Вашингтон; Берлин; Лондон
Последний промах
Несколько дней после гибели “Лузитании” Вильсон не делал по этому поводу никаких публичных заявлений. Он продолжал заниматься своими обычными делами. В субботу утром, после нападения, он играл в гольф, днем того же дня катался на машине, в воскресенье утром ходил в церковь. Беседуя у себя в кабинете со своим секретарем Джо Тумулти, Вильсон сказал: понятно, что эта спокойная реакция может кое-кого встревожить. “Если бы я размышлял над теми трагическими историями, что ежедневно печатают о «Лузитании» газеты, я бы полностью лишился хладнокровия и, боюсь, когда от меня потребовались бы ответные действия, не мог бы справедливо относиться ни к кому. Действовать несправедливо я не смею, не могу поддаваться переполняющим меня чувствам”32.
Заметив, что Тумулти с ним не согласен, Вильсон сказал: “Полагаю, вы сочли меня холодным, безразличным, не вполне человеком, но, милый мой, вы ошибаетесь, ибо я много бессонных часов провел, размышляя об этой трагедии. Она преследует меня, словно страшный кошмар. Господи, разве может нация, называющая себя цивилизованной, совершить столь ужасающее деяние?”
Вильсон считал, что, если он сразу обратится к Конгрессу с предложением объявить войну, его, вероятно, послушают. Однако он полагал, что страна не вполне готова к подобному шагу. Он говорил Тумулти: “Предложи я сейчас радикальные действия, боюсь, из этого ничего не выйдет, одни лишь сожаления да горести”.
По сути, если не считать крикливой группы сторонников войны, возглавляемой бывшим президентом Тедди Рузвельтом, большинство американцев, похоже, разделяли нерешительность Вильсона33. Гнев был – это верно, но напрямую к войне не призывал никто, даже такие испокон веков воинственно настроенные газеты, как “Луисвилль курьер-джорнал” и “Чикаго трибюн”. Согласно одному историку, изучавшему реакцию штата Индиана на трагедию, местные газеты с малыми читательскими аудиториями призывали к сдержанности и поддерживали президента: “Ежедневные и еженедельные шести– и восьмистраничные издания практически единодушно надеялись на мир”. В Белый дом приходили петиции, призывавшие к осторожности. Ассамблея штата Теннесси приняла резолюцию, в которой выражалось доверие Вильсону, а жителям штата советовали “воздерживаться от каких-либо неосмотрительных действий и высказываний”. Законодательный совет Луизианы тоже проголосовал в поддержку президента и предупредил о том, что данный кризис “требует от тех, кому вверена власть, хладнокровия, осмотрительности, твердости и ясности мышления”. Внесли свою лепту и студенты медицинского колледжа Раша в Чикаго: они единодушно подписали петицию, где выражали “веру в мудрость и терпение нашего президента” и призывали его продолжать политику нейтралитета. Подобным образом поступили, оторвавшись от учебы, и студенты-дантисты в Университете Иллинойса.
Германский народ, узнав о потоплении “Лузитании”, ликовал. Одна берлинская газета провозгласила 7 мая “днем, положившим конец господству Англии на море”, и заявила: “Англичане более не способны защищать торговлю и перевозки в собственных прибрежных водах. Потоплен самый крупный, красивый и быстроходный лайнер Англии”34. Военный атташе Германии в Вашингтоне сказал репортерам, что гибель американцев – пассажиров корабля наконец продемонстрирует нации истинную природу войны. “Америка не понимает, в каких условиях она живет, – сказал он. – Вы читаете о том, что гибнут тысячи русских и немцев, и бесстрастно переворачиваете страницу. Теперь вы сами убедитесь”35.
Вильсон молчал до понедельника 10 мая. Вечером того же дня он отправился в Филадельфию выступать перед четырьмя тысячами новоиспеченных граждан с запланированной речью. Днем он повидался с Эдит Голт и, прибыв в Филадельфию, все еще был под впечатлением от этой встречи. Он говорил о том, как важно для Америки выступать в качестве миротворческой силы на мировой арене, о том, что народу необходимо не терять твердости духа – даже перед лицом трагедии, постигшей “Лузитанию”. Говорил он по конспекту, а не по заготовленному тексту, и по ходу дела импровизировал, – в его эмоциональном состоянии это был не лучший выбор. “Бывают люди, которым не позволяет воевать гордость, – сказал он. – Бывают нации, которые правы настолько, что им не нужно силой убеждать других в своей правоте”36.
