3
В моих словах о том, что я не представляю никакого интереса, нет кокетства.
Во мне нет ничего удивительного. Я серость. Если бы не события моей жизни, во время которых меня всего лишь использовали другие люди, я бы этой серостью и оставался.
И неординарной личностью стал лишь благодаря стечению обстоятельств.
Я занимал место репортером криминальной хроники в довольно известной в Молдавии газете, и сотрудничал с местными театрами. Писал пустые, никчемные пьески про отношения полов. Потом обратил, наконец, внимание на то, что происходило с этими самыми отношениями в реальности. Так я развелся с женой. В знак окончательного разрыва я также бросил писать пьесы для местных театров.
Еще я бросил работу, чтобы жить с девушкой, с которой познакомился к тому времени. Ее звали Анна-Мария. Она бросила меня спустя несколько лет, и, чтобы излечиться, мне пришлось перевести нашу историю из разряда настоящих в полки моих фантазий. Кое-что приукрасив, кое-что скрыв.
Книга о нас получилась порнографичной.
Действительно, я оказался заложником операции полиции, которая вышла на поставщиков героина, а Анна-Мария служила в этой самой полиции. Я был вынужден дать показания против своего приятеля из комиссариата полиции, приятеля, связанного с поставщиками наркотиков, – поэтому легавые и обратили на меня внимание, а не в силу каких-то моих особенных качеств – и после его самоубийства покинул страну. В романе же я описал события совсем иначе. В книге почти не было и слова правды. Анна-Мария свела меня с ума тем, что просто Была, и когда я надоел ей, покинула меня, оставив с разбитым сердцем и маленькими неприятностями с полицией, которые были вовсе не так велики, как я описывал. Тем не менее, эта история – в книжном моем изложении – в Молдавии имела довольно большой резонанс. И если меня не посадили, то лишь из какого-то суеверного почтения, которое туземцы испытывают к печатному слову. Человеку, который считается писателем, в странах третьего мира позволено все.
Проблема лишь в том, что никаким писателем я не был.
А кем же я был? Неудачником с разбитым сердцем, которого использовали, чтобы разоблачить и посадить нечистого на руку полицейского. С таким же успехом они могли бросить ему под ноги палку, чтобы он не успел сбежать. Палкой я и был. Предметом. И больше ничем.
Мне пришлось покинуть страну. Сейчас я честно признаю, что бежал не от полиции, а от самого себя и улиц города, которые пахли волосами этой женщины, и если я, задумавшись, натыкался на столб и хватался на него, то чувствовал тепло ее талии. Каштаны в Кишиневе пахли пиздой Анны-Марии, вырезка на рынке была такой же мясистой и розовой, как ее срамные губы, дома Кишинева были не просто домами, а домами, мимо которых проходила Анна-Мария. Я не мог этого вынести и уехал.
Я обосновался в Стамбуле. Спустя несколько лет я, в попытках излечить свое уязвленное самолюбие, написал о своей истории ту самую книгу. Я изобразил пуританку Анну-Марию настоящей нимфоманкой, и даже издал эту книгу. Получил за нее литературную премию, несколько уничижительных отзывов, парочку восторженных, и возможность вернуться в Кишинев с видом триумфатора. Как будто вся эта история меня нисколько меня не задела. Уничижительные отзывы касались, в основном, фактологической содержащей моей книги. Ту самую, которую я попросту списал из газет, публиковавших отчеты по моему делу. Восторженные же касались описания моих любовных отношений с Анной-Марией, и я питал кое-какие иллюзии, возвращаясь в Кишинев.
Конечно, зря.
Анны-Марии здесь уже давно не было, да и звали ее не Анна-Мария, так что никакого значения для нее эта моя язвительная книга не имела.
Она просто забыла меня, и все.
