боя мой танк — чем опозорить меня навеки.
С досады я ткнул Тюне кулаком. Он всхрапнул, перевернулся на бок и утих. Я долго лежал в темноте с открытыми глазами.
Картина, которая разворачивалась перед нами несколько дней кряду, все стояла перед моим взором. Широкое поле и десятки, сотни танков стремительно несутся по нему, вздымая пыль. Эта железная лавина двигалась вперед неостановимо. Не было на свете силы, способной преградить ей путь. Смешны казались сейчас какие-то дипломаты, политики, все эти господа с мягкими отвисшими усиками, одетые в пиджачки, с важным видом изрекающие приговор Германии. Побеждена! Никаких танков! Никаких самолетов! Никакой вооруженной мощи!
Я тихо рассмеялся. Скоро и следа от этих господ не останется. Мы просто наплевали на них. И нам за это абсолютно ничего не сделали.
В Нойхаммере мы выжимали из наших танков все, что только можно. Техники показывали свое искусство, водители состязались в скорости, стрелки — в меткости. Затем настал черед ориентирования на местности: каждый командир получил карту и точку назначения. Мой экипаж пришел шестым в роте. Не самый лучший показатель, но и не худший.
Двухкилометровый забег выиграли силезцы, зато в плавании — нужно было одолеть стометровку — пьедестал почета достался моему башенному стрелку Курту Пфайлю.
Заканчивался грандиозный спортивный праздник, в который вылился финал маневров в Нойхаммере, настоящим турниром — зрелищем для рядового состава: офицеры соревновались в стрельбе в цель из личного оружия. Я довольно быстро выбыл из состязания и присоединился к болельщикам.
Все мы страстно желали победы нашему командиру майору Кельтчу. Когда он, небрежно и ловко, вскидывал руку с пистолетом, у меня прямо сердце замирало. Казалось, нет ничего важнее, чем услышать отчетливый звук выстрела и затем, после паузы, нужной для осмотра мишени, выкрик дежурного: «Девять!» или «Десять!».
Кельтч сохранял невозмутимое выражение лица и только поигрывал платком, который мелькал у него между пальцами, как у фокусника.
После вполне ожидаемой победы он праздновал в офицерской столовой и поставил всем исключительно хороший коньяк.
Тот август был теплым и ласковым. После Нойхаммера мы двинулись к полигону на берегу Балтийского моря, где не столько занимались стрельбами, сколько бродили по окрестностям и купались. Вода была уже холодной, и мы страшно веселились, когда затаскивали в море какого-нибудь мерзляка. Мне кажется, мы никогда больше не смеялись так много, как в те дни.
У нас было немного времени для отдыха в родных казармах, после чего мы двинулись на полигон Кенигсбрук под Дрезден.
Был самый конец августа, двадцать седьмое или двадцать восьмое число. Небо в эти дни становится ласковым, голубым, и такого же цвета голубые цветочки мелькают на обочине дорог, словно пытаясь задержать уходящее лето.
У нас нашлось время для цветочков (почему я, собственно, их упоминаю), поскольку наш полк не сразу приступил к тренировкам, а дня два обустраивался на месте.
* * *
В Кенигсбруке собралась вся Первая танковая дивизия: кроме нашего Второго полка еще Первый (их гарнизон располагался в Эрфурте) плюс танковая бригада полковника Шаля.
Дивизионные маневры были посвящены отработке взаимодействия подразделений на поле боя; у нас были рации — почти на всех танках, — так что в большинстве случаев работать было сплошным удовольствием. Машина, надежно отлаженная нашими техниками, слушалась идеально. В конце маневров отличное состояние нашей техники даже отметил в своей речи генерал танковых войск Лутц. Он сказал, помнится, что был приятно удивлен тем, как быстро и как хорошо отладили мы танки, которые получили отнюдь не в идеальном состоянии.
— В конце нынешнего, тридцать седьмого года нам еще предстоят большие маневры вермахта, — говорил Лутц. — И сейчас мое сердце переполняется гордостью, когда я думаю о том, каких успехов достигли наши изумительные танковые войска. Горячий дух германского воина одушевил неодушевленный металл, готовый ринуться в бой, чтобы отомстить за поруганную родину и принести свет народам Европы.