То были благородные мысли, однако фраза “не позволяет воевать гордость” не произвела впечатления. Воевать Америка не хотела, но гордость не имела к этому никакого отношения. Республиканец, выступавший за войну, сенатор Генри Кэбот Лодж, сказал, что это, “вероятно, самая неудачная из всех фраз, когда-либо придуманных [Вильсоном]”37.
Вильсон сказал Эдит, что выступал в состоянии какого-то душевного тумана, вызванного любовью к ней. В письме, сочиненном во вторник утром, он писал: “Не знаю толком, что я говорил в Филадельфии (проезжая по улице в сумерках, я обнаружил, что не вполне понимаю, где я, в Филадельфии или в Нью-Йорке!), ибо сердце мое так и бьется от той прекрасной вчерашней беседы, от горького очарования и сладости записочки, которую Вы мне передали. Впрочем, в голове моей прояснилось многое другое”38.
Весь вторник Вильсон работал над нотой протеста, которую намеревался послать Германии в связи с “Лузитанией”. Печатая на своей портативной машинке “хэммонд”, он пытался найти нужный тон – твердый и прямой, но не агрессивный. К вечеру среды дело было сделано. Он написал Эдит: “Только что внес последние поправки в нашу ноту Германии и теперь обращаюсь – с какой радостью! – к беседе с Вами. Вы, вне всякого сомнения, весь вечер были рядом со мною, ибо во время работы меня не покидало странное ощущение покоя и любви”39.
Вильсон отправил ноту, несмотря на возражение госсекретаря Брайана, который считал, что в духе настоящей справедливости и нейтралитета США следует выразить протест еще и Британии, осудив ее вмешательство в торговлю. Вильсон от этого отказался. В своей ноте он упоминал не только “Лузитанию”, но и “Фалабу”, и гибель Леона Трэшера, бомбардировку “Кашинга” и нападение на “Галфлайт”. В качестве довода он приводил “священную свободу морей”; излагал соображения о том, что субмарины, если применять их против торговых судов, по природе своей являются оружием, которое нарушает “многие священные принципы справедливости и гуманизма”40. Он предлагал Германии осудить совершенные нападения, выплатить необходимые репарации и принять меры к тому, чтобы подобное не повторялось в будущем. Впрочем, он не забыл добавить и то, что Америку с Германией издавна связывают “особые дружеские отношения”.
Протест Вильсона – так называемая первая нота о “Лузитании” – был первым залпом, за которым последовала двухлетняя бумажная война, во время которой протестам США и ответам Германии сопутствовали новые нападения на нейтральные корабли и сообщения о том, что в Америке орудуют германские шпионы. Вильсон делал все возможное, чтобы Америка оставалась нейтральной и по существу, и по духу, однако госсекретарь Брайан считал, что этих усилий недостаточно, и 8 июня 1915 года ушел в отставку, чем вызвал всеобщее осуждение: газеты называли его Иудой Искариотом и Бенедиктом Арнольдом. “Ньюс таймс”, издававшаяся в Гошене, штат Индиана, писала: “Кайзер награждал людей Железным крестом за меньшие заслуги, нежели те, какими отличился мистер Брайан”41. Сам Вильсон в письме к Эдит Голт назвал Брайана “изменником”42. На его место он поставил второе лицо в Госдепартаменте – заместителя госсекретаря Роберта Лансинга, который к тому времени успел сделаться поборником войны.
Впрочем, у Вильсона были и причины для радости. В письме от 29 июня 1915 года Эдит наконец согласилась стать его женой. 18 декабря 1915 года в Белом доме состоялась скромная церемония бракосочетания. Поздним вечером того же дня пара села в личный поезд и отправилась в свадебное путешествие в Хот-Спрингс, штат Вирджиния. Их поздний ужин состоял из салата с цыпленком. Когда рано утром следующего дня поезд въехал на станцию, сотруднику секретной службы Вильсона, Эдмунду Старлингу, случилось заглянуть в гостиную вагона. Впоследствии Старлинг писал, что увидел “фигуру в цилиндре, фраке и серых утренних брюках, стоявшую спиною ко мне, засунув руки в карманы, и радостно отплясывавшую джигу”43.