Это поставило меня в довольно глупое положение. Представьте себе воинство, ворвавшееся в Иерусалим в поисках гроба Господня, и не обнаружившее там ничего, кроме блошиного рынка. Мне некому было мстить. Так я оказался в Кишиневе, будучи автором одной толковой книги, десятка глупых никчемных пьес, и полной неопределенностью относительно того, что мне предстоит делать дальше. И, как и все, кому нечем занять себя и в ком столкновение с реальностью будит болезненные похмельные ощущения в висках, я не только стал писать вторую книгу, но и начал пить.
Это потребовало от меня некоторых усилий.
Я купил дом в курортном поселке Вадул-луй-Воды, в пятидесяти километрах от Кишинева, и начал устраивать вечеринки. Они пользовались спросом. Я смеялся над событиями своей жизни, и обещал судьбе никогда больше не потерпеть крах. Любое поражение я грозился – и осуществлял это свое намерение – обернуть в печатные листы. Проигрыш означал для меня торжество победителя. Любую трагедию я превращал в историю. Свое прошлое я растворил в спиртном, после чего выпарил жидкость, а порошок растолок, и стал окунать в него кисть, чтобы рисовать картины. Я сделал себя прибыльным предприятием.
Любое падение я оборачивал цирковым кувырком.
Все это привело к тому, что за десять с небольшим лет я написал больше пятнадцати книг.
Большинство из них прошли незамеченными, хоть их издали. Две уже считаются вехами в литературе. Не заметили, конечно, лучшие. Признали самые глупые. Все мои попытки понять, как и почему происходит признание книги, – или ее провал, – оказались тщетны.
Это напомнило мне мою позапрошлую жизнь газетчика. Никто никогда не знал, почему разойдется тот или иной номер. Любые предположения оказывались ложными. Вы могли поставить на первую полосу фото растерзанной зверями поп-звезды, и тиражи пылились в киосках. А в иной безводный день вы, – с отчаяния, – ставили на первую полосу заметку об открытии филиала библиотеки в пригороде, и газету сметали.
Вы не понимали причин своих побед, и вы не понимали причин своих поражений.
Это учило смирению. Вы постепенно переставали понимать разницу между успехом и провалом. Со временем вы учились жить с этим, и лишь пожимали плечами невероятным прорывам или оглушительным провалам. Постепенно вам становилось все равно.
Я распространил этот принцип и на свои книги.
После этого я перестал писать.
Как раз к этому времени – как им и положено – критики спохватились, наконец, и назвали меня хорошим прозаиком и Кишиневским Соловьем. Я давал интервью, в которых называл себя лучшим русским писателем в мире и многих это раздражало. Я недоумевал. Скажи мне кто-то, что он – величайший писатель мира, – я бы лишь рассмеялся, и забыл об этом. Анна-Мария уничтожила меня, но Анна-Мария научила меня многому. Самое главное из этого – нет ничего важнее жизни, которую ты сейчас проживаешь. Встал в строй, беги вперед, и руби. Смотришь в мохнатку – смотри в нее. Мир это непрерывный трах и роды, а если так, то мир это женщина. Думай о женщине. Пизда. Вот что манило и влекло меня сильно и неотвратимо. Я был словно Одиссей, давший себе волю и вынувший воск из ушей гребцов. Они несли меня навстречу водовороту пизды дружно, словно команда гребцов какого-нибудь Оксфорда на этой их традиционной гонке. Мое честолюбие, мои разбитые надежды, моя жажда одиночества при наличии рядом живого тела. Вот кто, – дружно и в ритм, – нес меня к Сциллам и Харбидам женских грудей, в глубины их мясистых пропастей. Я хотел Быть и все тут. Но меня о чем-то спрашивали, и неловко ничего не говорить в ответ, так ведь? И в интервью я туманно намекал на то, что пишу очередную книгу. При этом, конечно, я ничего не писал, и не минуты не сомневался в том, что не напишу больше ни слова.
Я кончился и выгорел, понимал я.
Но при этом с удовольствием участвовал в книжных выставках и фотографировался на пресс-конференциях.
Так я и стал настоящим писателем.