Книга: КРУК
Назад: На кончиках пальцев
Дальше: Дырки в сыре

Сочельник

Тетке было восемьдесят три, и ее звали тетя Надя – для всех русских. Иностранцам разрешалось обращаться к ней мадам Штейнберг или просто баронесса. Иностранцев пока не было. Она встретила Вольфа и его друзей в просторной прихожей небольшого двухэтажного, хорошо пожившего дома. Со всеми познакомилась и поздоровалась, Вольфа расцеловала и увела. С гостями остался ее сын Генрих, застенчивый пятидесятилетний человек, и экономка тети Нади тетя Вера.
Соня пошепталась с нею и отправилась готовиться к выступлению.
Генрих отвел мужчин в гостиную и предложил виски со льдом. «Ух ты!» – подумал Паша, снова очутившись в Серебряном веке и опустившись в глубокое, на этот раз резное, крытое гобеленом кресло. Он потягивал виски, сосал кубики льда и слушал, как Генрих рассказывает о баронах Штейнбергах и о многочисленной русской родне матери, урожденной Мусатовой.
– Моя матушка – родная сестра матери Вольфа. Они из древнего московского рода… Это я к слову. Мама не любит о родословной… О приезде Вольфа и его друзей нам сообщила бывшая жена кузена, мы и сейчас с нею дружим… она в Израиле живет. Сегодня мы ожидаем русского посла, нескольких профессоров швейцарских университетов, в основном славистов, кое-кто будет с супругами…
Он перечислял имена, фамилии и заслуги членов клуба любителей русской словесности, и Паша в удобном кресле стал задремывать, когда зазвонил его телефон. Впервые в Швейцарии у него зазвонил телефон.

 

Он выскочил из кресла, а потом и из комнаты.
– Я вас слушаю! – сказал Павел бодро.
– Але, это кто? – отозвалась трубка.
Паша узнал голос и обрадовался.
– А ты кому звонишь, папа, уж не мне ли?!
– Ты где?
– В Швейцарии! Я же писал, что собираюсь. А ты, папа, где? Звонишь откуда?
– Я?.. Я в Перми, на главпочтамте.
– И чо ты там делаешь в сочельник? Завтра Рождество!
– Ты вот что, сынок… возвращайся. К матери своей, к жене моей. Я ведь от нее ушел.
– Как – ушел? – не понял Паша.
– Как все уходят. Ты ей сейчас нужен.
– А ты?..
– Меня, считай, нет уже. Так что приезжай, трудно ей без тебя, и с домом, и одной… Прости меня, сынок. Ты уже большой… Может, когда и свидимся… Прощай.

 