Старлинг наблюдал, как Вильсон, по-прежнему не подозревая о его присутствии, щелкал в воздухе каблуками и пел: “О, красотка! Что за красотка!”
Германская подводная кампания то шла на убыль, то возобновлялась, в соответствии с ростом и ослаблением влияния фракций правительства страны, поддерживавших военные действия субмарин против торговых судов и противостоящих им. Атаки на пассажирские лайнеры до некоторой степени возмутили и самого кайзера Вильгельма. В феврале 1916 года он сказал командующему флотом адмиралу Шееру: “Будь я капитаном субмарины, я бы ни за что не торпедировал корабль, если бы знал, что на борту женщины и дети”44. Месяцем позже ушел в отставку, не выдержав срыва планов, наиболее высокопоставленный сторонник неограниченных военных действий, германский госсекретарь Альфред фон Тирпиц. Это вызвало сочувствие с неожиданной стороны. Джеки Фишер, бывший первый морской лорд Адмиралтейства, в письме к “милому старине Тирпсу” уговаривал Тирпица “приободриться” и говорил: “Вы – единственный из германских моряков, кто разбирается в Войне! Убивать врага так, чтобы не быть убитым самому. Я не виню Вас за то дельце с субмаринами. Я бы и сам так поступил, да только наши дураки в Англии мне не поверили, когда я им сказал. Что ж! Прощайте!”45
Подписался он, как всегда: “Ваш до скончания века Фишер”.
В июне 1916-го кайзер издал указ, запрещавший нападения на все крупные пассажирские корабли, даже те, чья принадлежность Британии не вызывала сомнений. Кроме того, он ввел столько ограничений на то, как и когда командирам субмарин разрешается атаковать корабли, что в итоге Германский флот в знак протеста приостановил все операции против торговых судов в британских водах.
Однако конфликт с “Лузитанией” оставался неразрешенным. Нота президента Вильсона не вызвала желанного отклика – к большой радости главы британской военно-морской разведки Холла (по прозвищу Моргун), который рассуждал, что всякая задержка в разрешении данной ситуации “на пользу Антанте”46.
Капитан-лейтенант Швигер внес еще один вклад в ухудшение отношений между Америкой и Германией47. 4 сентября 1915 года, совершая патрульное плавание, в ходе которого он потопил десять пароходов и один четырехмачтовый баркас, он торпедировал пассажирский лайнер “Хеспериен” – погибли тридцать два пассажира и члена команды.
“Хеспериен” заведомо шел из Европы, направляясь в Нью-Йорк, а потому вряд ли вез снаряжение или другую контрабанду. Груз его содержал тело жертвы “Лузитании”, Фрэнсис Стивенс, состоятельной канадки, которую наконец собрались перевезти на родину, в Монреаль.
Вильсон вновь победил на выборах в 1916 году. Он почти каждый день играл в гольф, часто – с новой миссис Вильсон. Они играли даже на снегу: Старлинг из секретной службы выкрасил мячики в красный, чтобы их было лучше видно. Пара часто каталась на автомобиле по окрестностям – Вильсон обожал такое времяпрепровождение. Женитьба подняла его дух, он перестал страдать от одиночества. Подобно предыдущей миссис Вильсон, Эдит стала его верной помощницей: она слушала черновые варианты его речей, критиковала всевозможные ноты Германии и то и дело давала советы.
За пределами Белого дома многочисленные ноты протеста, которые Вильсон посылал Германии, и ответы на них стали мишенью для иронии. Так, одна газета писала: “Дорогой Кайзер! Несмотря на предшествующую переписку по данному делу, потоплен очередной корабль с американскими гражданами на борту. При сложившихся обстоятельствах мы, полные самых что ни на есть дружеских намерений, считаем своим долгом предупредить Вас о том, что в случае, если подобное происшествие повторится, это с необходимостью повлечет за собою очередную ноту протеста в адрес глубокоуважаемого, миролюбивого правительства Вашего величества”48.
