Владимир Лорченков
Свингующие пары
– К кому же ты уйдешь?
– Ни к кому. К самой себе. Из-за тебя я не могу быть собой. Ты таскаешь меня по вечеринкам, заставляешь меня принимать гостей… все для того, чтобы соблазнять жен этих тоскливых типов.
(с) Джон Апдайк, «Супружеские пары»
«Представь себе, что ты вернулся на остров, а там ни мага, ни девушки. Ни мистики, ни развлечений. Все кончено, кончено, КОНЧЕНО».
(с) Джон Фаулз, «Волхв»
«Свинг – очень зрелищный боковой удар с дальнего расстояния. В современном боксе употребляется редко. Требует продолжительного замаха, что оставляет противнику слишком много времени для маневра… Но идеально подходит для добивания».
(с) Энциклопедия бокса
Вступление
…Сладостнее всего самый первый глоток адюльтера; дальше возникают трудности, превращающие внебрачную связь в подобие постылого брака.
И это чистая правда.
Писатели часто – как кокотки, которые мучаются, подбирая платье на выход, – размышляют над первой фразой своей книги. Я никогда не был исключением. Поэтому, по зрелому размышлению, беру первой фразой не свою. Я позволю себе – как и Норман Мейлер в «Крутых парнях», – процитировать мастера. Причем того же, которого процитировал и Мейлер. Американского писателя Апдайка. Он единственный, кто умеет описать природу – а за ним и Мейлер – так, чтобы это не выглядело изложением, что всегда выходит у плохих русских писателей конца 20 века. А других русских писателей конца 20 века и не существует. За исключением, разве что, меня. Но я ведь писатель века 21—го. Да и русским меня назвать трудно – Маугли мировой литературы, я русский лишь по форме, но одной с ними – Мейлером и Апдайком – крови. Чернильной крови слов. А другой у писателей не бывает.
Если, конечно, речь идет о настоящих писателях.
Впрочем, мне хотелось бы говорить об этом поменьше.
Эта история, история меня и моей жены – девочки в шортах-трусиках, девочки с маленькой грудью, девочки, играющей с мячиком на берегу моря, рисованного мультипликационного моря, уносящего карандашной ретушью мяч девочки в себя, к бултыхающемуся, не прорисованному толком еще дельфину, – не потерпит никакой литературы. Из уважения к нашему прошлому. Из уважения к ее памяти.
Потому что моя жена не терпела никакой литературы.
Единственное, чем она позволила коснуться себя литературе – я. Ведь она вышла за писателя. Ну, а больше – ни-ни. Как мать, отдавшая на войну пятерых сыновей и потерявшая всех, ревниво держит при себе шестого, младшего, и знать не хочет ничего о фронте, «стремительно надвигающемся на…», так и Алиса считала, что навсегда исполнила свой долг перед мировой литературой, выйдя замуж за писателя. Этого вполне достаточно, считала она.
Думаю, она была права.
Хотел бы я сказать ей об этом. В 100—миллионный раз признать ее правоту, и положить голову на колени. Приползти ошалевшим от ужаса животным, волком, вышедшим из леса к извечному врагу – Алиса и была моим вечным врагом, – человеку, чтобы тот вытащил кость из пасти. Чтобы Алиса вытащила ее из меня. Чтобы она, если смягчится, погладила ее, отогнав давление всех атмосферных фронтов. Алиса. Женщина-девочка, женщина-подросток, вечно с фигурой 14—летней. Она всегда была удивительно сильной и оставалась в прекрасной форме до самого конца, хотя принципиально не признавала никаких физических упражнений, оскорбительно вслух для меня, – и еще миллионов посетителей тренажерного зала по всему миру, – утверждая, что все это пустое времяпровождение для неудачников.
Ничтожеств, не готовых смириться с Данностью, говорила она, ухмыляясь.
Моя же жена с Данностями никогда не спорила. Она не опровергала теоремы и не пыталась доказать их новым, необычным способом. Она просто была творцом. Она создавала весь этот мир: она придумывала аксиомы, а уж те формировали мир вокруг нее. И вокруг всех, кто окружал Алису.
Она вертелась в центре мира, как Земля Аристотеля.
Но грела меня как Солнце Коперника. И дело было вовсе не в моем призвании, в чем кстати, я не уверен и не был уверен до сих пор. Просто Алисе, – как она говорила, – шел мой аристократизм. О чем ты, говорил я. Все чего я хочу, сидеть в национальной библиотеке с высотой потолков 15 метров, и, чувствуя себя последним обитателем планеты, писать посреди 5 рядов из 120 пустых столов.
Это и есть аристократизм, милый, отвечала она.
Это и есть аристократизм, сидеть в своей сраной библиотеке, ничего не делать и карябать что-то там на пергаменте, глядя, как в окнах полыхает Рим, как его громят варвары, говорила она.
Сомневаюсь, что в римских библиотеках были окна, говорил я.
Заткнись, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду, говорила она.
Я затыкался.
Я прекрасно понимал, что она имеет в виду.
Представления об истории, литературе, культуре вообще, у нее были самые примитивные. Иногда мне казалось, что сведения о покорении Галлии римлянами она черпала из кинофильма про Астерикса и Обеликса. Веди, вини, вици. Я очень удивился, когда узнал от нее, что эту фразу из трех слов Цезарь отписал вовсе не из Галлии, как принято думать, – всеми, включая меня, – а после похода в Малую Азию. Она сказала мне это во время нашей поездки в Турцию, то есть, ту самую Малую Азию.
Откуда ты, черт тебя дери, это знаешь, спрашивал я.
Ты ведь в учебнике истории застряла на 8 классе, не дойдя до средних веков, говорил я.
Спокойно, милый, спокойно, говорила она. И ускользала, как рисованный карандашом мультфильм, который я так любил в детстве. Про девочку и дельфина. Два моих детских фетиша. Книга Жака Майоля «Человек-дельфин» и мультфильм про дружбу маленькой человеческой самки и дельфина. Девочка в мультфильме была удивительно похожа на Алису. Самое удивительное, что такой Алиса стала лишь на седьмом году нашего брака. До тех пор она ничем не напоминала мне ту девочку – боязливо трогающую ножкой море, входящую в него, как подросток – во взрослый мир.
Без сомнения, дельфин ее дефлорировал.
Когда я делился этим с Алисой, она фыркала, – я словно видел, как быстро, незаметно для глаза, сжимается и разжимается дыхательное отверстие где-то у нее на груди, ощущал облачко пара, образованного соленой водой моря и дыханием, – и грубила мне. Словно ученица ПТУ, по залету вышедшая замуж за профессорского сынка и шокирующая его семью нелепо брякнутыми за столом «рак передается касанием», «отец сейчас в вытрезвителе» или «никогда не могла понять, что толку в этих педерастах-балерунах». Такова была Алиса. Переменчивая, словно Океан. В один день она могла проявить чудеса понимания и отправиться со мной на свинг-вечеринку, чтобы отсосать у 10 незнакомых мужчин подряд. В другой – краснела и смущалась, когда я пытался заняться с ней любовью, стянув бюстгальтер. Это при том, что грудей своих – пусть и небольших, но красивой, округлой формы, – она никогда не стеснялась. Иногда Алиса вела себя как рабыня, и чуть ли не на коленях передо мной ползала. Да еще и в присутствии посторонних. В такие дни у меня слезы на глазах выступали – так я был счастлив. В другие же дни она накидывалась на меня, когда я ронял что-то невинное, вроде свободы художника и преимущества его в сравнении с другими людьми. Сейчас-то я понимаю, что она отчаянно билась за свою свободу.
Ее вообще любой мой намек на мое превосходство выводил из себя.
Что это ты о себе воображаешь, злилась тогда она.
Знаешь, эти фокусы лучше приберечь для других дурочек, говорила она.
Я, как неопытный водитель, едва заехавший на горку, сдавал назад. Другого рецепта не существовало. Это всегда был наилучший способ. Единственный случай в мире, когда нехитрое правило нехитрой психологии для обывателей из книги «советы дейла карнеги» – я не уверен, что там имя, а что фамилия, – давало результат. Приводило к успеху.
Я выиграл у Алисы сто пятнадцать войн, не ввязавшись ни в одну из них.
С ней я познал смирение владыки мира, вышедшего в отставку. Властелина империи, добровольно отказавшегося от власти и поселившегося в деревне. Если бы у меня были грядки, я бы растил на них капусту. Алису бы это раздражало, впрочем. Ее бы все что угодно раздражало. По природе своей она была росянка. Я был второй ее муж. Первого она переварила, не оставив и шелухи.
Я оказался слишком крупной добычей.
Это ее бесило. Она содрогалась последние годы нашего брака, как растение, которое безуспешно пытается сомкнуть круг липких листьев вокруг птицы, слишком крупной. Моя жена вовсе не была дурой. Она прекрасно видела, что эта птица чересчур велика для ее ловушки, что там – место комаров. Но росянка смыкает ловушку, даже если вы просто потрогаете ее пальцами. Это инстинкт. А он сильнее разума. Так что моя жена, понимая, что ей меня не одолеть, все равно пыталась меня пожрать.
Нужно ли говорить, что…
***
Иногда я открываю ее профайл в соцсетях и смотрю на фотографии, как агент из фильма «Люди в черном» – на девушку, которую вынужден был оставить ради спасения Земли. Агент Джей навсегда потерявший свою девушку. Ради Земли.
И думаю: ну ладно, он, у него были причины. А я?
Как получилось, что я потерял ее.
Я даже не пытаюсь ответить на этот вопрос. Меня разорвало пополам, что мне толку – знать, как именно это случилось. Я просто повторяю себе этот вопрос, заполняя пустоту. Тишину. Как случилось, что я потерял ее, как случилось, что я потерял ее, как случилось, что… Эта женщина – любовь всей моей жизни. Я потерял ее навсегда.
Я рассчитывал на спокойную старость.
В том смысле, что я не рассчитывал влюбиться в другую женщину. Просто мне казалось, что я смогу спокойно с этим жить. Легкая, маленькая боль. Достойное страдание. Светлая и грустная история, которую я расскажу внукам, когда они подрастут настолько, что хотя бы Поймут. Благородная тайна, храня которую, я замечу седину на висках. Увы. Мои дети еще не выросли, а я уже сломался.
Иногда мне кажется, что если бы я мог наблюдать за ней – издалека – то мне было бы легче.
Но это, конечно, самообман. Если бы я мог. Если бы у меня была камера – космическая специальная – как у агента Джея. Я бы непременно повесил спутник с такой маленькой камерой над ее домом. Там, где она сейчас живет. Где бы она не была.
Наверняка ведь у Алисы есть все, что ей положено и ей выстрадано: дом, лоза, маленький ручей за оградой.
Я бы не вмешивался, а просто радовался, глядя иногда на то, как она выходит во двор и смотрит в небо. Даже не ревновал бы, когда из дому выходил мужчина с волевым лицом, – конечно, волевым, ему ведь, в отличие от меня, должно хватить смелости остаться с ней, – и обнимал ее за плечи. И они смотрели бы в небо вместе. Я бы просто старался не смотреть на него. А только на нее. Я бы видел, как на ее лице появляются морщинки. Конечно, потом я бы привык, но первые несколько особенно умилили бы меня. Я бы смотрел на то, как она сама обхватывает себя за плечи, на ее свитера с горлом. Я бы угадывал под ними ее грудь, прекрасную, и мне было бы все равно, что она ссыхается со временем. Я бы все равно волновался, глядя на нее. Я бы радовался за ее детей и мне было бы грустно, если бы я видел в ее глазах грусть.
Посмотрев, я бы отключал камеру и снова нырял в безвоздушное пространство.
Свою жизнь.
Я написал три начала книги о себе и ней. Дал себе слово выбрать лучшее. Они все хороши. И все они не имеют никакого значения. Потому что я потерял ее и никакая книга мне этого не заменит. Не восполнит пустоты, которая образовалась, когда Алиса рассталась со мной. Как Луна, оторвавшаяся от Земли, она покинула меня навсегда. Во мне осталась лишь это болезненное нытье по ночам, боль в суставах, и тяга, тяга к ночному небу, из которого сияет мне она. Моя кровь приливает в полнолуние, и тянет меня к частице меня – к тебе, Алиса. Я понимаю, что это навсегда. Я знаю, что мы встретимся. Но я знаю еще, что мы встретимся лишь в результате катастрофы. Краха и конца моей жизни. Но я никогда не смогу забыть о тебе, потому что ты была часть меня и вырвала часть меня. Теперь я – неполноценный. Это совсем не то, что дети. Дети это не потеря. Они – что-то новое, ком космической пыли, собравшейся вокруг семечка Большого Взрыва, с появившейся на поверхности водой, землей и цивилизацией. Дети ничего не забирают, они лишь приумножают.
Лишь любовь – потеря части себя.
Ты срастаешься, чтобы, разделившись, потерять какую-то часть себя.
Я становлюсь многословным.
Это нормально. Такое часто случается после кораблекрушений, пожаров и землетрясений. Человек, переживший трагедию, – выживший в ней – становится болтлив. Он заговаривает шок. Раньше мне казалось, что я переживу это – относительно спокойно, но переживу. Сейчас я понимаю, что ошибся. Шок настиг меня, утрата стала явной. Лежать без ног в палате через час после аварии – совсем не то, что получить выписку с направлением на протезы. Я это хорошо знаю, потому что добрую часть жизни провел, расспрашивая людей без ног в больничных палатах относительно обстоятельств аварии. Возмездие настигло меня. Сейчас я и сам такой.
Смогу ли я ходить без тебя? Смогу ли я видеть без тебя?
Сомневаюсь. Чем чаще и больше я думаю о тебе, тем мне больнее.
Есть только один способ приглушить боль. Упорядочить слова.
Книга как анестетик. Это последний раз, когда я пишу. Это единственный раз, когда я должен написать. Ради себя самого. Чтобы пережить. Потом мне придется туго. Что буду делать, я не знаю. Но это, по крайней мере, случится нескоро. Солдат потерпевшей поражение армии. Боец с вырванным взрывом сердцем, я – в шоке от боли, – еще не понимаю, что меня больше нет. И ставлю себе пять, нет, десять, все что есть, ампул морфия. И, уже не существуя, рассказываю. Как рассказывают смертельно раненные люди склонившимся над ними спасателям. Слабыми, теряющимися голосами. Кому они это говорят? Даже не вам и, может быть, не себе. И уж конечно не Богу, которого нет.
Может быть, я рассказываю все это как молитву.
Или речитатив, под который прилетит большая, серая птица, и сомкнет над моей головой крыла. Все кончится, кончится, кончится.
И я замолкну.
***
На самом-то деле, мне нужен был психиатр, а моей жене – любовник.
Не навсегда, конечно. Тем летом. Оно издевательски черкнуло отметку выше 45 градусов по Цельсию у дверного косяка, накарябав рядом – «июль». От жары плавились воздух, асфальт и вода. Днем они смешивались во что-то несуразное, – как подтаявшее желе к концу вечеринки, когда уже никто не ест, – чтобы распасться вечером на составные части безумного коктейля суматошными дождями на час-полтора. После которых становилось ещё жарче. Алиса говорила, что это настоящая парилка, я сравнивал это с Вьетнамом. По крайней мере, в фильмах про войну во Вьетнаме все было именно так. Пробираясь вечерами, посреди потоков горячей воды, – которая нагревалась, едва появившись на асфальте в результате прорывов городской канализации, – по городским дорогам, я воображал себя то отважным коммандос, а то партизаном. Это дисциплинировало и держало в руках. Ведь я и впрямь вел боевые действия. Против целого мира. Как и положено в джунглях, во время войны всех против всех. У которых – я говорю о врагах, с которыми мне приходилось сражаться, – при всей их разности было кое-что общее.
Их единым главнокомандующим была моя жена.
Которая лежала в маленькой комнатке нашей просторной квартиры, купленной мной в октябре прошлого года: обнаженная, в мокрой простыне, глядя в окно. Кондиционеров – как вообще ничего неестественного, она не признавала. Так что нам приходилось охлаждать дом по старинке.
Да, правильнее было бы назвать это домом, из-за гигантских размеров. Дом, возведенный на двух других домах. Довольно забавно, что его владельцем стали мы. И если в случае со мной это действительно было что-то удивительное – я всегда чурался огромных пространств, из-за чего, собственно, и поселился в игрушечной Молдавии, – то моя жена попала на свое место. Она всегда жаждала чего-то большего, чем может предложить ей жизнь. Но всегда получала свое, причем это «свое» вовсе не было её.
Алиса была самозванка с претензиями императрицы.
