Лондон; Берлин; Вашингтон
В утешении отказано
В ту среду, 5 мая, один из командующих британским флотом, Уинстон Черчилль, первый лорд Адмиралтейства, выехал из Лондона в Париж. Это было относительно безопасное путешествие, поскольку принятые предохранительные меры – морские мины с противосубмаринными сетями на восточном конце Ла-Манша и усиленные патрули по всей его длине – в совокупности означали, что регулярно ходить по проливу субмаринам слишком рискованно. Хотя Черчилль ехал инкогнито, а в отеле проживал под фальшивым именем, его визит не был большой тайной. Ему предстояло встретиться с итальянским и французским командованием, чтобы решить, как следует задействовать итальянский флот в Средиземном море после того, как 26 апреля Италия вступила в войну на стороне Британии, Франции и России. Затем, как и в прошлые визиты, Черчилль планировал ехать на фронт, чтобы повидаться с фельдмаршалом Френчем – сэром Джоном Дентоном Пинкстоуном Френчем, – командующим британскими экспедиционными войсками во Франции.
В отсутствие Черчилля в Адмиралтействе стало куда спокойнее. Обычно он держал под строжайшим надзором все флотские дела до мелочей, включая каждодневные операции, которые – по крайней мере на бумаге – были вверены второму человеку в Адмиралтействе, первому морскому лорду. Это приводило к прямым конфликтам между сорокалетним Черчиллем и занимавшим данный пост семидесятичетырехлетним адмиралом Джеки Фишером.
Если Черчилль напоминал бульдога, то Фишер был похож на большую пучеглазую жабу – ни дать ни взять актер по имени Ласло Левенштейн, появившийся позже и выступавший под именем Петер Лорре. Фишер, как и Черчилль, обладал сильной волей и целиком вникал в мельчайшие подробности флотских операций. Когда оба были на месте, в Адмиралтействе царила напряженная атмосфера. Один сотрудник писал жене: “Ситуация любопытная: два очень сильных, умных человека, один – старый, коварный и с колоссальным опытом, другой – молодой, самонадеянный, весьма довольный собой, однако неуравновешенный. Работать вместе они не могут, не могут вершить дела вдвоем”93. Черчилль, похоже, во что бы то ни стало намеревался отобрать власть у Фишера. “Он обладал едва ли не устрашающей энергией и работоспособностью, – писал начальник разведки Холл по прозвищу Моргун. – Из его кабинета днем и ночью рекой текли записки и циркуляры на всевозможные темы. Хуже того, он имел привычку требовать сведений, которые, по правилам, поставлялись только первому морскому лорду или начальнику штаба, что не раз приводило к некой неразберихе и незаслуженным упрекам”94.
Взаимоотношения еще более осложнял тот факт, что Фишер, казалось, находился на грани безумия. Холл писал: “Мы в Адмиралтействе не могли оставаться в неведении и мало-помалу начали понимать, что того Фишера, которого мы знали, с нами больше нет. На его месте был до крайности измученный, разочаровавшийся человек, взваливавший на себя непосильные дела, пытаясь продолжать как обычно. Он по-прежнему способен был время от времени проявлять былые проблески своей гениальности, но, если копнуть поглубже, все шло куда как плохо… Мы чувствовали, что с минуты на минуту может наступить конец”95. Адмирал Джеллико, командующий Гранд-Флитом, тоже все больше беспокоился. “Положение дел в штаб-квартире плохо, – писал он в письме коллеге-офицеру от 26 апреля, – совсем как я опасался, а то и еще хуже. Жаль, что все обстоит так, как обстоит. Нет ни малейших сомнений в том, что уверенность во флотском руководстве быстро идет на убыль”96.
Черчилль отдавал должное энергии Фишера и его былому гению. “Впрочем, ему было семьдесят четыре года, – писал Черчилль, косвенно уничтожая соперника. – Словно в великом замке, долгое время состязавшемся со временем, могучая громада главной башни возвышалась надо всем, нетронутая и, как могло показаться, вечная. Однако оборонительные сооружения и укрепления развалились, и теперь могущественный повелитель обитал лишь в особых апартаментах и коридорах, знакомых ему с младых лет”97. Впрочем, именно на это и надеялся Черчилль, когда вернул Фишера на должность первого морского лорда. “Я взял его, поскольку знал, что он стар и слаб, что я смогу держать все в собственных руках”98.