До самого декабря 1916 года Вильсон полагал, что он все-таки способен сохранить нейтралитет Америки и, кроме того, сам, возможно, сумеет выступить в роли посредника в мирных переговорах. Поэтому он воодушевился, когда той зимой Германия заявила: при выполнении определенных условий не исключено, что она попытается заключить с Британией мир. Британия безоговорочно отвергла это заявление, назвав его попыткой Германии объявить себя победительницей, однако у Вильсона, по крайней мере, появилась надежда на то, что в будущем переговоры состоятся. Посол Германии в Америке, граф Иоганн-Генрих фон Бернсторф, добавил Вильсону оптимизма, дав понять, что Германия в самом деле готова участвовать в переговорах, чтобы добиться мира.
Однако Бернсторф был склонен к оптимизму более, чем то позволяли факты, и обладал лишь ограниченным пониманием новых кардинальных перемен в логике правительства собственной страны.
В Германии происходили парадоксальные изменения. Хотя руководство страны, казалось, готово было двигаться в сторону мира, в правительстве набирала вес фракция, выступавшая за подводную войну без ограничений. В группу входили военные чиновники, пытавшиеся теперь заполучить полномочия на то, чтобы топить все торговые корабли, входящие в зону военных действий, нейтральные и прочие, включая и американские суда. Изменения отчасти были вызваны энтузиазмом германского народа, который, пребывая в смятении из-за окопной бойни, стал видеть в субмаринах чудо-оружие – Wunderwaffe, – которое, если применять его в военных целях без разбору, быстро поставит Британию на колени. Это совпало с фундаментальными переменами в военно-морской стратегии Германии – здесь сыграл важную роль Швигер с U-20.
На протяжении всей осени 1916 года Швигер оставался образцовым командиром субмарины, топил один корабль за другим, пока в начале ноября с ним не приключилась неприятность. Возвращаясь после трехнедельного патруля в Западных подходах, его судно в тумане село на мель футах в 20-ти от побережья Дании. Швигер послал радиограмму с просьбой о помощи. Отклик был поразительным. Адмирал Шеер приказал идти на место происшествия миноносцам, чтобы вытащить U-20, и выслал целую боевую эскадру, состоявшую из крейсеров и броненосцев, для защиты. И все же спасти U-20 не удалось. Швигер отдал приказ уничтожить судно, чтобы оно не попало в неприятельские руки. Он взорвал две торпеды в носовой части. Если намерением его было не оставить от судна и следа, то он в этом не преуспел. Нос был покорежен, однако все прочие части субмарины, включая орудие, остались целы и невредимы, зарытые в песок на глубину около 15 футов, полностью видимые с берега.
Между тем в Лондоне Комната 40 начала получать перехваченные радиограммы, которые свидетельствовали о том, что происходит нечто небывалое. В журнале Комнаты 40 было отмечено: “Огромное возбуждение, бурная деятельность”49. Адмиралтейство отправило на место происшествия субмарину, командир которой обнаружил четыре броненосца и сумел торпедировать два из них, повредив оба, но не потопив ни одного.
Это происшествие привело к определенному повороту в германской военно-морской стратегии. Поначалу кайзер Вильгельм выбранил адмирала Шеера за то, что тот подверг риску столько кораблей ради одной субмарины. Однако Шеер парировал, что подводные силы заменили Германский флот открытого моря в качестве основного оружия нападения. Флот, прячущийся на базах, якобы в ожидании великого сражения, ничего не добился. С этих самых пор, заявил Шеер Вильгельму, флоту “придется посвятить себя одной задаче – выводить субмарины в море и приводить обратно на базу, обеспечивая их безопасность”50. По мнению Шеера, U-20 была особенно важна, поскольку, стоит позволить Королевскому флоту уничтожить или захватить субмарину, которая потопила “Лузитанию”, “это сыграет на руку британскому правительству”.
Он сказал Вильгельму: командам субмарин, чтобы оставаться столь же смелыми, столь же “горячими”, необходима полная уверенность в том, что в трудную минуту их не бросят на произвол судьбы. “Для нас, – заявил Шеер, – всякая субмарина столь важна, что стоит рисковать всеми флотскими силами, какие имеются в нашем распоряжении, лишь бы оказать ей помощь и поддержку”51.