Думаю, таким образом она заполучила когда-то и меня. По крайней мере, меня в этом неоднократно пытались убедить – и как видите, убедили – мои многочисленные подружки. Не все, а лишь те, что ревниво претендовали на место спутницы жизни. Они, видите ли, не понимали, что я в ней нашел.
Ну и что ты в ней нашел?! говорила одна из них.
Она была красавицей, прозябавшей на местном телевидении в роли «звезды». Как и все провинциальные телеведущие-красотки, она паниковала при самой мысли о старости и упорно занижала свой возраст с 21 года. Примерно с тех самых пор, как я ее соблазнил. Конечно, она клюнула на «известного писателя». На то, к чему совершенно равнодушной оставалась моя жена. До самого своего конца, который мы поклялись встретить вдвоем, в горе и в радости, в нищете и богатстве, бездетными или в окружении выводка сопливых детишек. Которых, к несчастью, у нас не было. Так что единственные, кто нас окружали, были мои книги. Два с лишним десятка изданий, из них несколько – переведенные на пятнадцать европейских языков. Вас потому так коробит эта фраза, что она из рекламного проспекта, подготовленного моим издательством перед какой-то литературной ярмаркой. Не помню названия. А у жены – единственного человека, который всегда точно знал, где и что у меня лежит, и мыслей в голове это тоже касалось, – уже не спросишь. Она ведь мертва. Впрочем, она и живая особого интереса к моим занятиям писательством не уделяла. Может быть, именно это меня в ней и привлекало. Она не была жадна до славы, этого предмета сумасшествия одичавших от провинциальной тоски и безысходности миловидных женщин.
Те жаждали пожрать меня, словно осы – раненное насекомое.
Они вонзали в меня жала своего беспокойства, своей неустроенности, своих страхов и тоски. Они жаждали, чтобы мои внутренности переварились во мне, чтобы я был ходячим чаном с кипящим мясом. Они вонзали в меня свои комплексы в отместку за то, что я вонзал в них свой член, который они обожали – и я обожал его, и буду обожать всегда, потому что только он по-настоящему делает меня великолепным писателем, и уж тут моя жена была полностью со мной согласна, уж будьте покойны, – и ждали, ждали. Они знали, что рано или поздно яд возьмет свое и от меня останется лишь оболочка, полотнище Страшилы, забитое соломой, никчемная тряпка.
Так оно и случилось.
Но случилось много позже. Как яд, отложенный осой в гусеницу, превращает ту в живые консервы и ходячего мертвеца на зиму – время, чтобы в теле жертвы выросла другая, маленькая, оса, и прорыла в чужом мясе тоннель своими челюстями, – так и сомнения, отложенные во мне моими ревнивыми любовницами, проросли не сразу. Они догнали меня на исходе третьего десятка лет. В молодости я был силен и смеялся над ними. Я презирал их. Они казались мне слабыми соперницами. Я был готов на что угодно, потому что, в конечном счете, всегда вонзал, и всегда, таким образом, выигрывал. Я брал их, считая, что яды, впрыскиваемые ими в меня, лишь слабая компенсация того, что я впрыскиваю в них свое семя. Форма обмана.
Как и все мужчины, я ошибался в женщинах.
И в свои 33 года почувствовал, что потерял все. Уверенность, силы, жизнь, наконец. Она уходила из меня, я это чувствовал, чтобы там не говорили врачи. У меня болело горло и я подозревал рак. Ни один специалист, ни один психоаналитик, так и не смогли разубедить меня. Что было мне в их аппаратах, привезенных из Германии или США? Я совершенно точно знал, что сотни женщин проклинали меня, ненавидели меня, заронили в меня Сомнение, и вот оно и дало, наконец, всходы.
Я почувствовал, что смертельно болен.
И я на своем горьком опыте убедился в существовании двух болезней, в которые не верил в молодости, потому что тогда они казались мне нереальными.
Панические атаки и метеозависимость.
И если со вторым я еще как-то справился, – ты просто учишься жить в ритме и гармонии с миром и перестаешь насиловать себя в угоду желаниям, ведь если матушка-природа наслала на нас дождь, то, стало быть, она желает, чтобы все живое залегло по своим норам, и мы не исключение – то панические атаки превратили меня в трясущийся от страха пудинг.
Кончилось все тем, что я бросался ничком на землю, когда шел по центру города.
Потливость, сердцебиение, чувство ужаса, не спровоцированное никакими внешними явлениями. Забудьте. Это все для врачей и студентов-медиков, которые собираются ими стать. Я помню лишь ощущение нарастающего ужаса: настоящего, хтоничекого, поселившегося в наших ребрах еще в те времена, когда мы были крысами размером с ладонь, а в наши норы, – сопя и повизгивая от предвкушения, – рвались гигантские голодные ящеры.
Я познал значение слова «паника» в подлинном его, древнегреческом, смысле.
То, что чувствовал Одиссей, которого тянул в себя слюнявый водоворот Харбиды.
Хуже всего было даже не сама паника, а предчувствие. Когда я понимал, что приступ паники вот-вот случится, то плакал, как ребенок, приговоренный к смертной казни. Я знал, что если признаки есть, то не избежать и приступа.
Я слышал шаги палача.
…Такие панические атаки продолжались около года. Поначалу единственное, что останавливало их, были мои книги. Когда я отчаянно пытался спастись хоть чем-то, – Алиса относилась к моей болезни с легким презрением, и не скрывала, что считает все это блажью, а меня – бесхарактерной тряпкой, – то вспомнил, что я писатель. Тогда я вновь попробовал писать книги.
И я выяснил, что когда я писал текст, панические атаки – нет, не отступали, – чуть-чуть теряли свою остроту.
Литература приглушала мои страхи, словно морфий – боль.
Поняв это, я приналег, и написал две книги за год. Конечно, это была большая ошибка. Чтобы спастись от одного своего мира, я, при первых звуках сирены, выскакивал в другой мир, который создавал сам же.
Я придумывал другие миры, чтобы выскочить из этого, когда заслышу вой сирены, предупреждающий меня о новой, удушливой волне ужаса, которая вот-вот настигнет меня, и погребет под собой. И я превращусь в жалкое, дрожащее от боли и паники существо: руки ходуном, нарушение сердечного ритма, удушье, и тому подобные симптомы, узнать подробнее о которых вы можете, порывшись в медицинских справочниках.
Мне удавалось это на первых порах, но я лишь спровоцировал обострение.
Ведь, по сути, я лечил маниакальную депрессию шизофренией.
После того, как я почувствовал, что вот-вот избавился от панических атак, они вернулись. И как! По утрам меня тошнило от страха, по ночам я просыпался с уверенностью, что сейчас случится землетрясение, и умолял Алису выбежать на улицу. Днем я сидел, забившись в угол, и, с трудом сглатывая, считал минуты до того часа, когда смогу выбежать в больницу по соседству с домом, чтобы убедиться – моя кровь поражена, мои лимфоузлы раздуты, я ходячий мертвец. Я страшно боялся, что врачи назначат мне сильнодействующие препараты и я превращусь в классического сумасшедшего.
Хотя понимал, что и так уже стал им.
Я в буквальном смысле терял голову.
…Особенно остро я ощущал это, выворачивая руль автомобиля, чтобы выбраться, наконец, из этого проклятия для начинающих автомобилистов. Да-да, круг.
Я не хотел торопиться, потому что не чувствовал себя достаточно опытным водителем, но и спешил. Я ехал на свинг-вечеринку к нашим с Алисой друзьям, и не хотел пропустить начало. После него найти красивую женщину трудно. Пары разбиваются, когда еще пьется первый коктейль в большом холле, где никто не совокупляется, а лишь смущенно переглядываются новички, и уверенно скользят по ним взглядами старожилы. Я очень хотел успеть, но опасался встречи с полицией. Поворот на ручном тормозе, что это у вас в багажнике, блондинка сдала тест на алкоголь, правый поворотник перед поворотом налево, что там еще. Меня колотило, я ехал сам, и, как в дурном сне, нажимал на педаль тормоза спустя пять секунд после того, как это следовало бы делать. Принимай инспектор сейчас у меня экзамен на вождение, мне бы нипочем не получить «допуск». Да я и раньше его не смог получить, просто, после трех провалов, протянул инструктору купюру в сто евро под пустым бланком для оценки. Он мое предложение, конечно, оценил, и я был счастлив. Правда, не учел того, что ездить мне придется одному.
Не считать же мертвое тело в моем доме, тело, которое я вез с собой, – с привкусом горечи и пыли, и тлена – попутчиком?
Легкое потряхивание на кругу, куда я спускаюсь, притормаживая, и я почувствовал себя спасенным. Мне стоило большого труда выбраться из чехарды автомобилей на потрепанной, – как и весь наш состарившийся Кишинев, – дороге. Зато уж сделав это, я выжал газ изо всех сил – что-то такое я на уроках вождения запомнил – и поднялся в горку, чтобы свернуть в Ботанический сад. Проезд на частном транспорте туда запрещен, если, конечно, вы не протягиваете охраннику то же самое, из-за чего инструктор по вождению перестает замечать неудачно припаркованный автомобиль и не пристегнутый ремень безопасности. И вот, я уже в Ботаническом парке, куда обожал приводить своих подружек. Прогулок здесь не избежала даже моя «звезда», ненавидевшая этот парк. Она не понимала, что я в нем нашел, как не понимала, что я нашел в своей жене. Мне всегда было лень объяснять, что в них обоих – в отличие от нее – меня привлекала странная смесь безразличия и жадного интереса. В этом парке деревья склонялись ко мне, как врачи к пациенту на операционном столе, но были заинтересованы во мне ровно настолько, насколько врачи – в пациенте.
Нечто подобное испытывала ко мне моя безразличная к литературе жена.
Что ты нашел в ней? нервничая, спрашивала моя подружка с телевидения.
В этой обыкновенной, начинала перечислять она.
Обычной, серенькой, говорила она, отбивая такт ногой.
Обыкновенной как все, говорила она.
Ничем не примечательной… говорила она.
Как и все люди без задатков писателя – а у меня на такие вещи глаз острый, – она не обладала вкусом и искренне считала, что чем больше синонимов ты употребишь, тем богаче и убедительнее будет нарисованная тобой картина.
Нужно ли говорить, что она ошибалась?
В отличие от моей «обыкновенной» жены, которая никогда ни одной промашки не допускала.
За исключением первой, ставшей последней же.
Но это ведь и есть признак класса, не так ли? Ас ошибается один раз, насмерть. Но перед этим он творит чудеса. Моя жена тоже творила их перед своей единственной ошибкой, ставшей фатальной. Той самой, из-за которой Алиса лежала – нет, она была вовсе не в багажнике, – в маленькой комнатке под крышей дома в нашей огромной квартире. Лежала, постепенно теряя лицо. Мне было страшно глядеть в него прямо. Так что я принес туда зеркало, и, пытаясь поймать взглядом дрожащую руку, увидел в куске стекла отражение чего-то зеленовато-мутного, с сиреневым отливом. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что она испустила дух.
Меня вырвало.
После этого я, – как ни старался, – так и не смог заставить себя убрать в комнатке, где лежала она. Цветок зла. Раскрывшаяся мясная рана, остановившая кровотечение сама в себе. Мясо подгнило по краям, и кровь остановилась. Замерла, застыла черными сгустками. Запахом тлена. Гниющая лошадь Рембо, должно быть, пахла так же. Мою жену это литературное сравнение позлило бы. Она вообще не любила книг и обвиняла меня в том что я в нее «тычу своей литературой». Она, – говорила она, скандаля, – предпочла бы, чтобы я тыкал в нее кое-чем другим.
Ты и так получила это кое-что, говорил я.
Она не обращала внимания. Это была Алиса. Моя жена. Если уж она решала, что недополучила, что остановить ее было невозможно. При этом она моментально забывала все, что получила только что. Она была как собака, которой вырезали желудок, и которая все никак не может наесться. Она каждый день начинала с чистого листа, каждый день хотела набить себя, как колонист – тюк с мехами. Весь мир вокруг себя она воспринимала, как иудейский захватчик – Ветхозаветную Палестину. Полное истребление аборигенов и окружающей среды, полное уничтожение старого мира. Она разрушала коралловые рифы содроганием своего ядовитого характера, в сравнении с которым ядерное оружие – детская игрушка, – после чего ландшафт Океанов менялся. Сверху все выглядело как прежде: рифы, кораблики, доски для серфинга, загорелые купальщицы ждут мускулистых ныряльщиков на берегу, чтобы дать им впрыснуть в себя просоленную ста морскими ветрами сперму в скользкие от пота ляжки. А на глубине пяти километров рушились основания островов, кораллы сыпались, как обваленные каменоломни, и недалек был день всеобщего краха.
Моя жена была способна превратить атолл Бикини в Марианскую впадину одним взглядом.
Если же бы ей предоставили возможность сделать что-то одним словом, планету ждала бы катастрофа. Вот одна из причин, по которой вы должны любить меня. В этом, – а не в писательстве, – все дело. Я принимал на себя ударные волны страшнейшей силы. Я был полигоном в Семипалатинске и в Колорадо. Все мои женщины, съехавшиеся посмотреть на меня, как на поле, где расцветают грибы ядерных взрывов – им казалось, что они проведут пикник с толком, а на самом деле они облучались. Смертельными дозами. Но даже это было ничто в сравнении с тем, что получал я. Проклятия всех кругов Данте постоянно звучали у меня в ушах, а глаза покраснели от адского пламени.
Это моя жена заботливо разжигала его в камине на втором этаже нашего высотного пентхауса.
Как меня угораздило оказаться одним из его хозяев? Безумная система кредитов, пошатнувшаяся, но все ещё сохранённая, репутация известного писателя, и желание, – сводящее с ума желание – моей жены. Она жаждала свои двести квадратных метров территории, свои витражные окна, в которые заглядывали белки, спускавшиеся к нам по тонким ветвям склонившихся к дому деревьев. Потому что дом, конечно, был построен в самом парке. Один из этих модных сейчас в Молдавии новостроев, воздвигнутых в нарушение всех норм божеских и человеческих: в парке, на кладбище, напротив родильного дома… Неважно. Важно лишь было, что мы стали владельцами огромной двухэтажной квартиры в новом доме, с видом на парк, от которого нас отделяла даже не дорожка, а узкая пешеходная тропинка. На которой я часто представлял силуэт, нарисованный мелом. Алиса это чувствовала, и постоянно – Вызывающе, я бы сказал – распахивала окно, витражное, повторюсь, на всю стену, и становилась в проем. Или, того хуже, наклонялась, выпятив зад, и высунувшись в окно почти по пояс. Меня, с моей боязнью высоты, – одним из моих маленьких страхов, которые на 33 году моей жизни сложились в единый пазл Великого Ужаса, – от этой привычки в дрожь бросало. Сейчас-то я понял, что к чему. Мне не высоты было страшно. Алиса права.
Я просто боялся оказаться убийцей.
Совершенно, кстати, напрасно. Потому что таковым оказалось мое существо. Я оказался убийцей, даже когда хотел избежать чьей-то смерти. А уж если что на роду написано, так тому и быть. От судьбы не уйдешь, говаривала моя жена, частенько поражавшая меня своими экстрасенсорными способностями. Разумеется, я в это не верю. Но тут дело в тончайших нюансах психологии, звериной наблюдательности, глубокого знания меня. Эта сучка могла предсказывать меня, как прожжённый синоптик – появление ураганов и штормов в Тихом океане. И даже больше. По секрету как-то один из них, – метеоролог, которому посчастливилось проходить практику в США, – сказал мне, что тайфуны, ураганы и прочие неприятные подарки погоды, происходят в этом Океане ежедневно. Так что не промахнешься. Моя же жена умела по мельчайшим изменениям поверхности воды, по ряби и даже не ветру, но намеку на него, предупредить все, что случится со мной в ближайшее время. Она читала меня как кормчий, – продавший свою карту, свое первородство, Адмиралу Колумбу, – когда-то читал Океан. И она не боялась меня, – и этим также отличалась от моих многочисленных недалеких любовниц, – не потому, что я не могу причинить вреда.
Я сам – воплощённый вред.
Клубок из ржавой колючей проволоки, битого стекла и ломанных бритв.