К маю 1915 года, как писал Черчилль, Фишер страдал от “крайнего нервного истощения”99. Когда Черчилль уехал в Париж, бразды правления перешли к Фишеру, который, как видно, был едва в состоянии выполнять свои обязанности. “Оставшись во главе Адмиралтейства в одиночку, он выказывал нескрываемые измождение и тревогу, – писал Черчилль. – Старого адмирала, несомненно, беспокоили, едва ли не с ума сводили огромное напряжение тех дней и тот оборот, что приняли события”100.
В отсутствие Черчилля произошло нечто такое, что, казалось, усилило его беспокойство по поводу умственного состояния Фишера. Перед отъездом во Францию Черчилль попросил свою жену Клементину: “Ты присмотри за «стариком»”101. Она пригласила Фишера на обед. Клементина не любила Фишера, не доверяла ему и сомневалась в том, что он способен управлять Адмиралтейством в отсутствие ее мужа. Впрочем, обед прошел хорошо, и Фишер откланялся. По крайней мере, так думала Клементина.
Вскоре она вышла из гостиной и обнаружила, что Фишер по-прежнему в доме – “притаился в коридоре”, как рассказывала дочь Черчиллей Мэри. По ее воспоминаниям, Клементина была поражена. “Она спросила его, что ему угодно, на что он в манере бесцеремонной и несколько бессвязной сообщил ей, что она, несомненно, полагает, будто Уинстон ведет переговоры с сэром Джоном Френчем, на деле же он развлекается в Париже с любовницей!”
Это обвинение представлялось Клементине нелепым. Она не выдержала: “Ах вы старый глупец, замолчите и убирайтесь!”
Пока Черчилль был в Париже, поток записок и телеграмм, которые он ежедневно рассылал, – “нескончаемая бомбардировка циркулярами и протоколами касательно всевозможных предметов, технических и прочих”, как называл это помощник Фишера102, – резко прекратился. Адмиралтейство – по сравнению с той суматохой, что обычно бурлила в его стенах, – задремало, а то и вовсе перестало обращать на что-либо внимание.
В посольстве Соединенных Штатов в Берлине посол Джеймс У. Джерард получил краткую, в два абзаца записку из Министерства иностранных дел Германии. В сообщении, датированном 5 мая, упоминалось, что в предшествовавшие недели “неоднократно случалось” так, что германские субмарины топили нейтральные корабли в обозначенной военной зоне103. В одном случае, говорилось в записке, субмарина пустила ко дну нейтральное судно “в связи с недостаточной освещенностью его нейтральных знаков в темноте”.
В записке Джерарда призывали передать эти сведения в Вашингтон и рекомендовали Соединенным Штатам “снова предостеречь американские судоходные компании от плавания в военной зоне без принятия мер предосторожностей”. Капитаны кораблей, говорилось в записке, должны непременно следить за тем, чтобы опознавательные знаки нейтрального судна были видны “как можно отчетливее, в особенности с наступлением темноты и на протяжении всей ночи, когда их следует без промедления освещать”.
Джерард передал сообщение Госдепартаменту на следующий день.
В Вашингтоне президент Вильсон пребывал в смятенных чувствах, и причиной тому были не корабли и война.
Он успел глубоко полюбить Эдит Голт, и теперь ему представлялось, что в будущем ему не грозит одиночество. Вечером во вторник 4 мая Вильсон послал за Эдит свой “пирс-эрроу”, чтобы привезти ее в Белый дом на обед. На ней было белое атласное платье с “кремовыми кружевами, чуть-чуть зеленого бархата по краю глубокого квадратного выреза, а к нему – зеленые туфельки”, – вспоминала она104. После обеда Вильсон провел ее на южную открытую галерею, где они были совершенно одни. Вечер выдался теплый, воздух благоухал ароматами вашингтонской весны. Он сказал ей, что любит ее.
