* * *
— Се, — говорит он.
— Заткнись, — говорю я.
— Ситы, — говорит он.
— Ну да, — говорю я.
Мы открываем калитку и проходим внутрь ограды. Над Оксаной уже год как лежит большой черный камень в виде крыла, с ее портретом. Мне показалось, что именно такой памятник ей бы понравился. На портрете она — несмышленыш шестнадцати лет — глядит в сторону, и в глазах у нее вся жизнь, которой будет, увы, мало. В руках у меня цветы, земля, лопатка, грабли и, конечно, Матвей, которому как обычно в лом пройти пару метров.
— Штанга, бля, — выдыхаю я, опустив все это на землю.
— Сянга, — говорит Матвей.
— Ага, — говорю я.
— Сянга, — повторяет он и начинает: — сянга, сянга, сянга. Папа, папа, папа. Паа-а-а-апа…
— Блин, — удрученно вздыхаю я, — судя по всему, ты скоро заговоришь.
Все к тому и идет. Он лепечет без умолку, и я все чаще слышу в потоке его бормотания нормальные, блин, человеческие слова. Посадив ребенка на скамейку, я оглядываюсь. Армянское кладбище Кишинева в мае — прелестное место. А в родительский день, когда весь, бля, православный люд поминает своих дорогих покойничков, здесь можно дефиле устраивать. Надевать лучший костюм — и вперед. В левую руку фужер с шампанским, правой — здороваться с бомондом, насколько, конечно, в Молдавии вообще он существует. Это кладбище для мажоров, и у меня здесь пять мест, по совершенно случайному стечению обстоятельств. Спас, блин, дедушка из местных национал-патриотов, который вдобавок писал плохие стихи про родину да любовь, но бессарабские придурки сочли это достаточным основанием для выделения места «нашему знаменитому земляку». Меня передергивает, и я начинаю высаживать цветы над Оксаной. Кладбище кишит людьми, мимо то и дело проходят какие-то шишки: экс-министры, нынешние министры, полуминистры, комиссары полиции, деятели, бляха, культуры и искусства. Часть со мной раскланивается, потому что мы еще помним друг друга по моей работе в газете. К тому же, меня недавно показали по телевизору!
— Тебя показали по телевизору, бля! — радостно орет в трубку брат.
— Ты откуда? — спрашиваю я.
— Из Италии, — довольно отвечает он.
— Убил кого-то? — интересуюсь я.
— Обижаешь, — правда обижается он. — Отдыхаю. Прикинь, бля, врубаю телик, а там ты, в костюме, в Москве, грамоту какую-то, бля, получаешь.
— Премию, — морщусь я, — литературную…
— А есть разница? — смеется он. — Хотя ес…
— Денег мне не вручали, — быстро говорю я.
— Да? — спрашивает он. — Жалко. Ну все равно, поздравляю. Гордость семьи. Литератор ты наш херов!
— Спасибо, — говорю я. — Привет от Матвея.
— Се! — хохочет брат и вешает трубку.
Так что я еще котируюсь. С деньгами тоже все недурно: поток писем растет, и босс оказался довольно порядочным чуваком, хоть и уволил астролога. Я вожусь в земле, пытаясь понять, что чувствую. и вкратце рассказываю Оксане, что у нас да как. Вообще-то мы здесь с похорон первый раз. Если не считать того получаса, который я потратил, глядя как на могилу сыплют щебенку и льют цемент: когда устанавливали памятник.
— …постепенно мы полюбили друг друга, — говорю я Оксане, — и в этом чудо. Не в том, что я его полюбил, потому что, если уж честно, я его любил с первого дня.
— Ведь даже эгоисты могут любить, — говорю я.
— Может, ты этого не понимала, — объясняю я.
— Но я тебя любил. И его, конечно, тоже. Пусть ерничал, но любил, — говорю я.
Мимо проходит, улыбаясь, начальник какой-то гребанной молдавской политической партии. Ну, все. Репутация трахнутого по голове мне обеспечена: он явно удивлен тем, что я разговариваю с лейкой да могилой. Но мне все равно. Я подбиваю баланс.
— Почему я его полюбил? — переспрашиваю я.
— Потому что он мой? — спрашиваю я уже себя.
— Нет, — отвечаю я.
— Убирай дерьмо да вытерпи столько мук с неродным ребенком, и он все равно станет твоим, — говорю я.
— Дело не в крови, — решаю я.
— А в чем? — спрашиваю я.
— Может быть, в том, — говорю я.
— Что он полюбил меня.
— Это самое главное.
— То, что он полюбил меня.
— Я завоевал его доверие, — объясняю я.
— Доказал, что того стою, — киваю я.
— Стою доверия.
— Любви.
— Я доказал ему то, — формулирую я.
— Что, может быть, не успел доказать его матери.
— Тебе, Оксана, — обращаюсь я к ней.
— Доказал ему, что стою любви.
— И не успел доказать тебе, — говорю я.
— Что стою любви.
— Но я ее стою, — говорю я.
— И спасибо, что дала мне шанс доказать это, — улыбаюсь я.
— Пусть не тебе, но ему, — говорю я. И впервые за два года начинаю плакать.
Потому что только сейчас до меня доходит: увы, но я правда так и не перемолвлюсь словечком с ней. Никогда. Ее нет больше. Поздно. Все.
Я плачу сначала тихо, потом навзрыд, потом отворачиваюсь от памятника и вытираю лицо, потом опять плачу, а потом беру себя в руки, потому что так надо.
Мы сидим с Матвеем еще немножко у Оксаны, а потом прощаемся до следующих выходных, потому что мы же теперь помирились, и мы одна семья, а семья должна видеться часто, разве нет, да, тихонько говорит она, конечно, ну, идите, — и мы уходим. Я веду его за руку, решив не давать поблажки. Два года уже почти. Пора самому ходить. Не фиг. Перед воротами машин понаставлено столько, что мы не сразу находим иру. Она стоит через дорогу и машет нам букетом тюльпанов.
— Будешь заходить на кладбище? — спрашиваю я.
— Нет, — смеется она, — цветов-то пять. Это тебе вообще-то.
— Что? — говорю я.
— Просто так, — говорит она.
— Ситы, — довольно говорит Матвей.
— Цветы, — улыбается Ира.
— Боже, — говорю я. — Сумасшедшая. Вы же, если будете вместе, то мне конец.
— Тогда я пошла? — говорит она.
— Только попробуй.
Я заставляю себя посмотреть ей в глаза. Ох ты, Господи ты боже мой, Ира, что у нас с тобой будет, не закончимся ли мы двумястами страниц ненависти, и все-таки мне чуть-чуть страшно, ну ладно, все же не начнешь — не поймешь. Мы ставим Матвея по центру, берем за руки, и я веду их обедать в пиццерию. Матвей смотрит на дорогой красный автомобиль, потом на меня.
— Сина, — говорит он.
— Обойдешься, — говорю я.
— Сина! — говорит он.
— Дома машин негде ставить, — говорю я.
— Сина! — сердится он.
— Нет! — говорю я.
— Лыбрубру, — говорит он.
— Лыбрубру, — подтверждает Ира.
— Знаете что, — говорю я. — Сами, блин, такие.
— Лыбрубру, — грустно повторяет Матвей нелестную для меня характеристику и, понурив голову, бредет молча.
— Не будет тебе никакой машины, — строго говорю я.
Сую правую руку в карман и пытаюсь наощупь, по размеру банкнот, определить, сколько там денег.
Интересно, хватит на самосвал?