Просто она научилась с этим жить. Она знала меня как свои пять пальцев, она изучила меня, как кит – Океан. Родина, естественная среда обитания, терновый куст для кролика дядюшки Римуса. Но она помнила, что и Океан убивает своих детей. Бывает, он выбрасывает на отмель и кита, певшего свою песню ветра и стихии, песню свободы и любви. Он хранит в себе не только миллиарды тонн планктона, этого зеленого благодатного колосящегося поля, благодарно пожинаемого китовой пастью. Он дает приют паразитам, которые, попав во внутреннее ухо, сбивают титана с курса, сбивают титана с толку. Океан может убить. Думаю, поэтому у китов такие печальные глаза. И у моей жены глаза были грустными. Она глядела ими на дорожку у дома, и все ждала как будто чего-то. Я не понимал, в отвращении отворачивался, и все просил прекратить. А на самом-то деле я отворачивался от себя. От картины, возникающей в моих глазах все чаще.
Короткий бросок в ноги, вскрик, и раздувшаяся колоколом юбка.
Несколько стремительных мгновений, и жесткий, неприятный даже на звук – что уж говорить о касании, – удар. Остальные было делом крепких нервов. Невозможно доказать, что ты выбросил человек из окна, если на его теле нет следов борьбы. И если все знают, что выпавшая из окна женщина обожает назло мужу, – трусящему высоты, – усаживаться на подоконник. И выпивать. Тут даже полиция будет бессильна. Конечно, они постараются потрепать вам нервы и, не исключено, вы проведете несколько неприятных недель не у себя дома. Но если борьбы не было, и вам удалось сделать все одним рывком, даже профессиональные легавые, смысл жизни которых состоит в немотивированной жестокости, ничего вам не сделают. И вы не понесете никакого ущерба. В отличие от вашей репутации. Да и то лишь, если вы не писатель, как я. В случае же, если вам не повезло, как мне, то случившаяся трагедия, напротив, окажется вам на руку.
Так что все шло к тому, чтобы я убил Алису именно так.
И не случилось этого по одной лишь причине.
Книга о писателе, который выбросил свою жену из окна, уже написана.
Известность этой книги, увы, не позволяла мне проделать описанные мной выше манипуляции с Алисой. Великая «Американская мечта» самовлюблённого, до отвращения исписавшегося к старости, Нормана Мейлера. Который и вправду оказался каким-то боком причастен к падению одной из своих жен из окна небоскреба. Неважно, мог ли бы я позволить себе выбросить жену из окна. Проблема в том, что каждый писатель каким-то образом не только пишет свои книги, но и пишет свою жизнь. Применять чужие приемы – не совсем честно. Разве что использовать культурное цитирование, каким нынче все писатели, – и я не исключение, – оправдывают общее падение потенции. Например, выбросить из окна Алису, держащую в руках томик Мейлера. Прекрасная идея.
Но убить мою жену оказалось куда проще, чем заставить ее взять в руки книгу.
Так что и от мыслей о культурном цитировании в воображаемом преступлении мне пришлось отказаться. Как она ни вертелась у окна, как ни провоцировала меня, я сдерживался, сам того не понимая. И лишь с испугом отшатывался при виде открытого окна. Застынь я у которого, уж будьте покойны, моя жена бы ни на минуту не помедлила. А я к тому времени уже очень сильно раздражал ее. И она бы, не раздумывая, сделала то, о чем я лишь мечтал. Алиса была человек действия. Ее мускулы и рефлексы шли вровень, как два мощных, тренированных чернокожих спринтера, победу одного из которых определяет лишь фотофиниш, да и то после 100—кратного увеличения. Я, – человек рефлексии и долгих размышлений, – диву давался скорости ее реакции, тела, и, как следствие, мысли. Мне, чтобы собраться, нужно было потратить некоторое время и усилия. Она вставала с лагеря на марш как Наполеон или Суворов, в считанные секунды. Иногда мне казалось, что она в состоянии перейти Альпы и вторгнуться в Египет. Но, за неимением карты, предпочитала вторгаться в меня. Добротный, плотный, одаренный кусок мяса. В котором, до поры до времени, зрели сомнения и ядовитые споры смерти, посеянные языками, этими кусками мокрого мяса. И который казался несокрушимым, но это были лишь иллюзии прошлого, фантом былого могущества. С виду я был крепкий 33—летний мужчина, довольно известный писатель, бабник и любитель выпить, в отличной форме, заядлый игрок в регби.
На деле же я был ходячий покойник.
Осирис, из которого вот-вот должны были прорасти зерна пшена. Только мое пшено оказалось зачумленным. По справедливости, меня следовало бы сжечь, полить землю керосином, и пропустить по ней трактора и бульдозеры, которые потом тоже сжечь, а утрамбованную почву посыпать толстым слоем соли. Наверное, Алиса так и собиралась сделать. Да только я раньше успел. Увы, сил и запала мне хватило лишь на начало.
И сейчас она лежит в погребальной ладье под самым небом.
Непогребённая. Ожидающая обрядов и пляски, огня и молитвы, слез плакальщиц и мерных магических формул, что откроют ей путь к звезде. Осирис ждет Алису, я знаю. Он появляется над нашей крышей все два с половиной месяца, что предшествовали ее смерти. Он висит над моим окном – висит оком всевидящего следователя и глядит на меня бесстрастно. В самом деле, что ему я. Ведь он приходит за ней. Но у меня нет, нет сил закончить. Так что корабль на причале и корабль пока ждет, а моя покойница, – неоплаканная, неотпетая, неотмщенная, – цветет гниющей розой.
Между мной и небом.
И вот, пока моя жена, мертвая, лежала дома, я ехал к нашим друзьям, к Лиде и Диего, чтобы принять участие в самом настоящем балу плоти. Просто потому, что у меня не было сил начать все эти удручающие процедуры: от звонка в «Скорую» и до… Я отложил их на утро. Мне уже нечего было терять. Да, Алиса не любила ждать, но это – живая Алиса.
Мертвая же, она никуда не торопилась и не торопила меня. Разве что, маячила напоминанием в зеркале заднего вида, когда я не смотрел в него прямо. Но я знал, что это галлюцинации и обман зрения. Я был просто напуган и Алиса мерещилась мне везде силуэтом смерти.
Алиса… Предпоследняя представительница нашего рода. Последним, за неимением у нас детей, стал я. Совершенно уверенный в смертельной болезни, которая дала всходы после смерти Алисы. Что значит в краткой перспективе полное исчезновение нашего рода, нашей семьи. Народность тангутов, вырезанная на корню Чингис-ханом. По нам прошлись кривые сабли и пожарища, и Алиса уже легла в траву с перерезанным горлом. Я еще силюсь приподняться на руках, чтобы проводить из пламени взглядом чёрные облака уходящей вдаль конницы. Что я там вижу?
Дом, который разрушил наш брак.
***
…у той, что постарше, груди чуть не лопались.
Я буквально видел, как с переспелого плода от малейшего прикосновения слезает кожура, и обнажаются мускулы, едва видные под жировой прослойкой, как трескается сосок, и шелушась, облетает. Обмолотое зерно, ячменное пиво, дрожжи веселого Джека. Она, конечно, чувствовала. Глянув на меня, взялась за обе груди, и покачала ими. Не спуская взгляда, наклонилась над подругой. Та вцепилась, но старшая, поскуливая, вытащила грудь, и стала, сдавливая сосок, сбрызгивать лицо младшей молоком. М-м-м, мычала та, поерзывая от наслаждения. До меня не сразу дошло, что она подмахивала. Кому, чему. Воображаемому члену. Наверняка, древние, говоря про суккубов, были правы. Наверняка, кто-то трахал ее в этот момент. Я глядел, а потом почувствовал, что и сам делаю встречные движения бедрами. Еще недостаточно размашистые, еще малой амплитуды.. так рука человека, взявшего лозу, дрожит и он принимает колебания сухой ветви за зов природы, зов матери воды. Она говорит – иди ко мне. Океан говорит – приди в меня, погрузись в мое лоно, погрузись на дно, и где-то там, над песком, по которому шмыгают юркие крабы, по которому мечутся гадкие склизкие мурены, на которое синеют в водной тьме кости моряков принявших ужасную смерть… влекомый течением… ты поплывешь туда, где тебе откроются воды вод, и тайны тайн, и ты кончишь, кончишь сто тысяч раз, расплываясь в радугах, привидевшихся всем утопленникам мира. Твоя сперма расплывется в воде медузой. Океан зовет, он полон жидкости, он пизда. Он хлюпает, словно волна о песок, и он солоноватый, словно пизда, потекшая пизда, о, пизда…
Идем отсюда, ревниво прошипела в меня Алиса.
Я, завороженно глядя, с места не двинулся. Услышал лишь краем уха, как унеслась из комнаты ее обида. Старушки мне улыбнулись. Старшая, – лет сорока – призывно, все еще сцеживая свое забродившее, должно быть, молоко, в рот младшей, лет тридцати, подруги.
Ревнивая подружка у тебя, сказала она.
Не без того, сказал я.
Значит, она ошиблась местом, сказала она.
А почему младшая все время молчит, сказал я.
С чего ты взял, что она младше, сказала она.
Я не почувствовал в твоем голосе обиды, сказал я.
Она рассмеялась. Молоко противными, жирными каплями, стекало по подбородку младшенькой. Я спиной почувствовал неодобрение Алисы. Это был ее непревзойденный стиль. Самой привести меня на вечеринку, – свинг-вечеринку, – чтобы потом надуться и сбежать куда-то. Хотя почему «куда-то». У меня не было никаких сомнений в том, что она уже лижет в какой-нибудь потайной каморке красавцу повыше, которого заприметила еще в самом начале. Хмыкая, иронично улыбаясь, и потягивая свои дамские сигаретки на диване в большой зале – «здесь вы можете перекурить и выпить, ребята». Впрочем, не все: я сам видел, как в углу какая-то смуглая девица обслуживала своего мужика. О том, что он был ее, можно было понять, глядя, как он шарит вокруг глазами, пока она ему отсасывает. А женщину, которую мужчина берет в первую раз, он обычно сканирует взглядом. Пополняет воображаемую коллекцию порнографических карт.
Ну что валет, присоединишься, сказала старшая.
Я оглядел ее придирчиво. Несмотря на возраст, выглядела она еще неплохо. Совсем чуть-чуть живота, который, скорее, списать можно было на несколько родов, чем на лишний вес. Широкие бедра. Талия. Достаточно широкие плечи: видно, и ее не минула нынешняя страсть женщин забираться в спортивные залы с двадцати пяти лет, и проводить там время до пятидесяти, думал с грустью я, забираясь к ним на кровать. Она застыла внизу, глядя на меня, и сжимая в руках свое гигантское вымя. Я поплевал на ладонь, и дал ей полизать пальцы. Она с некоторым недоумением – о, провинция! – подчинилась, а потом вошла в раж. Все это время из-под ее широкой задницы и черного треугольника, – возраст нынче куда легче определить по степени выбритости промежности, ведь лица у них все благодаря косметике и подтяжкам одинаковые, – доносилось хлюпание приливной волны. Это младшая подруга, лишенная сосцов лани, предпочла пожевать снопы хлеба. Очень колосистые снопы, убедился я, проведя рукой там, где соприкасались гибкий язык и скользкая щель. От их скользкости я чуть не кончил.
Попридержи коней, сладкая, сказал я.
Вместо ответа она ухватилась за член и нагнула его к себе, как жестокая мать – голову непокорного сына. Облизала его сверху, а потом всосалась внизу. Меня будто током ударило. Да еще и младшая вдруг решила бросить впадины, и присоединиться к выпуклостям. Ну и ну, подумал я.
По очереди, сказал я.
Первой была старшая, которая, – как она сама сказала, – родила каких-то несколько месяцев назад. Все было достаточно узко, достаточно тихо и достаточно странно: как я понял, гораздо больше сейчас ее волновал телесный верх, нежели натерпевшийся в результате двенадцатичасовых родовых потуг низ. Она была достаточно свободной, но трение создавала: словно старая, но притершаяся вещь. Обувь, которая вам уже по ноге, но еще не разносилась. Я хорошенько пробежался в ней по ступеням, прежде чем понял, что мы попросту теряем время. Она остывала. Так что я выскочил снизу, и вернулся наверх. Уселся ей на грудь и вцепился в волосы. Каждый раз, подавая вперед, я старался придавить ей грудь к ребрам посильнее. И уже через пару минут она извивалась, а на седьмой – я поставил таймер на телефон, чем вызвал прилив радости и смеха как у нее, так и у подружки, – кончила.
Покажись теперь ты, сучка, сказал я младшей.
Она оказалась тощей девицей с маленькой грудью, животом, прилипшим к ребрам, зато выпуклой задницей и плотными ляжками. Зал, подтвердила она мой молчаливый обвиняющий взгляд. Делать нечего, я позволил ляжкам, – этим удавам обхватить меня, и, чувствуя себя великаном джунглей, обвитым толстыми лианами– убийцами, принялся трудиться. Все это время старшая стояла на коленях и сцеживала на лицо младшей, отчего лицо той стало совсем белым и выглядело как после ста извержений. Я встревожился было, а потом вспомнил про суккубов и успокоился.
Что у тебя с лицом, сказала она.
Не обращай внимания, продолжай подмахивать, сказал я.
Я этим и занята, не заметил, сказала она.
Давай, давай, сказал я.
Нравится, спросила она.
Мне нравилось. Как и все тощие женщины, она обладала настоящей дырой-клювом. Брала вас в него и несла себе в гнездо. Да-да, вопреки распространённому мнению о том, что чем толще женщина, тем меньше пальчик она себе может туда сунуть… мифу, который я бы отнес лишь на счет не любознательности и ленности обывателя, которому недосуг проверить. Ни разу у меня не было толстой женщины с узкой дырой.
А у меня было много толстых, много узких, и вообще – пизды у меня всегда было навалом.
Иногда мне казалось – по утрам, – что мне преподносят на серебряном блюде, покрытом куполом, как в приличных, знаете, домах, целую гору женской плоти. Ароматной, горячей, дымящейся. Были там лакомые куски с волосами, вовсе не вызывавшими у меня отвращения. Надо лишь научиться готовить. Свиные уши и волосатый лобок. Просто подержите и то и другое на огне, слыша, как трещат горящие волосы и шипит вытопленный жир, попадая на огонь конфорки. Многолетний опыт наблюдателя, – вызывавший неизменное раздражение у самой узкой женщины в моей жизни, Алисы, – говорил мне, что чем тоще будет женщина, тем более узкой она окажется. Все дело в голоде. Если она тощая, то она голодна, и, стало быть, она жаднее до мяса. Она хочет проглотить член, если, конечно, речь идет о настоящем куске мяса, добротном бифштексе – ну, как, например, мой, – и запихать его в себе в устье, запихать его себе в глотку, запихать его себе в матку. Если бы у дыры было горло, та дыра, чья хозяйка охала и ахала подо мной, просто бы задохнулась. Ах ты потаскушка, подумал я.
Ах ты потаскушка, сказал я.
Да-да, она любит так, сказала старшая.
Заткнись, ковырялка несчастная, сказал я.
…, кончила она от этого молча еще раз.
Раз, сказал я, и задвинул, да так, что прошел по ней, как корабли норманнов по Сене, до самого до Парижа.
Ох, сказала она.
Я потянул назад, осторожненько, с хитрецой – как если бы это был не член, а куча бусин на нитке, что утонченные дамы, знакомые с культурой Востока вообще и династии Мин в частности, суют себе по одной штуке в час, а потом постепенно вынимают, млея. Я тянул из нее так, словно это был не надежный кусок мяса и кожи, прошедший со мной больше, чем огонь и воду, прошедший со мной пар отчаяния, словно машинист парохода, получившего пробоину… Я тянул его из нее, словно кусок папирусной бумаги, способный порваться в любой момент.
И оттого тянул его сверх-осторожно.
Два, сказал я, и задвинул вперед, резко и глубоко, прорвав ее оборону в Арденнах, отчего на снег выплеснулся бензин из пробитых баков грузовиков и сотни тысяч ее пленных побрели в мой тыл, высоко подняв свои замерзшие робкие руки. Оглянувшись, я увидел, что мои яйца и одеяло под тем местом, где мы соединялись, все было залито белой субстанцией, белой секрецией, густой белой пеной, которую мы взбивали сейчас, как два сумасшедших повара.
А ну как, попробуй, велел я старшей и она, словно только этого и ждала, полезла за нас, хорошенько вылизывать.
Едва она коснулась меня своим отдельно живущим языком, я кончил. У меня было оправдание: она кончила уже раз пять. Но у меня еще оставались силы вытерпеть пару секунд и спросить ту, что завывала подо мной.
В тебя можно спустить, сказал я.
Вообще-то нет, сказала она.
Но только не останавливайся, сказала она.
Хер с ним, кончай, сказала она.