Она была поражена. “О нет, это невозможно, – сказала она, – ведь Вы же толком меня не знаете; к тому же со смерти Вашей жены еще и года не прошло”.
Вильсон невозмутимо сказал: “Зная Вас, я боялся, как бы не возмутить Вас, однако я не был бы настоящим джентльменом, если бы продолжал искать встречи с Вами, не сказавши Вам того, что уже сказал дочерям и Хелен: я хочу, чтобы Вы стали моей женой”.
Не просто объяснение в любви, само по себе поразительное, – предложение брака.
Эдит отказала ему. Она подсластила пилюлю запиской, сочиненной тем же вечером, после того как Вильсон довез ее до дому. “Уже далеко за полночь, – писала она в ночь на среду 5 мая. – Я сижу в большом кресле у окна и смотрю в ночь с тех самых пор, как Вы уехали, я вся полна жизни и трепета!”
Она писала ему, что от его объяснения в любви и признания в одиночестве ее охватила тоска. “Как мне хочется Вам помочь! Что за невыразимое удовольствие и честь для меня – то, что мне позволено разделять с Вами эти тревожные, ужасные дни, сопряженные с ответственностью. Какой радостный трепет пробегает по мне до самых кончиков пальцев, когда я вспоминаю те невероятные слова, что Вы сказали мне вечером, и как жалка моя участь – не иметь ничего, что я могла бы предложить Вам взамен. Ничего, я хочу сказать, по сравнению с Вашим великим даром!”
Тут она вступила в борьбу, какую испокон веков ведут мужчины и женщины по всему свету, попытавшись сгладить отказ, чтобы не потерять друга навсегда.
“Я – женщина, и мысль о том, что я нужна Вам, сладостна! – писала она. – Но Вы, милая родственная душа, разве не можете Вы довериться мне, позволить мне увести Вас от мысли о том, что Ваша бесстрашная искренность заставила Вас что-то утратить, увести к вере в то, что при той откровенности, какая существует между нами, страшиться нечего: мы будем помогать друг другу, ободрять друг друга”. И дальше: “Вы были со мною откровенны, я, возможно, была с Вами слишком коротка. Если так, простите меня!” Тем же утром, когда встало солнце и разгорелся день, Эдит и Хелен отправились на очередную прогулку в РокКрик-парк. Они присели на камни передохнуть. Окинув Эдит злобным взглядом, Хелен сказала: “Кузен Вудро сегодня утром выглядит совершенно разбитым”105. Хелен любила кузена и старалась защитить его. Она дала ему прозвище “Тигр” – не потому, что в нем было нечто сладострастное, но, как рассказывала впоследствии Эдит, потому, что “он был жалок в этой клетке, в Белом доме, со своими мечтами о том, чтобы быть свободным, как она, – до того жалок, что напоминал ей великолепного бенгальского тигра, однажды ею виденного: ни секунды без движения, беспокойный, он ненавидит эти прутья, что отгораживают от него большую жизнь, уготованную ему Господом”106. Там, в парке, Хелен разрыдалась. “Стоило мне подумать, что в его жизни появится капля счастья! – сказала она. – И тут вы разбиваете ему сердце”107.
Сцена приобрела на удивление драматический оборот, словно в кино, в момент, когда из-за деревьев неподалеку внезапно показался доктор Грейсон на лошади – большой, белой. Он спросил Хелен, что случилось, и та быстро ответила, что споткнулась и упала. “По-моему, он ей не поверил, – писала Эдит, – но сделал вид, будто поверил, и поехал дальше”108.
Его появление пришлось кстати, добавила Эдит, “ведь я уже начинала чувствовать себя преступницей, виновной в низкой неблагодарности”. Она попыталась объяснить Хелен свое поведение: оно не “чудовищно” – отнюдь, она попросту не может “ответить согласием на нечто, чего не чувствую”. Эдит сказала Хелен, что понимает: она “играет с огнем в отношении [Вильсона], ибо он по природе своей впечатлителен и не склонен ждать; однако мне необходимо время, чтобы до конца понять собственное сердце”109.