Раздались короткие гудки, а Павел все стоял с трубкой, прижатой к уху.
По коридору шла экономка, тетя Вера. Посмотрела на Павла и спросила:
– Вы, молодой человек, должно быть, туалет ищете? Пожалуйте за мной.
Павел сунул мобильник в карман и пошел в туалет.
Там он умылся, намочил голову холодной водой и почувствовал жгучую боль непонятно где. То ли под ложечкой, то ли между лопатками. Он попил воды. Становилось все больней. Сердце сдавило. «Виски!» – вспомнил Асланян. И решительно пошел в гостиную. В коридоре он услышал, как где-то настраивают виолончель, звуки эти чуть окончательно не разорвали ему сердце, но он все-таки добрался до гостиной, налил в свой стакан все, что оставалось в бутылке, и выпил как воду. После чего сел в кресло и сидел в нем тихо.
В небольшую гостиную чередой стали входить гости. Приехал и Кульбер с Марго. Николай Николаевич сразу подошел к крепкому лысоватому человеку в очках, сердечно с ним поздоровался, подозвал Василия, познакомил. Затем Блюхера перехватил Генрих, который его тоже познакомил с несколькими гостями. Совершив полный круг по гостиной, Блюхер вернулся к Кузьме, с тревогой посмотрел на бледного, с потухшим взглядом Павла, который сидел напряженно выпрямившись, с пунцовыми пятнами на щеках.
– Кульбер разговаривает с нашим послом. Вон и Кайо пришел, видно с женой. Красивая… А дама рядом с Генрихом – французская переводчица с русского и с польского… Что это с Пашей?..
Кузьма не успел ответить, в гостиную вошел Вольф, держа под руку баронессу тетю Надю, и вечер начался. Открыл его Генрих, представив Вольфа по-французски и по-русски. Вольф в своем старом пиджаке и белой рубахе сидел, заложив ногу на ногу, он, несомненно, был всех элегантнее и свободней. Бог знает почему.
Вот он встал и сказал:
– Нас здесь немного, трех десятков нет. А кажется, что много. Это потому, что все мы – круг моей любимой тетушки, тети Нади, научившей меня в отрочестве, как я ни сопротивлялся, французскому языку. И еще потому, что мы собрались в ее небольшой и уютной гостиной, которая много чего помнит и хранит… А, скажем, в вагоне трамвая «Аннушка» на Бульварном кольце нас было бы мало… там каждый сам по себе и друг другу никто. Я, помнится, кому-то из здесь присутствующих о трамвае говорил… (Вольф не посмотрел в сторону Павла, но Асланян вдруг понял, что это о нем, и внутри у него разлилось живое тепло, он огляделся по сторонам и стал слушать.)… Все относительно. Великая банальная мысль. Первым релятивистом в России был Толстой. Он знал о странностях пространства и времени… Однажды, вытирая специальной мягкой тряпочкой пыль в своем кабинете, он не мог вспомнить – протер ли полочку над диваном, который, кстати, и сейчас можно отыскать в Ясной Поляне. Лев Николаевич написал эссе об этом. О том, что полка, когда потом он проверил, оказалась чистой, протертой, но своего движения, своего взмаха руки с тряпочкой Толстой не заметил, пропустил, то есть самого Толстого – и не было какое-то время нигде! Во всяком случае, у полочки – не было… Как же эту мысль расслышал Эйнштейн! Как счастливо присвоил!.. Причем не обязательно у Толстого… А за Эйнштейном – миллионы людей… Простейшая, ясная и своевременная мысль… Вначале мы ловим ее случайно и со стороны, но иной раз она становится нашей собственной… такая мысль и есть – поэтическая реальность, то есть самая краткая, самая необъяснимо емкая… Именно как стихи. Когда пишешь строчки столбиком на бумаге – понятия не имеешь, стихи ли это в самом деле. Только если они услышаны, если они с радостью присвоены другим человеком, вот тогда действительно… Давно живя на свете, полагаю, что не важно, сколько человек твои стихи прочло, важно чтоб кто-то прочел, услышал – и унес с собой. Именно запоминая, мы присваиваем живую мысль и чувство… и само время, саму реальность. Мы начинаем ее видеть, слышать, чувствовать. И любить… Мир божий, вечный двигатель на любви… безотходное пространство. Мы с вами, как все живое, противостоим энтропии… Про энтропию, кажется, не я сказал, кто-то другой, но я запомнил и присвоил немедленно!..
Вольф улыбнулся, и точно такая же улыбка разлетелась по лицам слушателей. Вольф продолжил:
– Сегодня я написал столбиком на бумаге несколько слов. Не могу ничего о них пока сказать, может, это и не стихи. Но я хочу с них и начать… Тетя Вера, пожалуйста, позовите Соню!
Экономка тетя Вера сидела за столиком у двери, на котором стопочкой расположились «Павлины», она дверь приоткрыла и позвала, как зовут свидетелей в зал суда. В гостиную вошла Соня Розенблюм, то есть она вошли вдвоем с виолончелью.
Виолончель была старая, а Соня как-то особенно, совсем молодая, в купленном сегодня днем сером платье из тафты с широкой и шуршащей юбкой.
– Позвольте вам представить, Соня Розенблюм, студентка Московской консерватории, ученица Натальи Гутман. Она открывала мой вечер в Москве… Откроет и сегодняшний.
Длинный парень в очках вскочил со стула, отнес его Соне и встал у стенки, опершись на каминную полку. Чанов и Блюхер внимательно на него посмотрели.
Вольф помолчал пару секунд и сказал:
– Вот строчки, написанные сегодня поутру.
Рождество
Посвящается Сонечке Р.
Соберусь на сочельник,
К Рождеству прилечу.
Я в заснеженный ельник,
Я под елку хочу.
В этом белом сугробе
Буду тайно лежать —
Как младенец в утробе —
И рождения ждать.
Кто-то тайну откроет
И меня навсегда
Из сугроба отроет.
Надо мною – звезда.