Я отвел руку назад, прижал лицо старшей покрепче – чувствуя как ее мокрые от молока груди трутся о мои накачанные ляжки спортсмена, – и подтянул его повыше. Она захлебнулась в моей заднице, и завыла торжествующе. Младшую я ухватил за затылок и приподнял, припечатав к своей груди. Она принялась вылизывать мою накачанную грудь. Так, одна – с лицом у меня в заду, другая – с лицом на моей груди… одна – с дырой, подавившейся моим членом, другая – с дырой, растекшейся елеем по моей икре… они и застыли вокруг меня.
Меня, оси мироздания, нарушившей всего его законы и каноны: со стороны мы выглядели как тройка сумасшедших советских акробатов, решивших в нарушение всех законов физики выстроить на постели слово ЕБЛЯ.
И у нас получилось, понял я, глядя на наше отражение в зеркальной стенке шкафа в углу.
После чего младшая прикусила мне грудь, старшая вытащила язык еще сильнее, и я спустил, содрогаясь целую вечность. Я попал в рай, кончая. Это был настоящий оргазм, а не простое семяизвержение. Молочные реки и кисельные берега, страна Нигде и Никак. Если бы в вагине были шлюзы, они бы сломались, унесенные чересчур бурным потоком. Моя сперма кипела, думаю, я выварил ей все внутренние стены, и обжег матку навсегда. Она могла быть спокойна: от семени такой температуры не рождаются дети. Может быть, сверхъестественные существа? Суккубы? Неважно. Это было наслаждение, чистое наслаждение, в животном, беспримесном виде. Наслаждение, которое несколько месяцев гнило на солнце, пузырясь и пуская струйки углекислого газа, а потом профильтрованное через сито, и процеженное через марлю, тщательно смешанное со спиртом и с сахаром, и прошедшее, наконец, все витки змеевика, сооруженного ученым латинским монахом. Спиритус вини чресел. Хорошо, что Алиса меня не видела, подумал я, руководя работами по подтирке своего члена. Она всегда не любила видеть меня в моменты простых, естественных, удовольствий. Я держал обеих за волосы и вытирал их головами себя, отчего у меня снова случилась эрекция. Они довольно заворчали, – две мурены, получившие, наконец, в бассейн несчастного черного раба, не справившегося с массажем римскому господину, – и принялись обживать меня вновь.
Ах, шлюшки, сказал я, смеясь.
Где ваши мужья, спросил я.
Мы здесь без них, сказала старшая.
А они вообще у вас есть, сказал я.
Это было настолько глупо и неважно, что они меня и ответом не удостоили. Потом старшая взгромоздилась на меня, и спросила.
Не хочешь попробовать моего молочка, сказала она.
Не стоило даже и пытаться. Алиса бы по лицу все поняла. Я представил себе яростный взгляд, искаженные губы.
Что блядь, попробовал молочка, бросила бы она.
И то, пару месяцев спустя после вечеринки. Пару месяцев молчания. А я был слаб, слишком слаб, чтобы протянуть еще пару месяцев напряженного поединка, который мы и так вели больше года перед тем, как решили сюда прийти. Еще нескольких раундов я бы не выдержал. Так что я увернулся от брызнувшей прямо в меня струи – она играла собой, как ребенок, получивший водяной пистолет, радостно и увлеченно, – и повалил ее рядом. Шлепнул по заду. Надавил на затылок и вернул туда, где старалась младшая. Постарался быть вежливым.
Извини, не сегодня, сказал я.
Она что-то промычала в ответ, но я уже не обратил внимания. Дверь в нашу комнату приоткрылась и я увидел картины Босха, рисуй тот не чудовищ, а обычных людей, и рисуй он их во время массовых совокуплений. Что же тогда в этом осталось бы от Босха, попробовал понять я, и дружный вопль разочарования, донесшийся снизу, просигнализировал, что отвлечься лучше позже. Так что я вновь сконцентрировался на ебле – как ни странно, пришло и озарение насчет Босха, в таком случае от него здесь осталась бы невероятная скученность на полотне, понял я, блаженно откидываясь, – и у меня затвердел. Я опустил руки и стал играть грудью старшей, мять, сжимать, крутить.
Трахнешь меня сюда, сказала она, и сказала не своим голосом, а разве есть более красноречивое свидетельство того, что женщина возбуждена. Ведь когда она говорит не своим голосом, это значит, что дыра завладела ее телом, завладела по-настоящему, и это она, дыра, говорит.
Когда в них вселяется ебля, они теряют, в первую очередь, голос. Ими говорит желание.
Только потом они теряют голову, да и та возращается к ним очень скоро – как, например, к тощей подружке моей молочной старушки, которая стала с сожалением поглядывать на текущую из себя белую слизь.
Вот что значит не подумать, подумал я, забираясь – она помогала мне, как паж помогает рыцарю подняться в седло, – на груди старшей.
Там она сомкнула над моим членом их мягкий свод, и мы умчались вдаль, на розовые галлюциногенные поля. Там перебегали с цветка на цветок Дюймовочки и порхали разноцветные эльфы, ровно семь штук, по числу цветов радуги, и уж эта-то радуга, поверьте, никакого отношения к педерастам не имела. Они веселились и смеялись, зависнув тучей цветной мошкары над нами, и глядя, как тупая грозная головка моего члена бьет ее в подбородок, перед тем, как снова нырнуть в пучину грудей. Мой член то пропадал в ее груди, то появлялся, словно грозное знамение семье Лаоокоона. Если бы он был еще чуть длиннее, – хотя куда уж, самодовольно думал я, – то вполне мог бы обвиться вокруг горла и сдавить его, и, глядя в ее краснеющие глаза, в ее багровеющее лицо, я бы сказал несколько жреческих фраз, пророческих фраз, древних фраз, и волосы на ее голове зашевелились бы, словно ожившие от ужаса змеи Горгоны. Мы работали ожесточенно, она расплющила свою грудь на моем члене так, что я даже легкую боль почувствовал, но это не помешало мне снова кончить. О чем я галантно предупредил. Она захихикала, и лишь ускорила темп, так что я покрыл женский подбородок белым, совсем как ее подруга недавно – мои яйца, – и, отдуваясь, вскочил с кровати. Вышел спасенным Улиссом в коридор. В доме была полутьма и везде копошилась пары, тройки, четверки. Разновидностей у свинга – не меньше, чем в гребле. Были даже «восьмерки» с рулевыми. Слышны были стоны, вскрики, кто-то неумело – по просьбе партнерши, – матерился. Это напоминало греческий ад, будь он раем, и будь он раем ебли. А я – смертным, который, зажав по рту священную волшебную траву, получил право спуститься в этот рай, чтобы найти там возлюбленную. Что же.
Я прикусил монетку и начать искать Алису
***
Погрязнуть в адюльтере, это все равно, что пропустить на ринге.
Ты вроде бы, еще передвигаешься, и даже можешь руками размахивать. Да только никакого секрета для противника уже не представляешь. Он знает, куда ты сделаешь следующий шаг, куда попробуешь ударить, чем защититься. Ты для него весь – как раскрытая книга, и это тот частый случай, когда избитая метафора совершенно точно описывает ситуацию. На то их, метафоры, столетиями и обтачивали. Итак, ты не загадка. Просто потому, что ты пропустил несколько раз в голову, и утратил реакцию, и, – на самом-то деле, – и силы и волю победить. После того, как пропустил хороший удар, все теряет смысл. Главное уже случилось.
Все, что произойдет дальше, не имеет никакого значения.
Об этом знаете и ты, и твой соперник, и судьи, и те, кто в зале. И ты просто отбываешь номер. И сам это знаешь.
Так же с и адюльтером.
Ты сколько угодно можешь говорить и думать о том, что ты совершенно независим от своей любовницы, но в тот момент, когда ты понимаешь, что ни о чем больше думать не можешь, – кроме как о вашей связи, – ты пропал. В 16 лет мне нравилось называть это любовью.
В 34 я предпочел считать это психологической зависимостью.
Так или иначе, ты не замечаешь ее, но она уже в тебе. И хотя ты продолжаешь выполнять все необходимые ритуалы, – и со стороны выглядишь, как человек, который реагирует, действует и выбрасывает руки при виде угрозы, – на самом деле ты уже наполовину отключился. Случилось это и со мной. Кто знает, каким был первым удар, приведшим меня к этому плачевному состоянию? Я могу лишь вспомнить день, когда вдруг понял, что завишу от своей любовницы. Мы состояли в незаконной связи несколько месяцев. Обычно я снимал квартиру, которая находилась где-нибудь в удаленном районе города и мы встречались там: она – пропуская хлопоты в каком-то модном журнале, которому попечительствовала (попросту проводила там три-четыре приятных часа за болтовней и кофе), я – ничем не жертвуя, потому что давно уже даже не писал книги, и не был связан условностями вроде офисной работы. Она предупреждала, что не придет, кого-то из своих помощниц, половина из которых, полагаю, были осведомлены о нашем романе. По крайней мере, так я подумал, когда однажды пришел к ней на работу. Редакция довольно модного женского журнала. Это был первый и последний раз, когда я был у нее на работе. Там хорошо пахло, не было обычной мебели – везде валялись лишь модные разноцветные пуфики, на которые вы буквально ложились, – много стекол, много зеркал, все новое, необычное. Как говорят – «продвинутый офис». Девушки ему соответствовали. Всем им было лет по двадцать, все они походили на существ необычной породы: крашенные эльфини с необычными прическами, чересчур тонкими запястьями, в необычных, дорогих и красивых вещах, они словно и не говорили, а щебетали.
И когда я зашел, вспорхнули потревоженной стайкой экзотических попугайчиков.
Щебеча, разлетелись по огромному помещению – позже я узнал, что это был переоборудованный заводской цех, еще одна модная примета, – и одна из них заколотилась в стеклянную дверь, откуда вышла Лида. Настоящая и живая в свои тридцать два года. Всего на год младше меня, мы, практически, были ровесниками. В этот момент, думаю, всем все стало понятно.
Если, конечно, были хоть какие-то сомнения на наш свет.
В чем я очень сомневаюсь. Лида улыбнулась мне слегка недоуменно и пригласила легким взмахом руки в свой кабинет. Я помедлил достаточно для того, чтобы она слегка встревожилась, и придирчиво оглядел ее. Девочки делали вид, что работают, но смотрели на нас с обожанием. Это вечное заговорщицкое сочувствие, которое испытывает всякая женщина в отношении своей куда более удачливой товарки. Думаю, заявись в этот момент в офис муж Лиды, – Диего, – каждая из ее чересчур юных, чересчур изящных и красивых помощниц бросилась бы мне на шею, лишь бы спасти тайну, ставшую нашей общей.
Наш разгоравшийся адюльтер.
Лида, без сомнений, поняла все, что я чувствовал и рассматривала меня в ответ, слегка наклонив голову. Она была близорука, как я. Я поднялся взглядом по ногам – что-то телесного цвета, – к юбке, слегка примятой сбоку, обвил взглядом талию, словно узел завязал, пробежался – слегка касаясь ресницами – по дорожке от устья до самого пупка, слегка куснул под грудью, скользнул за спину, и крепко прижал к себе, впившись в шею. Взглядом, взглядом, конечно. Она, клянусь, почувствовала. Только после того, как она чуть покраснела, я кивнул, и, изобразив из себя обычного увальня и тугодума, прошел. Она закрыла дверь, сказала:
Где Алиса, сказала она.
За городом, сказал я.
Моет кости в сауне с подругами, и перемывает мужу кости с ними же, сказал я.
У меня двое суток, сказал я.
А у меня всего-то час, сказала она.
Значит, у нас очень мало времени, сказал я.
Это достаточно опасно, сказала она.
Я не трахаться, сказал я.
Еще чего, сказала она.
Отсоси мне, сказал я.
Она слегка надула губы, вновь наклонив голову. Я ждал. Она повернула голову к двери, и подняла брови. Я слегка пожал плечами. Мы разговаривали едва слышно, шепотом.
Невозможно, молча сказала она, одними губами.
Значит, сходи со мной пообедать, сказал я.
Бог ты мой, сказала она.
Разве нам мало, сказала она.
Уже да, сказал я.
Мне бы не хотелось, чтобы мы влюблялись, сказала она.
Да ну, что за глупости, сказал я.
Просто отличный секс, и, как раз, полдня свободных, сказал я.
Ну… сказала она.
Я положил руку ей на плечо, она инстинктивно отодвинулась. Нас, должно быть, очень хорошо было видно с улицы, потому что окно было на всю стену. Но с опаской она поглядывала и на дверь. Позже я узнал, что стекло-стена было особенное, и в него ничего не было видно с улицы. Она говорила мне об этом, когда раздевалась полностью, и просила прижать к стене, и взять стоя. Почему-то, больше всего она любила именно так. Не очень удобно, но зато искренне. Когда я кончал, вцепившись ей в волосы, – и задирая ее голову так, что она видела потолок, – мне все мерещилось прошлое школьной шлюхи. Должно быть, ее так трахали мальчишки, заходившие вечерами в подъезд. Но Лида, смеясь, божилась, что рассталась с девственностью лишь в первом браке.
Откуда же у тебя такая любовь к таким позам, говорил я.
Тебе не кажется, что ты окончательно съехал, милый, говорила она.
В смысле, говорил я.
В обычной жизни ты притворяешься нормальным, говорила она.
В то время, как настоящий ты только в сексе, говорила она.
Но в сексе ты совсем разложился как личность, говорила она.
Не говори мне, что тебе не нравится, говорил я.
Нравится, но лишь как приправа, а ты в этом погряз, говорила она, и я замечал легкую тревогу в глазах.
Ты кажется и правда насильник и психопат, говорила она, когда я слишком грубо дергал за волосы.
Предъявляй все претензии к Алисе, говорил я, смеясь.
Это была ее идея, и свинг, и все такое, говорил я.
Что же, по крайней мере, тебе действительно лучш… шипела она.
Заткнись, говорил я, и трахал ее, связанную, у стены, перед тем, как отхлестать как следует.
Но это случилось позже. Поначалу же у нас был нормальный, полноценный адюльтер и мы развлекались, и, как оно и бывает в начале романа, – любого, – мы лишь притворялись, и не говорили каждый другому, чего именно хотим.
Это у тебя со школы, сказал я.
Иногда к тебе заходили, потому что все знали, что ты сосешь, сказал я.
Ты выходила, и тебя прижимали прямо в подъезде, сказал я.
Поэтому сейчас тебе это ужасно нравится, сказал я.
Извращенец долбанный, сказала она.
Нет, нет и нет, сказала она.
Всем, милый, я обязана мужу, сказала она.
Я не знал многого, стоя перед ней – красивой, ухоженной женщиной в офисном костюме, – но кое о чем догадывался.
Погладил машинально громадный стол.
Я гладил его, как ногу женщины. Я ждал. Лида сказала:
Полчаса, – сказала она.
Ладно, – сказал я.
Мы поговорили о чем-то еще, повысив голос, – чтобы это звучало разговором двух знакомых людей, – после чего вышли. Она отвела меня на третий этаж, весь заставленный мебелью. Старые столы, поломанные стулья, гроздья шурупов, – висящих, почему-то, на проволоке, – диски, листы фанеры и картона. Пробираясь через этот лабиринт, я едва не пропорол ногу гвоздем из какой-то тумбы. Она шепотом объяснила мне, что это все принадлежало заводу, – на месте которого открыли офисный центр, – и выкидывать мебель никакого смысла не было, так как вывоз очень дорогой. Зачем она мне это рассказывает, удивился я, а потом понял. Она смущалась и забивала паузу. Так что, когда мы оказались надежно прикрыты двумя-тремя десятками метров коридора, буквально забитого всяким хламом, я сделал шаг вперед и поцеловал ее. Потом еще и еще. Она отвечала… сама расстегнула свою блузку, сунула мою руку в рубашку и заставила помять грудь, потом оттолкнула руку. Расстегнула мне рубашку.
Потерлась о меня своими шарами.
Она как раз поправилась тогда, и грудь у нее стала еще больше. Я видел ее буквально вчера, – она лежала подо мной, и, оскалившись, частила, подмахивая, но так и не кончила, – и два этих мясных шара буквально ослепили меня. Я хотел было надавить ей на плечи, но она сама ужа села на корточки – она берегла колготки, – и расстегнула меня. Принялась сосать. Я прислонился спиной к шкафу, который опасно пошатывался, и постарался сохранить равновесие. Кончил я не скоро, потому что время от времени внизу раздавались шаги, волна отступала, обнажая песок, по которому бегали крабы, на котором сохли, простирая к Океану, свои закорючки, мотки водорослей и трепыхались умирающие серебристые рыбешки… и Лиде приходилось все начинать заново. Казалось, это ее лишь заводило. Когда, наконец, она расстаралась так, что уже никакие звуки не могли предотвратить неизбежное, то фыркнула, и всосала меня со всем воздухом, каким могла, так глубоко, что, казалось, я спустил ей прямо в легкие. Да так оно и было: в хрипе дыхания Лиды я различил булькание гейзеров моего семени.