К этому времени подводный флот Германии наконец сделался такой силой, с которой следовало по-настоящему считаться. Если в мае 1915 года у Германии было лишь тридцать субмарин, то к 1917 году их стало более сотни, и многие из них, крупнее и мощнее U-20, несли на борту больше торпед. Теперь, когда этот сильный новый флот был готов, стремление применять его в полной мере постоянно росло.
Германский адмирал Геннинг фон Гольцендорф придумал план настолько соблазнительный, что ему удалось склонить к согласию и сторонников, и противников неограниченных военных действий. Гольцендорф предложил, выпустив германские субмарины на свободу и позволив их капитанам топить все суда, входящие в “военную зону”, закончить войну за шесть месяцев. Не за пять или семь – за шесть. По его расчетам, для успешного выполнения плана начинать следовало 1 февраля 1917 года, и ни днем позже. Удастся ли с помощью этой кампании втянуть в войну Америку или нет – не важно, говорил он, ведь война окончится прежде, чем будут мобилизованы американские силы. Этот план, подобно его сухопутному аналогу, плану Шлиффена, был образчиком методичного немецкого мышления; правда, никто, похоже, не осознал, что в нем содержалась и немалая доля самообмана. Гольцендорф похвалялся: “Даю слово флотского офицера, что ни один американец не ступит на континент”52.
Восьмого января 1917 года верховное гражданское и военное руководство Германии съехалось в замок кайзера Вильгельма в Плессе, чтобы рассмотреть этот план, и на следующий вечер Вильгельм как верховный главнокомандующий подписал приказ о приведении плана в действие – решение, которому суждено было стать одним из самых роковых за всю войну. 16 января Министерство иностранных дел Германии послало объявление о начале новой кампании послу Бернсторфу в Вашингтон, обязав доставить его госсекретарю Лансингу 31 января, накануне начала кампании. Сам выбор времени был вызовом Вильсону: объявление поступило, как раз когда Бернсторф пропагандировал идею, будто Германия на самом деле хочет мира, что не давало президенту возможности протестовать или вести переговоры.
Вильсон пришел в ярость, но решил не воспринимать само заявление как достаточное основание для войны. Тогда он еще не знал, что существовало второе, совершенно секретное сообщение – приложение к телеграмме, полученной Бернсторфом, и что обе телеграммы были перехвачены и переданы разведывательному подразделению под командованием Моргуна Холла в лондонском Старом здании Адмиралтейства, откуда теперь осуществлялось руководство второй, крайне засекреченной сферой деятельности Комнаты 40 – перехватом дипломатических сообщений, как германских, так, кстати, и американских.
Первым из людей Холла, кто сообразил, насколько важна вторая телеграмма, был один из его лучших дешифровщиков, капитан-лейтенант Найджел де Грей. Утром в среду 17 января 1917 года Холл с коллегой занимались повседневными делами, как вдруг в кабинет вошел де Грей.
– Начразвед, – обратился он к Холлу, – вы хотите, чтобы Америка вступила в войну?53
– Да, мой мальчик, – ответил Холл. – А что?
Де Грей сказал ему, что поступило одно сообщение, “весьма поразительное”. Перехватили его накануне, и де Грей еще не успел прочесть весь текст, но то, что ему уже удалось расшифровать, казалось слишком уж неправдоподобным.
Холл в тишине прочел эту расшифровку три или четыре раза. “Не припомню, чтобы я когда-либо испытывал большее возбуждение”, – писал он.
Впрочем, он столь же быстро понял, что поразительный характер сообщения таит в себе проблему. Обнародовать текст немедленно означало не только подвергнуть риску секрет Комнаты 40, но и поднять вопрос о том, можно ли сообщению доверять, ведь то, что там предлагалось, не могло не вызвать скептицизма.
Это была телеграмма от министра иностранных дел Германии Артура Циммермана, написанная новым шифром, незнакомым Комнате 40. Перевод текста на связный английский шел медленно и с трудом, но постепенно основные мысли сообщения вырисовались, словно на фотопластинке в темной комнате. Министр поручил послу Германии в Мексике предложить мексиканскому президенту Венустиано Карранце союз, который вступит в силу, если новая подводная кампания втянет в войну Америку. “Вместе вести войну, – предлагал Циммерман. – Вместе строить мир”54. Взамен Германия обещала помочь Мексике вернуть отобранные у нее земли – “потерянные территории” – в Техасе, Нью-Мексико и Аризоне.
