* * *
— А-а-а-а-а.
— Заткнись, — вяло говорю я и иду варить кофе.
Ему уже два месяца, и ровно месяц он почти не спит, вопит от боли, и я его ненавижу. Похоже, придется и правда отдать его какой-нибудь из бабушек. Пусть лучше они искалечат его психику, чем он уничтожит меня, выпьет из меня все соки. Маленький гнусный засранец! Ненавижу. Он корчится и дрыгает ногами, и я мрачно присаживаюсь над ним, рассмотреть это лицо. Само собой, оно сморщено, потому что ему больно, и ничего эстетически привлекательного я в своем сыне не вижу. Интересно, было бы мне легче не умри Оксана? Боюсь, мне уже все равно. Я беру его за ножки, и начинаю прижимать их к животу, поочередно. Левую-правую, правую-левую, левую-правую, а теперь обе.
— Давай, давай, — шепчу я, — посри, посри, просрись, пожалуйста, пожа-лу-й-с-та…
Он только издевательски кряхтит и тужится. Ни черта не получается. Самое поганое, что и анализы толком сдать у меня уже третью неделю не получается. Лаборатория работает раз в неделю, и у них то закрыто, то перерыв, то я опоздал. Каждый их отказ для меня — страшнее любовной трагедии, когда подружка бросила меня прямо на университетской выпускной вечеринке. Ведь его, Матвея, говно для меня — самая большая драгоценность. Потому что его, говна, страшно мало. И чтобы получить его, хотя бы несколько грамм, мне приходится вытворять… Чего только я не вытворяю.
Оказывается, если сунуть младенцу в задницу градусник, из него, да нет, из младенца, повалит дерьмо. Это правда работает! Только те, кто это советует, забывают добавить, что у младенца от таких фокусов страшно болит задница, и если раньше он орал всю ночь из-за того, что не мог просраться, то после операции с градусником будет орать из-за боли в заду. Выбирайте.
Еще одна неприятная новость: никто не знает, что делать с маленькими детьми. Многоопытные матери взрослых детей и старушки уже не помнят, как оно с грудничками. Не рожавшие — сами понимаете… Мамаши грудничков постигают все опытным путем.
— А-а-а-а-а, — стонет Матвей, и я начинаю ощущать к нему некоторое подобие жалости.
Само собой, меня стоит пожалеть куда больше, чем его. Все эти неприятности, я уверен, рано или поздно закончатся. Во-первых, он вырастет. Во-вторых, в окружении заботливых бабушек все его проблемы будут решены. А я смогу наконец вернуться к работе. Меня заждались мои деньги, мой алкоголь, мои женщины, которым я стал уделять чересчур мало внимания, и мои рассказы. Я и так довольно пострадал. В конце концов, то, что я, молодой мужик, два месяца был, по сути, мамашей, уже добавило мне очков в глазах окружающих. Все увидели, что я могу быть заботливым, домовитым, нежным, и все такое, и прочая. Но не быть же таким вечно! То, что в малых дозах укрепит мою и без того благополучную репутацию, в больших вырвет ее с корнем из чахлой молдавской почвы. Если я брошу все, чтобы растить этого кряхтящего засранца, меня, мягко говоря, не поймут. Мне и так звонят каждый вечер с вопросами. То редакторы, то бренд-менеджеры, то пиар-менеджеры, а то и кто-то из депутатов, все шаловливые, все соскучившиеся по моему щекотливому, блин, перу.
— Лоринков, ну когда же ты вернешься?! — спрашивают они.
— Зачем? — посмеиваясь, туплю я.
— Потрясти этот мир! — улыбаются — уверен — они.
— О, скоро, очень скоро, — говорю я.
— Слушай, — говорят они, — от тебя такого никто не ожидал. Ну, с ребенком… Ты настоящий мужик, Лоринков!
— А то! — горделиво говорю я.
— Ну, так скоро ты вернешься? — осторожничают они. — Или, ха-ха, берешь трехгодичный отпуск по уходу за ребенком?
— Ха-ха, — говорю я, — ха-ха.
И кладу трубку. А Матвей говорит:
— А-а-а-а, а-а-а-а.
— Заткнись, — отвечаю я ему, — всю кровь выпил, я не спал, понимаешь, не спал, понима…
— А-а-а-а-а-а, — ноет он, извивается и кричит.
— Заткнись, — говорю я, и иду в спальню, твердо решив, что пусть орет хоть всю ночь, фашист малолетний, я просто закрою дверь, поорет да перестанет.
Но на полпути останавливаюсь, потому что в кроватке почему-то затихает. Не веря в удачу, я на цыпочках подхожу и заглядываю в кроватку. Он, конечно, не заснул… В его глазах я отчетливо вижу себя. И то, как широко распахнулись мои глаза. Очень широко. Он уже не говорит «а-а-а-а-а», а горько, как могут только безутешные — я имею в виду по-настоящему безутешные — вдовцы, плачет. Только сейчас до меня доходит. Мать вашу. Получается, что.
Ему уже целый месяц больно.