Она, – не вставая, – вынула из моего кармана бумажные салфетки, вытащила одну, и вытерла губы.
Молча встала, одернула юбку. Я грубо дернул ее к себе, и запустил руку в трусы. Конечно, там было мокро, и я с силой схватил Лиду за мохнатку несколько раз, отчего она пошла волной и бессильно повисла у меня на руке.
В отличие от Алисы, она не любила ухищрений.
Алиса любила, когда мужчина проявлял старание: словно римская патрицианка от раба, она ждала от вас усилий и выдумки. Лиде было достаточно хотеть вас. И я даже не знал, что именно мне нравится больше. Вынув руку, я небрежно вытер пальцы о лицо Лиды.
Она вцепилась мне в плечи еще раз.
Мы дождались, пока внизу будет тихо, и быстро скользнули туда. Сначала она, потом – когда и ее шаги стихли, – я. На улице я встретил одну из ее подчиненных, – почувствовав себя очень старым, – и она посмотрела на меня, как заботливая мамаша на непутевого сына, Может быть, я интересовал ее и как потенциальный любовник. Но слишком мало они были похожи на женщин, эти странные и необычные девочки. Так что я ушел, не оглядываясь. И позвонил Лиде на следующее же утро.
Как она и просила.
Лида, сказал я.
М-м-м, сказала она.
Ты что, спишь, сказал я.
Да, сказала она.
Когда мы увидимся, сказал я.
Да хоть сейчас, сказала она, но без особого желания.
Просто она знала, что – когда я хочу, – меня не остановить. И никакого смысла врать мне ей не было.
Это как, сказал я.
Он уехал, сказала она.
Можешь приехать ко мне домой, сказала она.
О-ла-ла, сказал я.
Слабо, сказала она.
Кстати, я бы лучше поспала, сказала она сонно.
В пять утра встала, провожать, сказала она.
Я же сова, а не жаворонок, как ты, сказала она.
Она была неправа. Это не я был жаворонок. Это мой член был жаворонок. Каждое утро, едва лишь светало, он поднимался с неумолимостью подсолнуха, тянущегося к солнцу, и, хотя жена частенько списывала это на так называемую «утреннюю эрекцию», дело было вовсе не в физиологии. Он стоял у меня поутру и после посещения туалета. А в чем же было дело?
В страхе.
Только на рассвете, – в самый темный час перед тем, как оттенки серого проявятся в окружающей нас черноте, – мне бывало по-настоящему страшно. И я познавал меру вещей и страх смерти. Единственный способ избежать этого был – ебля. По крайней мере, к такому объяснению пришли мы позже с моим психоаналитиком, но, – позже, много-много позже. Я был одержим страхом небытия, и знал единственный способ победить это небытие. Мой член стучал ему по лбу.
Я давал Смерти в рот, как самой распоследней и распроклятой шлюхе.
Я знал, что пока у меня стоит, я жив. Мой член – доказательство бытия и существования мира. Он был в начале вселенной и будет в момент гибели.
А раз так, то я молился на свою эрекцию.
Она у меня была гигантской, можно сказать, слегка даже гротескной, когда я впервые поехал к Лиде домой, хотя мы оба понимали, что делать этого не стоило бы. Меня с молодости нервировали анекдоты про десятые этажи, любовников, висящих на балконе, и тому подобный безрадостный фольклор. Кстати, они жили в большом доме на земле. Машинально отметив это, я чуть было не позвонил в дверь, а потом вспомнил, что делать этого нельзя, потому что может услышать горничная, которая обычно возится на кухне. Первое напоминание. Ну, что же, я набрал номер мобильного Лиды, – готовый в любой момент сказать, что мы можем встретиться позже – и она, дверь, передо мной распахнулась. Она ждала. Я проскользнул по гигантской прихожей, которую уже изучил во время визитов в дом, – но никогда я еще не был здесь сам, – и попал в маленький коридорчик. Мы зашли в какую-то комнатку на втором этаже, Лида сказала, что горничная – туповатая задастая латиноамериканка, привезенная Диего откуда-то с его родины, название которой я все время забывал, – ушла час назад. Моя любовница закрыла, по моей просьбе, дверь. Я услышал щелчок и расслабился. Лида, не оглядываясь, пошла к кровати, и легла. Я пошел к ней, раздеваясь по пути. Встал над кроватью, погладил лицо Лиды членом. Сказал:
Бедная, бедная моя невыспавшаяся девочка, – сказал я.
Она, безо всякого энтузиазма, стала вылизывать меня, – я увидел, насколько ей в самом деле хотелось спать, – и я пристроился к ней. На все про все ушло минут двадцать-пять – тридцать. По нашим меркам, совсем ничего. По странной причуде и прихоти моих родителей, добрую половину жизни проведших в Венгрии, – где отец работал военным советником и где детей принято обрезать из соображений гигиены, – я также не избежал этой процедуры. Она приводит к огрублению каких-то там рецепторов, в результате вы – говоря языком посетительниц специализированных форумов в интернете – можете трамбовать нутро вашей подруги так долго, как только захотите. Вы платите чувствительностью за возможность трахнуть как следует.
Это был далеко не самый лучший наш секс.
Она все проваливалась в дремоту, хотя и завелась несколько раз, – когда я поддавал особенно сильно, – и оттого, что я облизывал ее груди, всасываясь в них отчаянно, как сбившийся с маршрута турист, который месяц бродил по пустыне без воды, которого нашли, и сунули в рот губку, пропитанную водой.
Если бы груди Лиды были накачаны водой, я бы выпил их.
Мне так нравилось трахатьэто потрясающее тело именно сейчас, когда она слаба и вяла, когда ей хочется спать, и когда она у себя дома. Что самое удивительное, она не заводилась, хотя любила секс.
Сегодня можно в меня, пробормотала она.
Я приналег, заставил ее раскрыть глаза пошире, – большие и лучистые, они были влажны, словно у священной индийской коровы, и я почувствовал себя Аписом, овладевающим своей законной самкой, – и слил все. После чего рывком вынул, и отправился в ванную. Когда я вернулся, она подремывала. Я постоял у окна, глядя на город внизу, – расчерченный районами, и домами с огородами, – и, не одеваясь, уселся на кресло, и тоже, почему-то, уснул. А когда проснулся, Лида уже была в душе. Я услышал, как она поет. Что-то из «Битлз». Ее манера петь по утрам в душе меня поражала, ведь это, – как и ревнивые мужья, что возвращаются из командировки не вовремя, знал я, – анекдот какой-то. И, надо же. Моя любовница как раз – из породы людей, что поют в душе!
Я был в тупике, словно атеист, заполучивший аудиенцию у Бога.
Немного предвосхищая события, могу сказать, что и мужья, которые не вовремя возвращаются домой, тоже существуют.
Я прислушался. Пела Лида так себе. Вышла из ванной, – я успел увидеть мельком пар в помещении, мокрое зеркало, дверь снова закрылась, – и оделась. На это ушло куда больше времени, чем я рассказываю. Она была настоящей женщиной, поэтому она была копушей. Долго собиралась, подбирала вещи, красилась. Через час-полтора она была готова. Я, – все еще голый и в кресле, – оглядел ее. Юбка до колена, белая рубашка с расширенным рукавом и воротником а-ля «Бешенные псы», цепочка.
Ну что, будем выходить, сказала она.
Я встал, я потянулся. Схватил Лиду за запястья. Срывая одежду, повалил на пол. Она запричитала, но что именно уже говорила, я не очень слышал: я возился с животом, с дорожкой от лобка до пупка, м коленями с грубоватой кожей спереди и мокрой и нежной кожей за ними, со скользкой и узкой щелью, которая пряталась в складках кожи. Разница между ней и моей жены была разительная: гребень Алиса кричал о том, что он есть. У нее была вагина с мужским характером, вагина-боец, и вагина-победитель. Вагина, которая брала. Лида же предпочитала давать, и, хоть, – по моим предположениям, – ее трахнули немало мужчин, – дырка у нее была маленькая, узкая и едва заметная.
Лида прятала ее, как сектант – реликвию.
И лишь я был одним из немногих, кому она, после замужества, – лишь после замужества, конечно, – открыла местонахождение клада. Я был словно добрый испанец, заслуживший право считаться другом племен Эльдорадо. Они открыли мне все свои тайны, и я теперь принадлежал двум мирам. Миру, в котором жил, и миру Лиды. Странному тихому, меланхоличному миру, в котором каждое утро она омывала свою дыру странными водами илистого озера, отчего дыра становилась лишь мягче, становилась лишь скользкой, и постепенно озеро пропиталось соками дыры, и скрыло в себе ее саму.
И вагина Лиды стала великой тайной.
Покопавшись, я все же нашёл её.
Разорвав рубаху, навалился на Лиду. И пока ее дыра подмахивала мне, мы сверху тоже нашли, чем заняться. Я помял груди, слюнявил шею, покусал за мясо, пощипал за бока. Она вертелась подо мной, – словно не было этого неудачного утра, – и вздрагивала раз за другим. У нее был каскад наслаждений. Я чувствовал, что реабилитировал себя. Как генерал Наполеона, разжалованный за трусость, я бросился на Лиду, как на вражеский строй, и безумной храбростью заслужил прощение.
…Если бы в комнату зашел ее муж, мы бы не смогли остановиться. Когда я кончил, у нее был вид шлюхи, прошедшей полк. Да и я держался из последних.
Мы были мокрые, как две пропитавшиеся канализацией крысы.
Ничего себе, сказал я, шлепаясь с нее на пол тюленем, упавшим в море со скалы.
Если что, заходи, сказала она.
Главное, ограничимся сексом, сказала она.
Это уж само собой, сказал я.
Но мы, конечно, не ограничились.
***
Убил я Алису случайно.
Думаю, это все из-за пизды.
Я всегда был одержим пиздой. Мне казалось, что это птица счастья, птица, чьи мягкие крылья осеняют меня своими взмахами. Каждая пизда моей жизни то складывала свои губы надо мной, то лицемерно поджимала их – важная, словно кардинал, вознесший двоеперстие. Да, я был изменником, предателем, двурушником и в этом: мне довелось поменять религию, во время одного из своих так называемых кризисов. Алиса часто попрекала меня за это. Это было очень странно, с учетом того, что моей жене было плевать на такие понятия, как религия, Бог, духовность и прочие несуществующие, – как она их называла, – штуки. Но она негодовала.
Только шлюхи как ты меняют вероисповедание, говорила она со злостью.
Ты прекрасно знаешь, что в глубине души я и есть шлюха, говорил я ей, но это не усмиряло бушующее пламя, о, ничуть, напротив, я словно бутылку масла в костер ронял.
Кокетка, говорила она с ненавистью.
Дешевая кокетка, говорил я, улыбаясь, хотя все это нравилось мне все меньше.
Она, раздраженная, уходила из комнаты, бросив что-то напоследок про истинное предательство. Я, конечно, прекрасно понимал, из-за чего она так бесится. Просто-напросто мне, – когда я перебрался из шикарных, золочёных храмов православной церкви, в наш скромный костел, – было всего четырнадцать. И мы не были знакомы.
Алиса же ненавидела все в моей жизни, на что не могла наложить свою руку с шикарным маникюром.
Я не преувеличиваю. Алиса была единственной из известных мне женщин нашего города – а я, кажется, поимел там почти всех женщин, что вовсе немало для трёхмиллионной столицы, – у кого были свои длинные ногти. Очень правильной формы, крепкие, ухоженные. После маникюра она могла взять вас этими коготками за мошонку, и вы бы ей все выложили, включая ту историю с украденным у мамы кошельком – причем ей даже руку сжимать бы не пришлось. У Лиды ногти были другие. Да и руки. Если Алиса обладала руками пианистки, – хотя в жизни даже не попробовала играть на музыкальных инструментах, как и вообще ничего не попробовала сделать, предпочитая просто Жить, – то у Лиды были руки плебейки. Наверное, так и должно быть. Она была слишком хороша в остальном, чтобы еще и идеальным окончанием обладать. Руки это ворота тела, и чем неприметней они будут, тем меньше шансов, что за ваши стены ворвется орда кочевников. Но Алиса, о, Алиса, у нее были шикарные руки, руки королевы. И она постукивала ногтями по столу, вгоняя каждым маленьким ударом, этой мелкой дробью, – барабанным боем, предвещающим страшное нападение на лагерь, – в отчаяние. Конечно, меня. Ведь никого, кроме нас, последние годы нашего брака, по вечерам за столом не было. Может быть, поэтому мы и предпочитали скрашивать эти тоскливые, мрачные вечера долгими совместными попойками.
От которых, в конце концов, нас стало тошнить ещё до того, как мы начинали пить.
Так мы стали отдаляться друг от друга. Самое страшное, – чувствовал я, – от меня ускользала ее дыра. Когда вы теряете власть над женщиной, вы теряете власть над ее вагиной. Раньше, при всей тяжести ее характера, я мог щелкнуть пальцами, и она в ногах валялась, целуя каждый палец моей ноги. Ей, может, и не хотелось, да только дыра ей велела. Сейчас же – хотя моя эрекция по-прежнему была стойка и великолепна, – наш брак что-то утрачивал, чувствовал я. Жена почти перестала пить со мной, и хотя еще трахалась, но делала это, явно отсутствуя. Ей было хорошо, я был по-прежнему мастер, но мыслями она была уже не со мной. Я спросил, завела ли она себе любовника. Она не ответила. Мне казалось неприличным настаивать, с учетом того, что я сам время от времени – ну, хорошо, если честно, то постоянно, – путался с женщинами. Но, все-таки, я любил ее. Что мне оставалось делать?
Я приналег на спиртное.
Так вот, католичество. Почему я вспомнил о нем снова? Возраст, все дело в нем. Если бы я был постарше, то разрешил бы этот свой кризис, – один из первых, – при помощи спиртного. На первых порах это действенный способ. А для меня все только начиналось. Но мне было еще 14, и я только начинал пить, ничего толком не зная ни про алкоголь, ни про женщин. Мне всего лишь довелось переспать с одной из них, и выпить несколько раз. Что я знал, что я мог? Я поменял религию. Кстати, это оказалось так же действенно, как и спиртное.
Со временем я понял, что алкоголь это великая река, великое море, сравнимое лишь с океаном любви.
И если вы помните об этом, и помните, что алкоголь это вещество, открывающее для вас иные миры, способное перемещать в пространстве, вызывать духов, делать вас Иным – то все будет в порядке.
Просто пейте спиртное так, как если бы совершали жертвоприношение.
А если же вы отнесетесь к этому как к способу времяпровождения или, еще хуже, к кулинарному ритуалу, духи спиртного отомстят Вам, отомстят по-настоящему. Как, например, отомстил человечеству дух Отца-табака. Из великого проводника на седьмые небеса он превратился в дешевую синтетическую отраву, разложившую нас на молекулы перед тем, как мы испускаем дух эмфизематозными легкими. Это как если бы испанцы вывезли с континента принцессу Эльдорадо, а та возьми, да и обернись дешевой пластиковой куклой. А она и обернулась. Духи не терпят презрительного отношения, невнимания, и, самое главное – неуважения. С тех пор весь мир вот уже пятьсот лет, пыхтя, и потея, возится на дешевой кукле. А принцесса ушла. Я же всегда был достаточно странным, – еще с детства, – поэтому для меня вопрос уважения никогда не возникал. Отправляясь на рыбалку с отцом, я лепил из пластилина фигурку божества, которое покровительствует пруду, куда мы собираемся закинуть удочки. Я выливал бутылку лимонада в реку во время водной прогулки с тренером и спортивной группой перед соревнованиями. Я знал, что духов нужно умилостивить перед тем, как что-то просить. И, самое главное, нужно помнить, кто мы, и кто они. На этот счет у меня никогда сомнений не было.
Пластилиновой фигуркой был я.
…так или иначе, в 14 лет я уже был добрым католиком и даже продержался в этой роли несколько лет. Кажется, около трех. Я говорю «роль», потому что, – что справедливо отметила Алиса, – всегда чувствовал себя немножечко самозванцем и не тем, кто я есть. Я всегда слегка притворялся. Неважно, когда. Шла речь о том, католик ли я, блестящий спортсмен, или студент факультета журналистики, отважный криминальный репортер, начинающий писатель, зрелый и состоявшийся писатель, муж, в конце концов, – я всегда чуть-чуть, пусть незаметно для других и почти незаметно для себя, – смотрел на все это со стороны. Кем бы я не был, – знал я, – я в любой момент могу выйти из этого тела, из этой роли, и, оставив пустую оболочку, уйти куда-нибудь еще.