Вольф посмотрел на Соню и протянул к ней руку, как бы указывая, кто – звезда. Прозвучали негромкие, деликатные аплодисменты. Вольф снова повернулся к публике и объявил:
– «Элегия» Массне. Исполняет Соня Розенблюм.
Соня была слишком, до конца сосредоточена, чтоб еще и волноваться. Так показалось Кузьме. Она уселась, поставила виолончель между колен, платье зашуршало. Подняла смычок, попробовала звук. Вздохнула, и – сыграла «Элегию». Звуки виолончели проникли в каждую трещинку маленькой деревянной гостиной, набрав глубину, резонировали. И, как эхо с дальних горних вершин, бас Шаляпина незаметно проник в мелодию, угадался слушателями в звуках виолончели.
О, где же вы, дни любви,
сладкие сны,
юные грезы весны?..
Где шум лесов,
пенье птиц,
где цвет полей,
где серп луны,
блеск зарниц?..

Все унесла ты с собой,
и солнца свет,
и любовь, и покой!
Все, что дышало тобой
лишь одной!..

Аплодисменты были какие-то странные, не все смогли в них поучаствовать. Вольф сидел, опершись локтем на стол и прикрыв ладонью глаза. Паша Асланян плакал, Блюхер дал ему свой мятый платок и тоже не хлопал. Только после некоторой паузы негромко и настойчиво стал аплодировать посол, его бурно поддержали, и все зашумело. Как будто ветер на рощу налетел и дождь пролился. А баронесса тетя Надя не только захлопала, но и несколько раз повторила «Браво!»
Соня встала и поклонилась. Вольф встряхнулся, подошел, поцеловал ей руку и что-то шепнул Соне на ухо. У Чанова на сердце отлегло.
А Вольф вернулся к столу, на котором лежал его раскрытый «Розовощекий павлин». Садиться не стал, дождался тишины и начал читать стихи. Он открывал «Павлина» где придется и, глянув на первую строку, дальше читал наизусть. Аплодисментов не ждал. Аудитория это понимала и не встревала.
Вольф как будто из воздуха легко и вдруг вынимал слова, будто прямо сейчас они к нему приходили…
Мы баснями кормили соловья,
О, как он жрал – некормленная птичка,
Худой, облезлый, тоненький как спичка,
Ни червячка ему и ни ручья.

Его кормили прямо изо рта,
Божок наш упивался, наедался,
На кой ему, скажите, голос дался,
И как ему пристала немота.

Улегся, сытый, прямо на тахту,
Спихнул подушки, захрапел, зачмокал,
И то вздыхал, то вскрикивал, то охал,
Сменяя бормотаньем немоту.

На цыпочках из комнаты уйдя,
Мы еле слышно затворили двери,
И благодарно нам кивали звери,
Пускай подремлет малое дитя…

И дальше он читал так же внятно, легко. Но на одном споткнулся, и все же прочел:
…И поступь крысы ледяной
На стенках иней золотой,
Снег валит…
Но почти темно,
Дрожит
Разбитое стекло.

Двором блокадным санный скрип,
Там, где подтаяло —
Как всхлип…
И, как фарфоровый сосуд,
К покою мальчика везут.

Двор наклонился,
Сани мчит,
Полоз то стонет,
То пищит…

Удар о стену,
Тишина.
Но мне все кажется:
Война…

Передохнул минуту, перелистывая книжку, и следом – почти как песенку спел:
Жеманный вор с карманным словарем
Скользит в ночи с карманным фонарем,
Столь гибок и изящен, что плечом
Он открывает дверь, а не ключом.
И знает он – поклонник сложных краж:
Увел хозяев бес на вернисаж,
И можно даже люстру запалить,
Но он здесь воровать, а не шалить,
И если свет горящий – не погас,
Ему не выдать настоящий класс.
Как птицы ощущают перелет —
Он так же ощущает переплет —
Его фактуру, качество, размер,
И кто это – Рембо или Гомер,
Вот Фолкнер, Йейтс, Басе, Камю, Ронсар,
Бель, Кавабата, Пушкин, Кортасар…
Но нет-нет-нет, как все приелось, прочь,
Лишь вор постель покинет в эту ночь!
И улетает грешник без грехов,
Забрав невзрачный том моих стихов.