Важность телеграммы не вызывала у Холла сомнений. “Не исключено, что это важная штука, – сказал он де Грею, – возможно, самая важная за всю войну. Пока об этом не должна знать ни одна живая душа за порогом этой комнаты”55. Под этим имелось в виду и начальство Холла в Адмиралтействе.
Холл надеялся, что ему удастся вообще не раскрывать текст телеграммы. Была вероятность, что объявление Германией неограниченной подводной войны само по себе убедит президента Вильсона: пришло время воевать. Надежды Холла окрепли 3 февраля 1917 года, когда Вильсон разорвал дипломатические отношения с Германией и приказал послу Бернсторфу покинуть страну. Однако до объявления войны дело не дошло. В произнесенной в тот день речи Вильсон заявил, что, по его мнению, Германия на самом деле не намерена нападать на всякий корабль, входящий в зону военных действий, и добавил: “Даже сейчас лишь неприкрытые действия с их стороны могут заставить меня в это поверить”56.
Холл понял, что пора действовать: ему следует передать телеграмму в руки американцев, но в то же время не выдать секрета Комнаты 4057. С помощью неких махинаций Холлу удалось раздобыть экземпляр телеграммы в том виде, в каком она была получена в Мексике, от сотрудника мексиканской телеграфной конторы, и тем самым Британия смогла заявить, что получила телеграмму, действуя обычными шпионскими методами. 24 февраля 1917 года британский министр иностранных дел официально вручил полностью переведенный экземпляр телеграммы американскому послу Пейджу.
Вильсон хотел немедленно обнародовать текст, но госсекретарь Лансинг отсоветовал ему, настояв на том, чтобы первым делом точно удостовериться в подлинности сообщения. Вильсон согласился подождать.
В тот же день пришла новость о том, что у берегов Ирландии потоплена “Лакония”, пассажирский лайнер “Кунарда”, подбитый двумя торпедами. Среди погибших были мать с дочерью из Чикаго. Эдит Голт Вильсон знала обеих.
Вильсон с Лансингом решились сообщить о телеграмме агентству “Ассошиэйтед пресс”, и утром 1 марта 1917 года американские газеты напечатали эту новость на первой полосе. Скептики тотчас заявили – совсем как опасались Лансинг и капитан Холл, – что телеграмма – фальшивка, состряпанная британцами. Лансинг ожидал, что Циммерман выступит с опровержением и тем самым заставит США либо раскрыть источник, либо, храня молчание, заявить, что народ верит президенту.
Но Циммерман удивил Лансинга. В пятницу 2 марта, во время пресс-конференции, он сам подтвердил, что посылал телеграмму. “Признавшись, он совершил промах, – писал Лансинг, – самый что ни на есть поразительный для человека, вовлеченного в международные интриги. Само сообщение, что и говорить, было глупостью, но куда хуже было признание его подлинности”58.
Новость о том, что Германия надеется привлечь Мексику на свою сторону, пообещав ей в качестве награды территории США, сама по себе наэлектризовала атмосферу, а в воскресенье 18 марта за ней последовала другая, о том, что германские субмарины потопили без предупреждения еще три американских корабля. (Ощущение глобальных катаклизмов усилилось, когда охватившее Россию народное восстание – Февральская революция – заставило царя Николая II отречься от престола; это произошло 15 марта, а на следующий день газеты были заполнены новостями о беспорядках на улицах тогдашней столицы России, Петрограда.) В сознании американского народа произошел кардинальный сдвиг. Теперь пресса призывала к войне. Историк Барбара Тачмэн писала: “Все эти газеты горячо поддерживали нейтралитет, пока Циммерман не выпустил стрелу в воздух и не подстрелил нейтралитет, словно утку”59.
Госсекретарь Лансинг был счастлив. “Американский народ наконец-то готов воевать с Германией, благодарение Господу”, – писал он в частной записке, где проявил определенную кровожадность60. “На это может уйти два или три года, – писал Лансинг. – Может уйти даже пять лет. Может погибнуть миллион американцев; может погибнуть пять миллионов. Сколько бы времени на это ни ушло, сколько бы народу ни погибло, мы должны довести дело до конца. Надеюсь и верю, что президент с этим согласится”.