В результате я стал стопроцентным лжецом.
И когда в моей жизни появилась Лида, с плебейскими руками, чересчур короткими ногтями, недостаточно тонкими щиколотками, мне не составило труда начать играть еще одну роль. Постоянного любовника. Но, совершенно неожиданно для себя, и первый, – ну хорошо, может быть, второй, после Алисы, – раз почувствовал, что все относительно по-настоящему.
Пизда Лиды приворожила меня.
Не удивлюсь, если она тайком бросала мне в виски и кофе подмерзшие куски своей менструальной крови. По-крайней мере, Алиса так делала, и это сработало. Алиса была в чем-то похожа на меня и знала, что секс имеет огромное значение, если ты хочешь поработить мужчину. Она покорила им меня, как Чингис-хан – весь мир своими полчищами азиатов на низкорослых лошадках. Лида, напротив, избирала другую тактику. Она мягко проникала в мир. Захватывала его постепенно. Ее дыра обволакивала мир, усыпляла, после чего нежно всасывала в себя. Алиса же предпочитала совершать своей дырой жестокие набеги. Да, как я уже говорил, у Алисы был мужской подход к делу, и ее дыра, без сомнения, была с мужским характером. А вот Лидина была стопроцентной женщиной. Так что мне было хорошо с ними обеими, – с Лидой, и ее мягкой, сочной, мохнаткой. Она текла у меня по подбородку, как перезрелый персик, в то время, как Алисина дыра похрустывала упругой мякотью яблока позднего сорта.
Засовывая в них обеих, я чувствовал себя безумным кондитером.
Разумеется, проделывать это я мог только на свинг-вечеринках, которые устраивал муж Лиды, консул Диего. И достаточно редко, чтобы Алиса ничего не заподозрила, при ее-то ведьмовском чутье. Лиде не нравилось то, что я делаю. Она говорила, что боится, но в грохоте криков и вихре воплей, – в разгар вечеринок дом напоминал тонущий Титаник, собор Святой Софии, захваченный турками, гибнущую Гоморру, – всем становилось все равно, терялась четкость линий, и спустя три-четыре часа этого ада вы могли поиметь кого угодно.
Каждый становился шлюхой.
Тогда-то я потихоньку, словно случайно, подбирался к Лиде, откуда-то появлялась Алиса, и я брал их обеих. Это казалось мне отличным выходом. Как и вообще предложение Алисы приходить на такие вечеринки, чтобы спасти брак. Мы и в самом деле спасли его, думал я, наваливаясь на Алисы, и чувствуя язык Лиды где-то позади.
Мы справились с этим, думал я, задыхаясь.
А к следующей осени понял, что свинг-вечеринки – единственное место, где моя жена спит со мной.
***
…Было морозное утро, я вышел из дому, и понял вдруг, что не вижу кучи листьев, росшей перед домом, – тополь опадал, а дворник просто сгребал их, потому что подметать листья, пока они падают, мартышкин труд, справедливо говорил он, – и что последний раз спал со своей женой полторы недели назад, и это была свинг-вечеринка. А до того еще полторы недели и это была тоже свинг-вечеринка. Я даже начал было беспокоиться: сама мысль о том, что я становлюсь таким, как все эти каплуны, приходящие с работы в шесть вечера, и трахающие своих жен раз в неделю, по выходным, была невыносима мне. Но потом понял, что трахался все это время каждый день. Просто – с Лидой. Но моя жена… думал я, подходя к светлому пятну, оставшемуся от листьев, глядя в окна дома, огромные стеклянные глазницы нашего разоренного с Алисой замка… Три недели, и всего пару раз, при нашем темпераменте это просто невозможно. Я позвонил ей, встав за дерево, и увидел, как она стоит у окна, глядя в парк, и говорит со мной. Она выглядела не выспавшейся.
С кем ты спишь еще, сказал я, не поздоровавшись.
Куда ты, черт побери, в такую рань, сказала она.
Я сразу все понял. Эта фраза была не что иное, как способ потянуть время. Боксер, пропустивший удар, не вскакивает сразу. Даже если открыт счет, он должен отдохнуть, прийти в себя. Даже если он еще полон сил, нужно подождать до «семи-восьми», чтобы получить передышку. Но он становится на одно колено, чтобы иметь возможность встать вовремя, и не опоздать. Так и моя жена встала на колено, и начала тянуть время. Я разозлился. Ах ты сука, подумал я. Или вставай и дерись, или лежи на ринге, и сдавайся. Выбрасывай белое полотенце, подумал я с ненавистью.
Кто он, сказал я со злобой, поразившей меня самого, ведь я уже год к тому времени изменял Алисе и всерьез подумывал о том, чтобы уйти от нее.
Что происходит, куда ты так рано, и что ты несешь, сказала она, приходя в себя.
Я знал, что мне надо атаковать. Боец класса Алисы приходит в себя быстро, и, – хоть и тянет время для виду, – уже смертельно опасен, когда во взгляде его появляется осмысленность. Я забыл очки дома, поэтому прищурился. Так и есть. В ее взгляде заиграли злоба и ум. Безо всяких сомнений, проснулась и ее lshf. А с ними двумя мне не совладать, понял я. Надо или идти ва-банк, или сдавать назад. Но у меня не было сил, совсем не было. Отойти в свой угол значило продолжить бой, так или иначе, пусть и после минуты отдыха. Так что я сказал.
Алиса, так дальше продолжаться не может, сказал я, поняв, как сильно люблю свою жену.
Я подаю на развод, сказал я, дико жалея о том, что сказал, уже в эту же минуту.
Она молча отключила телефон, и впилась взглядом в парк. Мне показалось, что щеки ее горят. Мои-то уж точно пылали. Я стоял за деревом, моля его дух, – задумчивую девушку с желтыми листьями в голове… в спутанных русых волосах, по которым ручьями бегут муравьи, – чтобы Алиса не заметила меня и не почуяла моего присутствия. И дух дерева сжалился. Хотя меня можно было увидеть, дерево укутало меня сетью чересчур густого поздне-осеннего, воздуха, и на землю неожиданно откуда-то, – хотя я знал, откуда, с опустевшей кроны, – выпал туман. Это было бы похоже на чудо, не знай я истины.
Хотя истина и состояла в том, что произошло чудо.
Телефон завибрировал, но я взял его лишь, когда отошел на достаточно большое расстояние от дома.
Что происходит, сказала Алиса зло.
Ты сама знаешь, сказал я, ударив наощупь.
Мы не трахались уже почти месяц, сказала она по-прежнему зло, но я уловил легкую слабину в голосе, и легко парировал.
Тебя это не особенно беспокоило, сказал я.
Все эти три недели, сказал я.
Ну и кто она, сказала она.
Никто, мы просто убиваем друг друга и время, сказал я.
Может быть, будь у нас дети, все бы было иначе, сказал я.
Ты не смеешь меня за это упрекать, сказала она.
Я не упрекаю тебя, сказал я устало.
Мы немножко помолчали. Я прислонился лбом к железной ограде школы, находившейся на полпути от моего дома до ближайшей автобусной остановки. Поразился тому, какой горячий у меня лоб: я не почувствовал холода, а ведь металл был ледяным. Внезапно мне стало плохо. Я почувствовал себя пустым, как всякий раз после ссоры. А ведь она была еще в самом разгаре. Так что я попытался собраться.
…Алиса что-то сказала.
А, сказал я, с трудом ворочая языком.
Но совсем не удивился тому, что происходило со мной. Алиса умела ненавистью вызывать в вас болезни. Сейчас она, без сомнений, посылала в мою сторону своих удушливых змей Лаокоона. Главное, чтобы только в мою, подумал я с испугом. Но, конечно, надеялся я зря.
Так это наша толстая сука, сказала она.
Какая, сказал я.
Не придуривайся, сказала она.
Я не понимаю, о ком ты, сказал я.
Хватит придуриваться, взвизгнула она.
Я достаточно времени с тобой прожила, чтобы понять, что к чему… эта сука единственная, на кого ты там не облизывался, сказала она.
На этих сраных вечеринках, где я под тебя целый год блядей подкладывала, сказала она.
Это была твоя идея, начать туда ходить, не так ли, сказал я.
Чтобы тебе хоть немного стало легче, сказала она.
Ты с ума сходил из-за того, чтобы других баб поиметь, сказала она.
У тебя есть любовник, сказал я, уже уверенно.
Но не муж, сказала она.
Я молча принял этот удар. Алиса кружила вокруг меня, осыпая ударами. Она была в отличной форме. Мне на минуту показалось, что у нее не руки, а мельницы, и, – куда бы я не ступил, – то все равно попаду под удар. Я понял, примерно, что чувствовали соперники Али. Раздался смех. Я поднял голову, ощущая след, оставленный на лбу узором на металле, и увидел вдалеке двух старшеклассниц, куривших за углом школы. Черные куртки, черные джинсы, свитера, вылезающие из-под курток, и прикрывающие аппетитные задницы, облепленные джинсами чересчур в обтяг… Девочки с интересом посмотрели на меня. Я не мог ответить им тем же.
Кто это там смеется, резко сказала Алиса.
Прохожие, сказал я почти правду, недоумевая, почему с Алисой у меня всегда получалось только врать, даже если никакой необходимости в том нет.
Значит, та толстая сука, вернулась к главной теме утра Алиса.
С чего ты решила, сказал я.
Видишь ли, известия мелькают, словно крысы, с удовольствием напомнила она мне фразу из одной моей книги.
Одна из них пропищала мне, что у вас с Лидой не просто трах, а настоящий, чтоб его, Роман, сказала она.
Алиса, сказал я.
Который, я так понимаю, закономерно заканчивается семейной идиллией, сказала она.
Просто спи со мной, сказал я.
Это погубило мою жену, потому что она решила, что я сдаю назад, а она не умела брать пленных, совсем не умела. И Алиса, вместо того, чтобы принять мою почетную капитуляцию, решила добить. В результате, мне пришлось защищаться до последнего. И она проиграла.
Вы с ним тайком, за моей спиной, решили сколотить счастливый брак, а не такое говно, как у нас, да, сказала Алиса.
Прекрати, сказал я, она и понятия не имеет, да и замужем, дело вообще не в ней или в ком-то еще.
Кроме нас двоих, сказал я.
Дело только в нас двоих и это только наше и наше дело, сказал я.
Ну, то говно, в которое превратился наш брак, сказал я мстительно.
Она рассмеялась. Теперь был мой черед бить. Каждому из нас нужно было попрекнуть другого нашим неудавшимся браком так, будто от того, кто первым признает его крах, что-то зависит. Я тяжело дышал, у меня билось сердце, и я чувствовал себя очень и очень плохо.
Ты, мальчик, понятия не имеешь, с кем связался, сказала она.
Я тебя неплохо знаю, сказал я скромно.
Я говорю не о себе, а об этой проститутке толстой, сказала она.
Что ты без меня, сказал Алиса с презрением.
Возможно, сказал я, и с ужасом понимая, что мы стремительно расходимся без всякой надежды на то, что швы срастутся. Зная, что мне будет трудно так же, как больному, – претерпевшему ампутацию, – без правой руки. Я знал, что она права. Она вросла в мои легкие, как споры травы – в останки мертвеца.
Но я должен был положить конец всему этому.
Ну, а ее муж, как же, сказала вдруг Алиса.
С которым ты трахаешься, и не только на вечеринках, сказал я, и понял, что мой свинг достиг цели.
Это было такой редкостью и так неожиданно, что я от радости едва в пляс не пустился, хотя мне по-прежнему было нехорошо. Но я по молчанию Алисы понял, что попал, хотя запустил удар по самой сложной, невероятной, и длинной траектории. Это-то его и спасло. Будь он чуточку более предсказуемый, Алиса бы легко отбилась или ушла. Но свинг прошел. Я так радовался, что едва не забылся. Спохватившись, пошел на добивание.
Думаю, вы с ним разберетесь, что к чему, сказал я.
В конце концов, мы даже семьями дружить сможем, сказал я.
Не думаю, что он на мне женится, сказала Алиса, и сказала это неожиданно для меня жалобно.
Мне жаль, Алиса, сказал я.
Хорошо, сказала она.
Твоя взяла, а я устала, очень, очень устала, сказала она.
Так что я, если ты не против, прилягу, и выпью все снотворное, какое есть в доме, сказала она.
Я рассмеялся. Дракон предлагал мне отрубить все его головы еще раз. Но я хорошо знал, что от этого он лишь оживет. Я знал все сказочные уловки Алисы, все ловушки и мины, заложенные ее дырой. Она была набита ужасами, как рассказы братьев Гримм, и если бы я не оглядел внимательно с утра свою обувь, то уже плясал бы в раскаленных железных сапогах, набитых до отказа шипами и ядовитыми змеями. Одну, впрочем, я упустил и почувствовал жжение в пятке. Школьницы смотрели на меня с недоумением, и я понял, что приплясываю от боли.
Прекрати, резко сказал я в трубку.
Туман сгустился еще больше. Я почувствовал, что люблю Алису, но сейчас нуждаюсь в Лиде, в ее мягких ляжках, в ее норе. Мне нужно было, чтобы она дала мне себя сейчас, как большой кусок свежего, рыхлого мороженного, вываленного на тарелочку. Я хотел ее, как диабетик – сладкого. Думай о мохнатке Лиды, и Алиса не сможет очаровать тебя снова, велел я себе. Пизда, пизда, пизда. Лида, Лида, Лида. Случайно я вспомнил, что еще в ту пору, когда писал книги, какой-то малахольный – других там не держали, – критик упрекнул меня в чрезмерной любви к пизде. Бедный уродец.
Он называл меня пиздочетом, не понимая, как высоко превозносит.
Но, безо всякого на то желания и стремления, – как корова, случайно наступившая копытом на мягкую почву над залежью нефти, – он сделал великое открытие. А ведь я и есть пиздочет, понял я. Я читаю пизду, как шумерские мудрец – звездное небо. Я пытаюсь по расположению волосков на ней определить сегодняшнее настроение мира. Я хочу знать, что происходит в там, внутри, и черчу для себя ее карты. Я молюсь на пизду, я знаю о ней больше, чем любой другой человек в мире. Для меня очевидна связь между пиздой и урожаем, пиздой и неурожаем, пиздой и голодом, пиздой и стихийными бедствиями, пиздой и Нострадамусом, пиздой и нашествием гунном, пиздой и вашим характером, пиздой и будущим. Аристотель, поместивший в центр модели мира Землю, заблуждался. Коперник, поместивший в центр модели мира Солнце, ошибался. Прав только я.
В центре мира находится пизда.
Это великое открытие, и мне дадут за него Нобелевскую премию мира, знал я, оглядывая школьниц, и чувствуя непреодолимое желание взглянуть в глаза пизде каждой из них. Пизда, – как черная дыра, – родила весь этот мир, и она же его и поглотит. Все мы нелепые астронавты, маленькие человечки, плавающие в черной, как ночи, пизде, и любуясь ее фосфоресцирующими стенками. Самое красивое в пизде это ее блуждающие огоньки, которыми она притягивает ваше внимание, привлекает вас на свои скалы – как обманные огни береговых пиратов. Огни космоса ничто в сравнении с огнями пизды. Пизда Лиды, – сладкая, мягкая, податливая, – должна была поглотить меня с минуты на минуту, знал я, постепенно успокаиваясь, и начиная чувствовать себя все лучше.
Ведь я вышел из дому рано, чтобы встретиться с Лидой.
Этой ночью мы были приглашены с Алисой на свинг-вечеринку, но я знал, что нам с Лидой не удастся побыть вдвоем. Так что мы решили встретиться с утра. Вечером – знал я, – я вернусь и Алиса, холеная, и ухоженная, молча пойдет со мной в дом Диего. Чтобы там улыбнуться раз, другой, а потом рассмеяться и положить руку мне на плечо.
Потому что, когда нас окружали другие люди, Алиса превращалась в мою союзницу.
Она презирала меня, но и покровительствовала мне.
Нас связывали отношения римского сенатора и плебея.
…Квартиру на этот раз сняла Лида, и я с разбегу нырнул в ее пизду, едва лишь зашел. Даже обувь снимать пришлось на лету. Мы провели вместе весь день. Я спросил ее, звонила ли ей Алиса. Она ответила, что нет. Я спросил, звонила ли Алиса ее мужу, Диего – она ответила, что нет. Я мог бы проявить настойчивость, но мне было так хорошо в этой пизде. Я предпочел поверить. Если Алиса ни с кем не говорила, то оказалась в положении генерала в бункере с оборванной связью, генерала, который не в состоянии никому навредить, понял я. И окончательно расслабился.