Идет-бредет с незрячим фонарем,
Транскрипт на книге сверив словарем…

Он откашливался глухо и двигался дальше, дальше читал…
Закончил Вольф последним стихотворением сборника:
А в сумерках тминного леса,
Среди огуречных стволов
Ручей, доведенный до блеска,
Все дальше высверливал ров
И сбрасывался водопадом,
Рельеф повторяя чужой.
И вздрагивал, словно дриада
От капли воды дождевой.
И листик, завернутый в листик,
Волочит песчинку по дну,
И беленький вымокший хлыстик
Внезапно рождает волну…

Потом пауза.
И дальше, глубоко вдохнув и выдохнув:
Я пишу буквы эти
Непомерно зажатой рукой,
Я их вывожу
Словно в подготовительном классе,
При искусственном свете,
Буква выглядит вовсе чужой,
Я – школяр,
Как школяр я дрожу,
Будто вор, засветившийся в кассе…

Чанов помнил наизусть и знал, о чем это. О маленькой жизни в полном объеме, которую нельзя передать чужими холодными буквами. Но через нельзя – можно! И этот акт передачи, то есть акт самой поэзии – как воровство, как открытие чужой тайны… Но тайне от этого не хуже, ее не становится меньше, и Тот, у кого ее украли, как и сам вор, – счастливы…
Раздались аплодисменты, слушатели вставали с кресел, продолжая аплодировать.

 

Вольф устал. Полчаса он читал, а то и больше. Вот он прервал аплодисменты жестом:
– Еще одну минуту!
Оглянулся на Соню, подошел к ней и что-то стал говорить настойчиво и непреклонно. Соня смотрела на него широко распахнутыми, изумленными глазами. Он снова наклонился к ней и прогудел под нос несколько нот. Затем выпрямился и объявил:
– Попросим Соню Розенблюм сыграть нам одно небольшое, ее собственное, сочинение… я ознакомился с ним случайно прошлой осенью… Итак, первое исполнение на публике…
Все сели, Вольф вернулся на свой стул. А Соня встала и, глядя куда-то под потолок, решительно и строго уточнила:
– Начало зимы. Ноктюрн. Октябрь 2002-го. Посфящается Фольфу.
Она снова шурша села, обняла коленями виолончель, подняла смычок и потянула одну, глубокую, бесконечно гудящую ноту. Затем левая ее рука медленно двинулась по грифу, все выше и выше, а звук, соответственно, все ниже стал опускаться… ниже нижнего зарокотал, затем стал пульсировать в ритме сердца, что-то зашуршало, заскрипело в виолончели, взвизгнуло и вдруг – плюхнуло, рухнуло в нескольких хриплых, рассыпающихся аккордах, как снег с крыши рушится… Неожиданно возникла отрывистая мелодия в мажоре, простая, как детская песенка. Стихла. И из самой тишины снова вернулась из небытия бесконечная, монотонная, глубокая нота, которая внезапно оборвалась.
Гостиная помолчала и грянула аплодисментами. Соня встала, посмотрела на Кузьму, на Блюхера, на Пашу, который опять плакал, и поклонилась.
Дальше Вольф попросил задавать вопросы, их было немного. Он отвечал обстоятельно и серьезно. Последним свой вопрос задал длинный юноша в очках. Говорил он по-русски, но как-то не вполне.
– Ваши стихи очень удивительные и прекрасные. Как вы достигаете такого… качества?
Вольф призадумался на секунду, что-то вспомнил и ответил:
– Был у меня в молодости друг Андрей, помладше меня, красивый малый, бодибилдингом первый в Питере занимался… Между прочим, это, как он рассказывал, в армии однажды его спасло… Так вот, уже после стройбата он дал мне прочесть короткий рассказ, один из своих первых. Я снисходительно взялся прочесть, а как прочел – заревновал. Превосходный рассказ! И я спросил: «Как ты это сделал?» Он, пожав мощными и покатыми, как у боксера, плечами, ответил удивительнейшим образом: «Хуже не могу»… Вы понимаете?.. Не мочь делать хуже, чем можешь… Вот это да!.. Я эту формулу оценил и запомнил… От бодибилдинга сейчас в Андрее мало что осталось. А пишет он все так же мастерски… потому что «хуже не может». Хотел бы и я вам так ответить!.. – Вольф помолчал. – Да, пожалуй, и присвою, и отвечу, почему нет… Хуже – не могу.
Слушатели засмеялись и захлопали. А Вольф повернулся к баронессе и спросил:
– Ну, тетушка, рюмку-то коньяка, мне кажется, я заработал…
Тетя Надя встала, опираясь на руку племянника, и повела всех в столовую, где был накрыт фуршет. По дороге слушатели покупали тихих розовощеких павлинов, лежащих на столике перед тетей Верой, мужчины прятали их в карман, а женщины в плоские сумочки на ремешках.
Назад: На кончиках пальцев
Дальше: Дырки в сыре