Большие маневры проходили в Мекленбурге. Присутствовали фюрер и Муссолини. Они лично наблюдали за финальной фазой маневра, когда наша «Черная армия» разгромила «Голубую». Мы прошли на танках по пересеченной местности, «заняли» несколько городков, — везде нас восторженно встречало местное население, так что танки буквально ехали по букетам цветов и лентам, — мы уклонялись от обстрелов и, в свою очередь, подавляли огневые точки противника. Под конец над полями пролетели наши самолеты — наводящие ужас «Штуки» с их характерным подвывающим звуком, от которого у неподготовленного человека душа уходит в пятки, а у нас сердце наполнялось гордостью и ликованием.
Фюрер обратился к войскам с речью. Я впервые видел его так близко. Брат говорил о впечатлении, которое он производит: никогда не знаешь, какого Адольфа Гитлера ты встретишь — ожидаешь громогласного вождя, оратора, зовущего в бой, а видишь сердечного собеседника. Вот и мне в тот день казалось, что каждое слово фюрера было обращено лично ко мне. Он затрагивал какие-то глубинные струны моей души, когда говорил о Германии, о возрождении мощи вермахта, о предстоящих свершениях. Все это было просто, ясно и легко доходило до сердца.
Я вдруг понял, что у меня мокрое лицо, — слушая фюрера, я бессознательно плакал. Но в тот миг я не стыдился своей чувствительности. В тот день в строю многие плакали.
* * *
Весной тридцать восьмого я ехал из Эрфурта в Айзенах на мотоцикле. У меня был отпуск, который я решил провести в каком-нибудь городе, где меня никто не знает. На протяжении нескольких лет я практически не оставался в одиночестве: рядом со мной постоянно находились люди.
Это одна из особенностей нашей службы, и тут уж ничего не поделаешь. Как говорится, в танке тесно. В эту, казалось бы, ничего не значащую сентенцию танкист вкладывает колоссальное количество оттенков смысла.
Я хотел снять номер в маленьком пансионе и провести дни очень тихо. Может быть, встретиться с девушкой и посмотреть с ней хороший фильм, а потом зайти в кафе. Выпить пива с добрыми горожанами. Каждое утро покупать пирожки в одной и той же лавочке. Читать газету за завтраком.
Я планировал съездить также на пару дней домой, повидаться с мамой и, если получится, с Альбертом. Альберт был в эти дни страшно занят, так что я не был уверен в том, что он захочет тратить время на младшего брата-солдата. Но кто знает? Семья есть семья, кровь не водица.
Когда до конца отпуска оставалось всего несколько дней, я взял мотоцикл и поехал в Айзенах. Мне подумалось, что нужно сообщить о том, куда я направляюсь, командиру полка, — в те дни им стал теперь уже подполковник Кельтч.
Шел дождь, но я упрямо двигался по дороге. В воздухе чувствовалось дыхание весны. На мне был хороший водонепроницаемый плащ и шлем. Мотоцикл слушался, как добрый конь, и мне приятно было ощущать его покорность человеческой воле. По сравнению с танком мотоцикл был совсем маленьким, и совладать с ним было куда проще.
Так я думал, пока внезапно не услышал противный визг и не увидел, как земля взбрыкнула и прыгнула на меня. Сверху, вращая колесами и выбрасывая прямо мне в лицо клубы дыма, на меня рухнул мотоцикл.
Полагаю, на несколько секунд я потерял сознание. Когда очнулся, дождь поливал меня с прежним равнодушием, мотоцикл, подыхая, продолжал по инерции вращать колесами, язычок пламени плясал возле бензобака.
Из последних сил я отполз от предателя-мотоцикла и скатился в кювет. Потом раздался взрыв. Я оглох, в голове загудело, перед глазами потемнело, — словом, я заполучил небольшую контузию. Я попробовал встать на ноги и тут же рухнул с громким воплем: определенно, левая нога была сломана. Мне оставалось выбраться на дорогу ползком и попытаться привлечь к себе внимание проезжающего транспорта.