А когда я вернулся домой, Алиса уже остыла.
Пришлось мне ехать на свинг-вечеринку самому.
***
…Следующая, стало быть, разохотилась. Раздвинула ноги, и схватила за загривок подружку. В это время какой-то полный чудак с волосатыми и кривыми ногами – он как будто специально выбрал себе такие карикатурные ноги в магазине «Карикатурные ноги» – совал ей в лицо. Да, и членом тоже, но куда охотнее – камерой. На ней горела красная лампочка, которая, – наряду с тусклым освещением в комнате, – создавала ощущение чего-то ирреального… космического корабля из научно-фантастических фильмов 60—хх годов. Да, сэр, мы расстреляем всех марсиан, сказал я себе про себя на английском, который принялся учить, чтобы бороться с депрессией – внезапно меня осенила мысль, что я все в жизни делал, чтобы одолеть депрессию, но последний раунд, уж как водится, остался за ней, – и принялся расстреливать тетушек, разлегшихся подо мной на кровати. Кажется, это были те самые две шлюшки, которых я трахал несколько вечеринок назад, подумал я. Одна из них недавно еще и родила.
Мы знакомы, сказала та, что наяривала лицом подруги у себя в промежности.
…молча поднял я брови, приступая к подружке.
Вы так смотрите, сказала она.
Ты, что ли, из тех, кого возбуждают церемонии, сказал я.
Схватил подругу за бедра. Бесцеремонно воткнул, и стал подбрасывать на руках. Какие у меня сильные руки, подумал я. Алиса обожала мои руки. Не только она. Лида говорила, что кончила впервые в жизни, лишь после того, как я пошурудил у нее между ног. Так и говорила – пошурудил. Само собой, это преисполнило меня гордости, и я стал шурудить между ног у всякой твари, которая меня только туда, – между ног, – пускала.
Обоже, сказала подружка, оторвавшись от промежности рожавшей толстухи, чтобы глотнуть воздуха, и выразить свое восхищение.
Точно, шлюшки, мы знакомы, сказал я, смеясь.
На свинг-вечеринках все стараются поиметь новеньких, и потому не очень охотно признаются, что уже бывали на подобного рода мероприятиях. Мои подружки рассмеялись. Было поздно их менять, знали они, на этот тур я оставался с ними, потому что слишком уж разохотился.
А где твоя жена, герой, сказала старшая, которая не так давно разбрызгивала дурное молоко роженицы по стенам.
Оставила меня в надежных руках, сказал я, чувствуя во рту горечь тлена, и мы снова рассмеялись.
Оператор приподнялся и дал в рот толстухе. Он хихикал. Поговаривали, что он снимал все эти вечеринки на протяжении десяти лет, а потом сделал пару фильмов, наложил на них звуковую дорожку на чешском языке, чтобы никому обидно не было – ни нам, ни чехам, пользовавшимся славой великих порнографов и свингеров, – и получил за это несколько порнографических «Оскаров». Правда это была или нет, я уже не узнал, потому что на свинг-вечеринки ходить со временем перестал. Вернее, перестану. По крайней мере, я дал себе слово перестать, обрабатывая костлявую задницу одной из двух прошмандовок, разлетевшихся подо мной на пружинящей кровати. Оператор сунул свою камеру чуть ли не в глотку толстухе и попросил проглотить все. Недолго же он держался, подумал я, глядя.
Как, – неожиданно для себя, – бурно и долго кончил.
…пока она, ворча, вытиралась, я встал, и, пошатываясь, вышел из комнаты. Толстуха провожала меня разочарованным взглядом, пока неудачник с карикатурными ногами возил по ее лицу членом свою сперму.
Улыбнись-ка в камеру детка и скажи ччииии… услышал я, закрыв дверь, и побрел куда-то в направлении ванной. Никак не мог запомнить, где в их доме ванная. Это в доме-то друзей. На минуту дух покинул меня, и взглянул на нас с высоты звездного неба.
Дом в новоанглийском стиле, дом, белеющий обглоданной костью на бугорке земли, над несколькими впадинами. И черное, – из-за ночи, – поле, усеянное странными садовыми фигурками. Пародия на острова Пасхи, внезапно понял я. И делает ли небо хоть какое-то различие между ними, этими островами, и нашими островами – холмами богом забытого Кишинева, один из которых битком набит голыми людьми, вернувшими вкус к жизни жаждой совокупляться.
Воткни в меня этот сра… услышал я из полуприкрытой двери, но окончание фразы уже осталось там, а я прошел мимо, накручивая на бедра белое полотенце, и стараясь не поскользнуться, на мокром полу. Люди сновали то в душ, то обратно, люди спускали друг на друга, все было в жидкости, в пару. Дом для свинг-вечеринок напоминал кухню огромного и шикарного ресторана, где множество людей в белом – здесь это простыни и полотенца, – суетятся и перекрикивают друг друга, с виду производя лишь вопли и толчею. На самом же деле это механизм. Был он и тут, работая неумолимо, – словно поршень, выкачивающий черную сперму из недр матушки Земли. Кто наспускал ее туда? Я все-таки поскользнулся, и едва не упал. Вдали рассмеялась хрипло какая-то потаскушка из разведенок, которая ходила сюда, потому что смелости начать брать за свою дыру денег ей так и не хватило. Кажется, Алиса рассказывала мне про нее.
Я зашел в душ, но это было ошибкой.
От горячей воды мое лицо стало гореть еще больше. Я постепенно перестал понимать, где нахожусь и что происходит, моя речь стала замедленной, и меня начали принимать за пьяного. Я улыбался и помахивал в ответ, пробираясь к выходу. Пьяные здесь были не редкость. Смелость, многим ее не хватало, и мужчины пытались преодолеть себя, разгоревшись парой-тройкой бокалов, а потом уже вкус вина становился слишком сильным для того, чтобы его перебил запах женщины.
Витавший здесь, – признаю, – как дух философского камня над ретортой алхимика.
Дом был пропитан вагиной, может быть, именно поэтому я его так и любил. Подумав об этом, я вывалился из дома на ступени, и побрел, поскользнувшись несколько раз на мраморе, на лужайку. Только там мне стало легче. Ранний ноябрь, трава была жесткой, потому что подмерзла, и хрустела у меня под ногами, пока я шел прочь, разгоряченный, укутанный паром, как дом – криками, – и я почувствовал, что курс мой выровнялся, и мой шаг стал четче. Я наткнулся на что-то, – это оказался садовый гномик, – и оперся на его голову. Подышал глубоко. Закрыл глаза, попытавшись представить себе, как будет выглядеть все это завтра. Дом, поле, лужайка, парк.
Ну и как это все вам видится, сказал мягкий голос за моей спиной.
Я даже не вздрогнул, хотя последнее время нервы у меня были на пределе пределов и вилка, случайно оброненная Алисой – случайно ли, часто думал я, – приводила меня в бешенство, а любую неожиданность я воспринимал, как пощечину от мироздания. Но у Диего была потрясающая особенность: даже будучи званым, он оставался жданым. Я трахал его жену уже несколько месяцев, – прошла половина года с тех пор, как мы начали посещать вечера в доме Диего и Лиды, – но он вряд ли знал об этом. Но был симпатичен мне даже не потому, что его жена была моей любовницей.
Он просто был мне симпатичен.
Хоть и подкладывал свою жену, – которую я любил, – под сотни проходящих через их дом мужчин, и растлил ее как следует – как и полагается всякому коренастому брюнету латинской культуры поступить с рослой, грудастой и глупой голубоглазой коровой из славянок, – и иногда бил ее, а несколько недель назад петух прокричал три раза через ее черный вход. Что символизировало. И означало всего лишь, что Диего трахнул жену и в зад. Признаю, я был уязвлен, когда узнал. Мне хотелось проскользнуть в эту нору первым. Что же, второе место я компенсировал пылом и напором. Интересно, где сейчас Лида, подумал я.
Интересно, где сейчас Алиса, сказал Диего.
Шарится, небось, по дому, в поисках бутылки-другой вина, сказал я. Или, сказал я, вдруг почувствовав холод на спине, я остывал, скорее всего, ушла, даже не захлопнув дверь, ищет сейчас себе юнца поиспорченней на одной из этих ужасных кишиневских дискотеках.
Наверняка, второе, сказал я уверенно.
Заставь себя поверить в это, сказало мне небо.
Что же, значит, она чудесно проводит время, сказал он, и, спросил – дань уважения своей культуре, кодексу поведения изысканных аргентинских мясников, – надеюсь вы, Владимир, также проводите его чудесно? Просто великолепно, ответил я столь же вежливо. Он молча протянул мне сигару, и не спрашивая, зажег спички. Я, хоть и не курил, старательно и послушно раскурил свою сигару, и все время, держа огонь в ладонях у моего лица, он смотрел мне в глаза.
Мы выпрямились и стали наслаждаться дорогим дымом.
Ну, и как оно вам, Влад, сказал он, описав рукой полукруг.
Он указывал мне на мой родной город так, словно был гостеприимный хозяин, предлагавший оценить свои владения. Предлагал мне Кишинев, словно тот был его женой, его дыркой. Я догадывался, что он порет Лиду, хотя она и не признавалась мне в этом. Пока еще не признавалась, подумал я со злорадством.
Видите ли, западноевропейская манера сокращать имена не совсем точна, сказал я с легким сожалением, которого в моем голосе было ровно столько, сколько я захотел его подпустить, То есть, никаких сожалений я не испытывал. Пора было проучить этого латиноамериканского содомита. Диего смотрел на меня молча, слегка приподняв брови. Он улыбался.
Влад это сокращенное произношение имени Владислав, то есть, тот, кто славится на весь мир, сказал я.
А Владимир это тот, кто владеет миром, сказал я.
…и вам куда приятнее владеть миром, чем быть известным в нем, продолжил он за меня своим мягким, чересчур обольстительным, излишне кинематографическим голосом.
Я молчал. Может быть, и так, едва было не сказал я. Но я молчал. Звезды горели так ярко, что я видел каждую из них, несмотря на свою легкую близорукость. В углу, подброшенной, – да почему-то повисшей в небе, – монетой, застыла Луна. Теперь пейзаж из черного стал белым.
Что скажет обо всем этом писатель, сказал Диего.
Я всегда избегал описаний природы, потому что это далеко не самая сильная сторона русских писателей, сказал я.
Вопреки какому-то странному заблуждению, мы не умеем видеть мир вне нас. Это роднит нас с евреями, которые всю свою жизнь проводят, свесив грустные носы в самих себя, и ковыряясь там, словно их Иегова другого места – кроме кишок и потрохов – себе и найти не сможет, сказал я.
Рассчет оправдался. Диего радостно рассмеялся. Как и все латиноамериканские дипломаты, он был немножечко антисемит, что не мешало переправлять им евреев на свой континент, чтобы спасти их от Гитлера. А потом тех, кто работал на Гитлера – чтобы спасти их от евреев. Глядя на Диего, я все больше и больше понимал римлян, и почему они предпочли не упорствовать. Сдались так рано.
И все же, сказал он радостно.
Я огляделся. Пейзаж был неживым, но все дело было в освещении. Так что я закрыл глаза, и попытался представить завтрашний день. В небе, прозрачном до ломкости, плавают редкие паутинки. На траве, размякшей от резкой смены ночного мороза и дневной теплоты, видны капли воды. Деревья теряют листья в ритме последних раундов…
Как это, сказал Диего, и я объяснил.
Это уже не редкие джеббы и свинги, которыми вы прощупываете друг друга поначалу, и не уверенные мощные удары, предназначенные для разгара боя. Ударов много. Но они суетливые, бестолковые. Из последних сил, но очень частые – лишь бы успеть, лишь бы успеть, – удары, которыми бойцы обмениваются в конце последнего раунда. Так и деревья в ноябре. Листья падают с них беспрестанно. Чтобы и на Земле не найти покоя, и носиться туда, сюда. Хотя бы и перед этим белым домом в новоанглийском доме.
Так все и есть, сказал Диего.
В любом случае, природа не самая сильная сторона русских, сказал я. Они ее покоряют. Англосаксы, – Диего фыркнул, но я упрямо продолжил, ломая его природную неприязнь жителя Латинского континента к проклятым гринго, – так вот, англосаксы, они умеют принять величие и мощь мира и природы со смирением протестанта. Если русский пишет о природе, то у него получается изложение на тему «как я провел лето», – Диего снова рассмеялся, – а если американский писатель в двух словах набросает пейзаж, то получится у него «Девятый вал» Айвазовского. Даже если он, писатель, расскажет вам о заплеванной лужайке перед вашим домом.
Судя по тому, как вы это говорите, вы считаете американских писателей куда более способными, сказал Диего, и я кивнул.
Ну что же, тогда у меня для вас отличные новости, амиго, сказал он с нарочитой издевкой, а как иначе можно было расценить это штампованное «амиго», оцарапавшее мой слух.
Судя по тому, как вы мне все тут описали, вы и есть американский писатель, сказал он. И развил тему, хотя я начал мерзнуть, и скучать по горячему душу. Бывает, что человек родился не в своем месте, не в свое время. Если со временем ничего поделать нельзя, то с местом все исправимо. Почему бы мне не поехать в Америку? Начать можно с Латинской, сказал он обольстительно. Ну, чтобы не нахвататься сразу же, и не получить несварение желудка.
Американское несварение желудка, сказал он, и расхохотался.
Теперь он вел себя как карикатурный консул банановой латиноамериканской республики. Как их описывал О Генри. Это было совсем уж явной издевкой – похлеще «амиго», – потому что Диего представлял страну второго, в общем-то, мира, в банановой восточноевропейской республике. Не хватало еще, чтобы он начал умолять меня не присылать дредноуты, подумал я с улыбкой. А Диего продолжал.
Нет, все-таки, сказал он, подумайте хорошенько над этим.
Для меня эта услуга, она ничто, пустяк, nada, сказал он. Парочка ерундовых документов, которые оформят, с учетом исключительных обстоятельств – правительство каждой страны мечтает заполучить себе писателя с именем, пусть даже с умеренном известным, – за несколько дней. А жизнь там вовсе не дорога, можно сказать, куда как дешевле, чем в Молдавии. Тут все дорого, одна аренда дома сколько стоит! Пусть даже половину оплачивает правительство, ему приходится доплачивать.
В Америке вы займете свое место, сказал он.
Мне будет приятно доставить вам удовольствие, сказал он.
Вам, и Алисе, сказал он.
Само собой, сказал я, и мы глянули друг на друга осторожно. Итак, он знал имя моей жены. Судя по всему, он предлагал мне обмен, я так понял. Цивилизованный обмен женами. Естественное продолжение свинга. Вы берете жену А, и взамен получаете жену В. От перемены мест слагаемых сумма не меняется, или как оно там. Русские писатели слабы еще и в математике.
А вы… сказал я.
О, мы с Лидой уже подумываем над тем, чтобы вернуться на родину, сказал он с облегчением, потому что я не закатил скандала, получив пробный шар. Добавив, с выделением, – МОЮ родину.
И мы бы с удовольствием стали вашими друзьями в Америке, сказал он.
Так что я предлагаю вам для начала стать нашими друзьями тут, в Молдавии, сказал он.
Я затянулся и подержал дым во рту. Молчанием мы подписали меморандум о намерениях. Сделка была идеальной. К сожалению, я выступал, как недобросовестный бизнесмен. Что, кстати, вовсе меня не удивило. Будучи самозванцем по какому-то природному устройству, я всегда выдавал себя не за того, кем был. Всегда играл мечеными. Так уж получалось, я не старался особо. И на этот раз я не изменил себе. Ведь для того, чтобы провернуть эту сделку, я должен был расстаться с одним из активов, с Алисой. За это я приобрел бы Лиду.
Но я хотел получить все.
Приходите к нам завтра с Лидой, сказал я, и почувствовал, как теперь уже он замер, услышав от меня имя своей жены.
Мы и правда рады будем дружить семьями, сказал я.
Итак, завтра вечером, сказал он, и я не услышал в его голосе просьбы.
Возможно, мы начнем новую эру в отношениях, сказал он вкрадчиво, с упором на «новую».
Я кивнул, затянулся, и не чувствуя дыма, замер.
Не стоит держать это в себе, сказал Диего.
Подумайте над этим, сказал Диего, и пошел в дом.
Я не был уверен, что он говорит о сигарах.