Вильсон собрал свой кабинет 20 марта 1917 года и попросил всех членов изложить свое мнение. Все они высказывались один за другим. Все признали, что пришла пора воевать; большинство согласились с тем, что, по сути, Америка и Германия уже находятся в состоянии войны. “Я, должно быть, горячился в своей речи, – писал Лансинг, – потому что президент попросил меня понизить голос, чтобы не было слышно в коридоре”61.
Когда все члены кабинета высказались, Вильсон поблагодарил их, однако так и не дал понять, какой он выберет курс.
На следующий день он отправил в Конгресс запрос о созыве особого заседания, назначенного на 2 апреля. Свою речь он снова напечатал на портативном “хэммонде”. Айк Гувер, швейцар Белого дома, рассказывал другому сотруднику, что, судя по настроению Вильсона, “в обращении к Конгрессу он задаст Германии по первое число. Никогда я не видел его более брюзгливым. Он не в себе, нездоров, мучается головной болью”62.
Чтобы предотвратить утечку информации, Вильсон попросил Гувера лично доставить речь в типографию утром 2 апреля. В тот же день поступила новость о том, что германская субмарина потопила очередной американский корабль, “Ацтек”, – при этом погибли двадцать восемь американских граждан. Вильсон надеялся выступить после полудня, но этому помешали различные дела Конгресса, и вызвали его лишь вечером. Он выехал из Белого дома в 20.20; Эдит отправилась в Капитолий десятью минутами ранее.
Шел весенний дождь, мягкий, освежающий; улицы сияли в свете декоративных фонарей на Пеньсильвания-авеню. Купол Капитолия был освещен впервые за всю историю здания. Впоследствии министр финансов в правительстве Вильсона, его зять Уильям Макаду, вспоминал, как освещенный купол “торжественно и величаво высился на фоне темного дождливого неба”63. Несмотря на дождь, по обе стороны улицы выстроились сотни людей. Сняв шляпы, они мрачно наблюдали, как мимо медленно, в сопровождении кавалеристов, проезжает в своем автомобиле президент; было яснее ясного, что должно произойти. Копыта ровно били по мостовой, придавая процессии дух государственных похорон.
Вильсон прибыл в Капитолий в 20.30 и обнаружил, что здание охраняют усиленные наряды кавалерии, секретной службы, почтмейстеров и городской полиции. Три минуты спустя спикер объявил: “Президент Соединенных Штатов”. Огромная зала взорвалась приветственными криками и аплодисментами. Повсюду трепетали, словно птичьи крылья, американские флажки. Суматоха продолжалась две минуты, наконец все улеглось, и Вильсон смог начать.
Он говорил в манере прямой и спокойной, к которой страна успела привыкнуть и которую нередко называли профессорской. Голос его никак не выдавал, о чем он собирается попросить Конгресс. Поначалу он не отрывал глаз от текста, но потом то и дело поднимал взгляд, чтобы подчеркнуть свою мысль.
Характеризуя поведение Германии, Вильсон сказал, что она, “по сути, ведет войну против правительства и народа Соединенных Штатов, никак не менее”64. Он вкратце перечислил ее прежние попытки шпионажа, сослался на телеграмму Циммермана, а грядущую борьбу Америки описал высокопарным слогом: “Мир должно превратить в оплот демократии”.
На этих словах раздался звук – кто-то захлопал в ладоши, медленно и громко. Сенатор Джон Шарп Уильямс, демократ из Миссисипи, аплодировал “серьезно, выразительно”65, если верить репортеру “Нью-Йорк таймс”. Через секунду мысль о том, что это – главный тезис речи Вильсона, заключающий в себе все, чего надеется достичь Америка, внезапно дошла до остальных сенаторов и представителей, и залу охватил гром оваций.