Приблизительно через полчаса появился армейский грузовик. Я боялся, что он меня раздавит, но, с другой стороны, прятаться от него было неразумно, если я хочу, чтобы меня обнаружили. Я размахивал руками, и каждое движение отзывалось в ноге жуткой болью.
Ребята из Первого танкового, к счастью, смотрели по сторонам, поэтому, подняв веер воды из лужи и забрызгав меня грязью с головы до ног, они затормозили. Из машины выскочил унтер-офицер и подбежал ко мне.
Я назвался и объяснил, что сломал ногу. Унтер наморщил свое маленькое личико, похожее на мордочку комнатной собачки:
— Откуда вам известно, что сломана нога? Вы доктор?
— Черт побери, она распухла, как полено, и дьявольски болит! — резко ответил я. — Разумеется, она сломана.
— Вывих тоже может дать такой эффект, — сообщил унтер.
— Вы доктор? — заорал я из последних сил и на мгновение отрубился — опять потерял сознание.
Из забытья меня выдернул новый приступ боли — оказывается, добрые мои товарищи-танкисты тащили меня в машину. Так я добрался до Эрфурта. В машине я ждал: какое решение примет относительно меня подполковник Химмельспфот, командир Первого танкового.
Подполковник оказал мне честь, явившись лично посмотреть на происходящее. Я назвался и еще раз объяснил, что не справился с управлением на скользкой дороге и поэтому сильно повредил ногу.
Подполковник Химмельспфот сердито морщил свое лошадиное лицо. Его густые прокуренные усы вздрагивали.
Это был старый служака, но я видел, что он отчаянно боится сделать что-то не то. Полагаю, в годы Великой войны он допустил какую-то ошибку, которая пагубно сказалась на его дальнейшей карьере, и теперь страшно боялся повторения.
— Зачем же вы поехали куда-то на мотоцикле в такую погоду? Вы, кажется, в отпуске?
Конечно, он уже проверил мои документы.
— Да, я в отпуске, но мне хотелось на пару дней раньше вернуться в мой полк, — ответил я.
Желтые усы подполковника снова шевельнулись.
— Похвально, — проговорил он с непонятной иронией. — Что ж, полагаю, я должен составить рапорт и отправить вас в госпиталь. Вылезайте-ка из грузовика, мы пересадим вас в коляску мотоцикла.
Мне пришлось, с моей ногой, кое-как выбраться наружу, причем я опять упал. Подполковник, следует отдать ему должное, протянул мне руку, помогая подняться. Так я и стоял, опираясь на подполковника, пока подогнали мотоцикл с коляской. Потом меня еще помучили, запихивая в коляску.
Закончилась эта возня тем, что я почти на полгода был выведен из строя: нога срасталась неправильно, кости болели, я не мог ходить — и так далее.
Я проводил время в госпиталях, а потом — дома. Польский поход нашего полка прошел без меня.
* * *
В дни болезни я много читал. Прочел «Майн кампф», «Заратустру». Удивительно, но в сорок втором, на Украине, я уже не мог воспроизвести ни слова оттуда. Как будто эта, совсем другая, страна, где совсем другие расстояния, города, законы, отменила всю нашу германскую премудрость раз и навсегда и потребовала от нас какой-то другой премудрости, азиатской.
Собственно, основная культурная задача наша здесь как раз в том и заключается, чтобы оставаться немцами, чтобы по возможности показать этим бедным азиатам с их ущербным разумом, в чем состоит арийская идея. Саму идею они, естественно, воспринять не в состоянии, — она им слишком чужда, слишком возвышенна для них, — однако мы обязаны оставаться воплощением этой идеи. Хорошо тренированные, всегда подтянутые, всегда готовые к сражению. Мы для них непонятны — тем лучше. Пока они нас не могут понять — мы остаемся сами собой. Я бы даже сказал, наша непонятность для русских — главный критерий того, что мы верны себе.
Сохранить то, чем мы являемся. Не предать это.
Я мог выпустить из памяти слова сами по себе — но невозможно изъять даже не из памяти, а из всего естества воспоминание о том, как перед арийской идеей пала Европа.
Как пала Франция.