Отказ Эдит крайне огорчил Вильсона, он почувствовал, что не вполне понимает, как ему быть, когда вокруг происходят события мировой важности, требующие его внимания. Даже Британия стала источником растущего раздражения. Пытаясь прекратить поставку военного снаряжения и припасов в Германию, британские военные суда останавливали американские корабли и захватывали американские грузы. В начале войны Вильсон беспокоился, как бы действия Британии не вывели из себя американскую публику и не вызвали серьезный конфликт между двумя державами. На некоторое время напряженную обстановку разрядила дипломатия. Но потом, 11 марта 1915 года, в ответ на объявление о “военной зоне”, сделанное Германией месяцем ранее, британское правительство выпустило новый, непостижимый “указ в совете”, где официально провозглашалась законность намерений останавливать всякий корабль, идущий в Германию или из Германии, нейтральный или нет, и даже направляющийся в нейтральные порты, – чтобы установить, не окажутся ли их грузы в конце концов в руках Германии. Кроме того, Британия резко расширила список товаров, которые впредь собиралась считать контрабандными. Этот указ вывел Вильсона из себя, и он ответил официальным протестом, в котором назвал план Британии “едва ли не безоговорочным отрицанием суверенных прав невоюющих держав”110.
Эта нота не помогла. Посыпались жалобы от американских судоходных компаний, чьи грузы были задержаны или конфискованы; правда, Госдепартаменту удалось своевременно вернуть автомобиль, который везли для одной светской особы американского происхождения111. Ставки британцев были попросту слишком высоки, так что на компромисс они не соглашались. Вот что писал осенью предыдущего года британский посол в Америке, Сесил Спринг Райс: “В борьбе не на жизнь, а на смерть, которую мы сейчас ведем, крайне важно помешать тому, чтобы военные поставки доходили до германских армий и заводов”112.
Очевидно, Америке было все труднее и труднее поддерживать нейтралитет. Вильсон говорил в письме к приятельнице Мэри Халберт: “Англия и Германия вместе взятые способны довести нас до безумия, ведь нередко кажется, будто они сами обезумели, столь бессмысленные провокации они выдумывают”113.
И все-таки Вильсон понимал, что каждая из сторон ведет свою кампанию против торговых судов кардинально разными способами. Королевский флот вел себя корректно и нередко платил за перехваченную контрабанду; Германия же, казалось, выказывала все большую готовность топить торговые суда без предупреждения, даже те, на которых были знаки нейтральных держав. Торпедная атака на “Галфлайт” была тому наглядным примером. Выступая в Госдепартаменте, заместитель госсекретаря Роберт Лансинг предупредил – в свете нападения на “Галфлайт”, – что Соединенные Штаты обязаны придерживаться февральского заявления Вильсона, где говорилось, что он призовет Германию “к ответу по всей строгости” за ее действия. Вильсон никак не прокомментировал это открыто, но они с госсекретарем Брайаном во время закулисных бесед с репортерами дали понять, что в отношении данного инцидента администрация будет вести себя благоразумно. “Правительство Соединенных Штатов не будет предпринимать каких-либо официальных дипломатических шагов… до тех пор, пока не будут достоверно установлены факты и достигнута определенность”, – сообщалось на первой полосе “Нью-Йорк таймс” в среду 5 мая114.
На самом деле инцидент с “Галфлайтом” Вильсона встревожил. Это был американский корабль – при нападении погибли трое. Более того, все произошло без предупреждения. Если инцидент и не показался Вильсону достаточно масштабным, чтобы втянуть державу в войну, некоего протеста он все-таки требовал. В ту среду Вильсон телеграфировал своему другу полковнику Хаусу, который все еще был в Лондоне, прося у него совета: какого рода ответ послать Германии.
Хаус порекомендовал “резкую ноту”, но добавил: “Боюсь, что в любую минуту может произойти более серьезное нарушение, ибо они, по всей видимости, не заботятся о последствиях”115.