Речь Вильсона набирала силу. Предупредив, что страну “впереди ожидают долгие месяцы жертв и испытаний огнем”, он объявил, что Америка будет бороться за все народы мира. “Подобной миссии мы можем посвятить свои жизни и судьбы, всю нашу сущность и все наши богатства, действуя, как подобает гордым, понимающим, что настала пора, когда Америке выпала честь пролить кровь и отдать силы за принципы, подарившие ей жизнь, за счастье и мир, которые она свято хранила. Иного ей не дано, да поможет ей Господь”.
Началось светопреставление. Все одновременно поднялись. Люди махали флажками, кричали, свистели, ревели. Вильсон говорил тридцать шесть минут; слово “Лузитания” не прозвучало ни разу. Он быстрым шагом вышел из залы.
Прошло четыре дня, прежде чем обе палаты Конгресса приняли резолюцию о войне. За это время субмарины, словно намеренно пытаясь отрезать американцам пути к отступлению, потопили два американских торговых корабля, в результате погибло по меньшей мере одиннадцать граждан США. Конгрессу потребовалось так много времени на принятие резолюции не потому, что она стояла под вопросом, но потому, что все сенаторы и представители понимали: это момент величайшей значимости, и хотели, чтобы их высказывания навеки вошли в историю. Вильсон подписал резолюцию 6 апреля 1917 года, в 13.18.
Уинстон Черчилль считал, что давно пора было это сделать. В своих исторических мемуарах “Мировой кризис, 1911–1918” он писал о Вильсоне: “То, что он сделал в апреле 1917-го, можно было сделать в мае 1915-го. И сделай он это тогда, скольких убийств удалось бы избежать, от скольких страданий избавиться; какие разрушения, какие катастрофы удалось бы предотвратить; в скольких миллионах домов сегодня не пустовало бы место за столом; насколько иным был бы разлетевшийся на куски мир, жить в котором приговорены как победители, так и побежденные!”66
Оказалось, Америка вступила в войну как раз вовремя. Новая кампания Германии, включавшая в себя подводную войну без ограничений, шла с пугающим успехом, хотя британские официальные источники это скрывали. Американский адмирал Уильям С. Симс узнал правду, приехав в Англию познакомиться с британским командованием, чтобы составить план участия Америки в войне на море. То, что он услышал, Симса поразило. Германские субмарины топили корабли столь часто, что, по секретным прогнозам Адмиралтейства, Британии пришлось бы капитулировать к 1 ноября 1917 года. На протяжении самого тяжелого месяца, апреля, у любого корабля, покидавшего Британию, имелся один шанс из четырех, чтобы быть потопленным. В Куинстауне консул США Фрост своими глазами увидел ужасающие результаты новой кампании: за одни лишь сутки на берег сошли команды шести торпедированных кораблей67. Адмирал Симс сообщил в Вашингтон: “Выражаясь кратко, я считаю, что в настоящий момент мы войну проигрываем”68.
Всего десять дней спустя флот США выслал на помощь эскадру миноносцев. Они вышли из Бостона 24 апреля. Их было всего шесть. Однако всем было ясно, как много значит этот шаг.
Утром 4 мая 1917 года с вершины Олд-Хед-оф-Кинсейл открывалось небывалое зрелище. Сначала далеко на горизонте появились шесть струек темного дыма. Стоял необычайно ясный день, море было темно-синее, холмы – изумрудные, совсем как в известный день двумя годами раньше. Корабли вырисовывались все четче. Осиные силуэты длинных, тонких корпусов принадлежали судам, каких прежде не видывали в этих водах. Они приближались цепью, над каждым развевался большой американский флаг. Сотни наблюдателей, собравшихся на берегу, многие тоже с американскими флагами, усмотрели в этом зрелище, которое запомнилось им навсегда, огромный смысл. Потомки колонистов возвращаются в Британию в трудный для страны час – этот момент запечатлен на полотне Бернарда Гриббла “Возвращение «Мэйфлауэра»”, тут же получившем широкую известность. Американские флаги были вывешены на жилых домах и общественных зданиях. Британский миноносец “Мэри Роуз”, выйдя навстречу подходящим к берегу боевым кораблям, просигналил: “Вас приветствуют американские флаги”69. Командующий американской эскадрой ответил: “Спасибо, рад встрече”.
Восьмого мая – всего через день после второй годовщины гибели “Лузитании” – миноносцы вышли в свое первое патрульное плавание70.