***
…После ужасающего лета наступил сентябрь спиртного, странной, дешевой музыки – помню, мне особенно приглянулась русская группа «Обе две», что ужасно бесило Алису, подозревавшую, что мне приглянулась солистка, и она, Алиса, была права, – сентябрь истерик, и алкоголя. Уже говорил. Ладно, это был сентябрь алкоголя в квадрате. Будто какой-то странный задумчивый Пифагор с бутылкой опрокинул наш стол, и над нами с Алисой закружились листья, до сих пор лежавшие перед нами аккуратными стопками фишек из казино. Осени мы проиграли себя. Но я был куда азартнее, и, – как все, кто знает толк в проматывании себя, – проигрался в гораздо более короткие сроки, чем Алиса. Может, поэтому и стал пить, да не просто пить, а Пить.
Спиртного было столько, что Алиса не выдержала и завязала.
А я продолжил. Она застыла, балансируя над пропастью, изящно помахивая руками, как гимнастка из моего детства. Та шла по наклонному канату, но сила притяжения – может быть, под сценой цирка она закопала перед выступлением бутылку виски, а может, давно убитого любовника, который уже разложился к моменту аплодисментов, совсем как моя дорогая Алиса, но я вновь и вновь забегаю вперед, – тянула ее вниз. Словно порноактер подружку – за волосы, во время съемок. Алисе очень нравился этот дешевый трюк. Им всем нравится. Просто возьмите за волосы и тяните к себе, обрабатывая сзади. Гимнастка все-таки упала. Но это случилось в другое выступление, я там не был. Об этом случае писали в газетах. Упала не только она, но и вся их семья – циркачи по части семейственности и клановости дадут фору молдавским политикам или сербским цыганам, – перемешалась окровавленной окрошкой на опилках. Должно быть, решили сфорсить, и обойтись без страховки. Мы с Алисой смеялись над ними, как вообще над всеми, кто пытается придать себе шаткое чувство уверенности, зацепив на спину кусок лески. К чему ты, мать твою, крепить ее будешь, спрашивала насмешливо Алиса, прогуливаясь по краю нашей крыши, выходившей прямо в парк. И хоть дом не очень высокий, – метров двадцати, – сердце у меня сжималось каждый раз, когда она насмешливо ставила ногу за край. Она топтала поверженную невесомость и мой страх высоты. Иногда ей не удавалось сохранить равновесие без видимых усилий, и тогда она делала изящное движение руками: что-то вроде всплеска, и застывала богомолом, застывала балериной Андерсена, в то время как я – верный оловянный солдат, – плавился ужасом высоты, отвернувшись. Почему я делал это? Почему отворачивался?
Может быть, мне иногда хотелось, повернувшись обратно, увидеть, что на крыше пусто и она упала.
Однажды я поделился с ней этим.
Она как раз лежала на крыше, полуголая, и тянула вино, которое мы только успевали охлаждать к вечеру в холодильнике, забитом бутылками. Был июль, она еще пила. Ну, что тебя мучает, говорила она мне своим видом, расскажи мне.
Может, мне хочется убедиться, что я чист, сказал я.
Может, мне хочется отвернуться, а потом снова взглянуть на крышу, и увидеть, что тебя там нет, сказал я.
Что ты упала, и тебя больше нет, сказал я.
Понимаю, милый, сказала она.
Эти бракоразводные процессы, они такие дорогие, сказала она.
И хотя нам нечего было делить, я знал, что она устроит из развода концерт, триумф императора, вводящего в Рим колонны диковинных животных, бои без правил, ток-шоу. Алиса, без сомнения, сделала бы мне дырку в животе, и аккуратно вытащив оттуда кончик моей двенадцатиперстной кишки, наматывала бы на палочку по сантиметру в сутки. Развод убил бы меня. Кроме того, она бы ни за что не пошла на мировую. Все наше имущество было ее, но Алисе бы и в голову не пришло мне оставить хоть что-то, хотя бы просто потому, что все заработал я.
Ну и что, ну и что, милый, говорила она.
Улыбалась, и всплескивала руками, покачиваясь над краем крыши. Она обожала меня пугать, зная, что у меня панический страх высоты, и сотня дипломированных психологов города ничего с этим поделать не могла. Сначала они решили, что я видел, как мой папенька сбросил с балкона мою маменьку, и ужасно огорчились, когда узнали, что оба моих родителя здравствуют и проживают спокойную старость в доме под Кишиневом. Одноэтажном. Потом им казалось, что я пытался столкнуть кого-то с лестницы. Насмешки в школе, боязнь старости, что-то фаллическое. Наконец, они прекратили.
…Алису все это, – все мои страхи, – раздражало. Ей всегда казалось, что если у вас проблемы, то лишь потому, что вы трус, дезертир и симулянт.
Ну, что ты придуриваешься, говорила она.
Ну взгляни на меня, говорила она.
Смотри, я на краю, и мне не страшно, говорила она.
Значит и тебе не должно быть страшно, говорила она.
Ты, УРОД, говорила она.
Но я не находил в себе сил повернуться к ней. Лишь когда она отходила от края я, – с дрожью в пальцах, сердцебиением загнанной лисой под снег мыши, и мокрыми ладонями, – мог бросить взгляд на крышу, куда выходили наши мансардные окна. И именно в этот-то момент она делала быстрый шаг к кромке, и, – встав на одну ногу, – застывала на краю, как журавль с миниатюры, всплеснув перед тем руками. И я чувствовал, что это моя голова кружится, и я лечу, и куда-то падаю. Но именно-то в момент падения я успокаивался. Потому что, – в отличие от дипломированных психоаналитиков, – я-то знал, в чем дело.
На самом-то деле я боялся глубины, а не высоты.
Просто она и была глубиной, и цветы клумбы у нашего дома на десять квартир – верхняя прослойка среднего класса, – развевались в утреннем ветерке для меня водорослями, колышимыми подводными течениями. Я боялся глубины, поэтому никогда не мог взглянуть вниз, неважно, откуда. Так что, открывая бутылку, – зажав между колен, и вытаскивая пробку с застрявшим в ней штопором, – я зажмуривал глаза, и прекрасно научился справляться на ощупь. Началось все летом, но вы не начинаете пить сразу, вам необходим разогрев, как боксерам перед боем. Все июль и август я разминался. В сентябре я вступил на мат. И мы затанцевали. Только вот Алиса, решив, что с нее достаточно, сделала резкий шаг в сторону и бросила пить. Чересчур резкий.
Вот она и упала.
А я на полном пару – как мрачный, черный поезд из кинохроник про Вторую Мировую войну, поезд, который взорвали, – понесся под откос. В искрах, дыме, чаде, аде, и проклятиях. Полетел без сожалений и рефлексий, потому что поезд это машина, а машины не знают чувств и не умеют грустить. Я был кусок железа, который разогрели углем и разогнали до бешеной скорости. А потом не остановили и он продолжил путь по прежней траектории. Но вот рельсов на этом пути больше не было. Так что я несся и летел, уничтожая все на своем пути. В первую очередь, наш брак, который и так уже на ладан дышал, если бы у него были легкие. Но их у него не было. Еще у нашего брака не было сердца, печени и куска селезенки, а уж про поджелудочную я и не говорю. Все это было поражено метастазами и все это мы вырезали ему, чтобы спасти хоть что-то. Мы победили, но в результате множества операций он лишился доброй части себя, наш брак. Мы не развелись, хотя переживали очень серьезный – как я врал всем, хотя речь шла о страшном, кошмарном, самом продолжительном и невыносимом, ужасном, невероятно гибельном… – кризис отношений. Крах брака.
Развод был нам невыгоден во всех смыслах.
Я знал, что она не отпустит меня спокойно, и, – хотя ей плевать на деньги, – она из меня всю душу вынет из-за оскорбленного самолюбия. Она знала, что я не отпущу ее спокойно, потому что она приросла ко мне, навсегда деформировав. Моя жена была как омела, – старинный куст друидов, – который сначала паразитирует на вас, а потом становится частью вас. И вы уже не можете отказаться от него, не лишившись части себя. Может быть, именно поэтому я и запил в то лето, – поначалу с ней, – чтобы привести себя к гибели и погибнуть вместе с приросшим ко мне кустом омелы. Может быть, это подсознание, – этот великий океан прошлого, который плещется в голове, – велел мне уйти на берег… Выброситься на мель, как больному киту, и умереть. И тем самым спасти других китов. Ведь, без сомнения, моя жена выбраковывала мужские особи млекопитающих. Жить с ней было все равно, что проглотить портативную атомную бомбу доктора Зло из фильма про Джеймса Бонда. Разница была лишь в том, что Бонду удается выжить, а мне следовало просто прыгнуть в шахту поглубже и на лету – на глубине, озаренной всполохами адских огней, – взорваться. Убить себя и жену, чтобы спасти планету. Ну и так как убить жену у меня тоже никак не получилось – вернее, я так хотел этого, что мне страшно было смотреть на нее в момент когда это легче всего было осуществить, – я решил погубить себя. И все это, когда Алиса еще пила вино, и стояла на краю крыши, оттеняемая серебристой листвой тополей, забрасывавших нас своим пухом в особенно жаркие дни.
Трусишка зайка серенький, говорила Алиса, поджимая ногу.
О чем это ты, говорил я.
Она молча смотрела мне в глаза.
Ты знаешь, о чем это я, говорила она молча.
Я знаю, о чем это ты, молча отворачивался я.
Мы знаем, о чем это мы, думали мы оба.
И грусть на некоторую долю секунды повисала над нашей крышей. Словно облачко Зевса, из которого вот-вот должны были посыпаться золотые монеты. Только вместо денег он осыпал нас тоской, педераст проклятый. И от грусти мне становилось так плохо, что я отворачивался от окна, и спускался по лестнице на первый этаж квартиры, чтобы заглянуть в холодильник, взять еще льда и вернуться наверх, втайне ожидая никого не найти на крыше. Но она была там. И улыбалась мне торжествующе. Зачем мы вместе, если наш брак потерпел крах, часто думал я. Мы сумели спасти его титаническими усилиями – чуть ли не барбитураты по расписанию пили, и рисовали в альбомах цветочки и человечков, и всякие другие фокусы семейных психологов проделывали, – но это уже был не он. Разница между нашей любовью и тем, что мы сохранили была как между рослым гвардейцем из Санкт-Петербурга, отправившимся на поля Пруссии в 14—м году, и безногим калекой, оставшимся от него в 17—м году. В госпитале, где революционные матросы и педерасты пьют спирт и проклинают гвардию.
Разумеется, я думал о том, чтобы убить свою жену.
Более того.
Я планировал убийство своей жены.
Это было проще простого. Все наши знакомые знали, что я боюсь высоты и к раскрытому окну или краю крыши ближе чем на два метра не подойду. Все они знали, что меня от высоты бросает в пот, по-настоящему, такие вещи не симулируешь. Все в это верили, кроме моей жены, которую я решил убить. Тем хуже для нее.
Это было бы идеально чистое убийство.
Все знали, что она обожает дразнить меня, становясь у края крыши, и балансируя между ней и пустотой. Все знали, что изредка она теряет равновесие и тогда покачивается, всплескивая руками, чтобы, – как она говорит, – вернуть баланс. Все знали, что мы пьем. Так что никто особо бы не удивился, если бы в один день Алиса просто не сумела вернуть себе баланс и упала с крыши. Все что мне для этого нужно было сделать – преодолеть свой страх глубины, который я старательно выдавал за страх высоты, – и слегка толкнуть жену. Вот и все. Никаких следов. Никакой борьбы. Никаких улик. Единственное, мне стоило бы сделать это вечером, – когда темнеет, – чтобы какой-нибудь случайный свидетель из соседских домов не решил вдруг восстановить пошатнувшуюся справедливость мира. Но и на этот случай у меня был отличный вариант. Когда она была не на крыше, а на кухне, Алиса часто становилась к раскрытому окну, перевешиваясь через него. Ей всегда было любопытно, что происходит там, в пучинах вод. Вот и все. Убить жену было проще простого.
Почему же я не сделал этого?
Все дело в малодушии и усталости, понимал я. Я бы не выдержал полиции, серой, старой штукатурки, пропитанной запахом пота мелких карманников, туберкулезных рецидивистов, дешевой краски и хлорки из ведер с водой для уборки полов. Разумеется, они бы не сумели мне ничего сделать и ничего доказать. Но месяц-два в закрытом помещении, да еще и таком, свел бы меня с ума, я знал это. Вся эта суета с дознанием, оправданием, адвокатами, камерой, все это не дало бы мне ни малейшего шанса остаться хотя бы таким, каков я есть. Так что я продолжал отворачиваться от моей жены, когда она становилась на край крыши. Только сейчас я понял, кто она была.
Тореадор, танцевавший танец смерти для своего быка.
А я, нелепое разъяренное животное, самонадеянно представлял себя хищником, а ее – жертвой. Воображал себя властителем арены. Хотя, кто знает, может быть, именно она ждала меня. Может, ей хотелось, чтобы я подскочил и бросился к ней, чтобы – в последний момент, – сделать изящный оборот, и проводить взглядом падающий вниз кусок раскаленного мяса? И она просто звала меня, манила, соблазняла? В таком случае, я был приговоренный смертник, а она – палач, который ждал свою жертву.
В любом случае я был смертник и знал это.
Эту осень мне не пережить, думал я. И, словно устав ждать – свою последнюю любовницу, – я заклинал ее выйти мне навстречу и увлечь на безмолвное ложе, в мою последнюю постель, яму, в которой я трахнусь в последний раз. В мою могилу, где я овладею смертью, а она оседлает меня и, под аплодисменты собравшихся, нас с ней – разгоряченных, стонущих, – покроют одеялом земли. Последнее, что они увидят, будут мои руки, вцепившиеся в ее полный, белый, горячечный зад. Смерть вовсе не костлява. Она красива, как только красива может быть последняя женщина.
Давай ну давай же, рычал я выбравшись на крышу нашего с Алисой дома.
Давай сука, размахивался я.
Моя сперма польется у тебя изо рта сука, кричал я.
Она все не приходила, хотя я встречал знаки на каждом углу. Завядший раньше времени лист, опавшая в сентябре береза – а ведь ее время в ноябре – статья про рак, выскочившая ни с того ни с сего на экране ноут-бука. Смерть говорила мне – Я ИДУ.
И у меня не было причин не верить ей. Ни одной. Так что я верил, но она, сука, вечная женщина, не шла. И ожидание свело меня с ума. Хоть я и звал смерть, весь в поту, на полу, где мы с Алисой спали потому что она решила сохранить свою спину, свою молодость, свою осиную талию, свою осанку. Я не делился с ней, но она чувствовала запах смерти, запах разложения, шедший от меня – страх жил в моих порах, он растягивал мою кожу в гримасах ужаса. Жена смотрел на меня с ужасом. О, да! Обычно за ужас в нашей паре отвечала она, но в ту осень я переплюнул Алису. И так напугал что она перестала пить. Ей, бедняжке, казалось, что если она сойдет с пути, то это спасет ее. Бедная Алиса. Бедная моя голубка. Бедная красотка. В мужчину нужно верить, как верили в Иисуса шлюхи, разведенки и падкие на передок вдовы. Слепо. Если, конечно, речь идет о твоем мужчине, а я был мужчиной Алисы. Но она умыла руки и предала меня. Хотя и пыталась помочь
Ведь она любила меня.
Что это, мать твою, с тобой, кричала она, когда во время одного, особенно сильного, приступа, я вылез на крышу, и стал звать смерть, чтобы сразиться, наконец.
Что это МАТЬ ТВОЮ!!! – кричала она, утаскивая меня с крыши.
Я не отвечал, а лишь пытался достать Смерть – черноволосую, белозадую блядь в капюшоне по самые глаза, – классическим ударом свинг. Таким же старомодным, нелепым и трогательным, как и я сам. Последний настоящий писатель, вот кто я был, и вот кем себя чувствовал, отбиваясь осенью от Смерти, вызвавшей меня на поединок на крыше. О, места бы нам хватило! Я пытался достать ее свингами, потому что о них нынче все забыли – удар с дальней дистанции, недостаточно быстрый, но достаточно изощренный, для того, чтобы достать соперника, который слишком уверен в себе. Одно «но». Если это достаточно опытный соперник, свинг погубит тебя, и, говоря иносказательно, ты вышибешь мозги сам себе. Но хороший соперник нынче такая редкость, шептал я над книгами в своей библиотеке, который мне и перечитывать-то лень стало. Когда сравнялся с лучшими, еда теряет вкус, а вино – крепость.
Мне не к чему было больше стремиться, и я закружился со Смертью.
***