Часть третья
1
Летний порывистый ветер, высокие облака-барашки, речные волны, легкокрылые перекати-поле, — не быстрее ли их бежит человеческая жизнь?
Разве мог Венька ожидать, что так скоро кончится чудесное и единственное его детство? Казачонок, как звереныш, жил только в настоящем, незатейливом, и естественном, и никогда не мог даже задумываться над этим.
И вот впервые явилось для него прошлое. Он научился вспоминать и даже тосковать о нем. В самом деле, мог ли он представить себе, что уйдут от него эти пахучие просторы степей, приторный дурман зеленых лугов, что испарятся теплые запахи земли и что когда-нибудь жизнь посмеет совсем приглушить эту мудрую воркотню волн на родной реке? Так некоторые мотыльки не знают ночи и за короткий единственный их день, наверное, смутно мерещится им бессмертие света на земле и даже собственное бессмертие.
Близкие люди казачонку представлялись всегдашними обитателями земли и ее вечными хозяевами. Они были для него постоянно одинаковыми, никогда не менялись. Отец, Василист Ефимович, с незапамятных времен так и был его отцом и, наверное, явился на землю вот таким же черным, суровым и как никто на свете ласково-родным, неотделимым от самого Веньки. Когда дед однажды припомнил, как маленького Василька, восьмилетнего малыша, чуть не затоптало стадо сайгаков в степи и он ревел целый час от испуга, — Венька лишь ухмыльнулся, приняв это за хорошую сказку. Отец — и вдруг плачущий карапуз. И сам-то дед для казачонка всегда оставался дедом — вот таким седобородым, смологоловым, ворчливым и надоедливо мудрым.
Как-то задумавшись об отъезде, о том, что ему придется жить вне семьи, Венька впервые, с некоторым удивлением, увидал отца со стороны. Ну, как всякого рядового казака. Василист в это время стоял в дверях, упершись руками в косяки (любимая его поза!) и о чем-то озабоченно думал. До этой секунды Венька в сущности ни разу не видал этого казака Соколиного поселка Василиста Ефимовича Алаторцева. Он, конечно, хорошо знал своего отца, прекрасно чувствовал каждое его движение, но теперь он разглядел его черты совсем по-особому: приметил его разлапистый нос, соминые губы, острые, блестящие, черные глаза, всю его фигуру угловато-броскую, как бы готовую к прыжку. И странным показалось Веньке тогда, что его отец тоже казак, что он ходит, как и все соколинцы, в сапогах с блестящими бутылями голенищ, а сейчас вот стоит в мягких желтых ичигах, похожих на ичиги Асан-Галея, что все в нем, разве кроме блеска глаз и улыбки, очень похоже на других, ничем резко не отличается…
Теперь вот и выезд из поселка и вся дорога в город вспоминались казачонку, как давний и смутный сон.
Проводы вышли беспокойными и шумливыми. Уезжал в Уральск не только Венька. Василист был зачислен в почетный караул и готовился к выступлению. Кара-Никита ходил по поселку чопорный и торжественный, не смотрел на людей. Через три дня он вел свою искаре-гнедую тройку в город. Ей, как одномастной, была присуждена победа, и атаман приказал готовить ее на смотр в Уральске. Собиралась в город и Луша.
Венька уже не помнил, что говорила ему мать, когда благословляла его в дорогу. Остались с ним только ее грустные синеватые глаза. Они смотрели на него все последние часы встревоженно и неотрывно. И Валю Щелокову он тоже плохо помнил. Как это странно! Он силится и никак не может увидать ее всю, как она есть — с головы до ее маленьких пяток. Но зато, с какой ранящей остротой он хранит в себе ее теплое дыхание и ласковость ее рук. Он до сих пор слышит, как она неловко и взволнованно держалась за кончики его пальцев, когда они накануне отъезда как бы невзначай сошлись на задворках у Ерика. Они не сумели тогда сказать друг другу ни одного мало-мальски значительного слова. Они вообще не разговаривали в те минуты. Им очень хотелось, но они почему-то боялись смотреть друг другу в глаза. Венька лишь мельком, раза три, взглянул на косенькую девочку, на ее волосы — черные, ласточьи крылья! — и всякий раз чувствовал, как его лицо непристойно багровеет. Чего он стыдился? Он только и успел ей сказать тогда:
— Ну, гляди у меня… Прощай!
Он приоткрыл рот, чтобы выговорить «Валя», но духу не хватило. И она ему на этот раз ответила очень кратко. Выговорила жалобно и беспомощно то же самое слово:
— Прощай.
И только про себя добавила с тоской и лаской: «Вень».
Ей показалось, что слово долго звенело в воздухе, а казачонок даже не услышал его. Валя часто-часто заморгала черными ресницами. Не то волновалась очень, не то сдерживала ими на раскосых своих глазах блеснувшие было слезы. Впрочем, Венька успел о многом подумать в те короткие секунды. Он представил себе: вот он, взрослый, большой, возвращается к себе в поселок. Валя вышла его встретить за мельницу на сырт. Она уже, как Луша… нет, чуть-чуть моложе, легче. Непременно в девичьем сарафане и цветной шали. Он помог ей вскочить в тарантас. О, как крепко и горячо легкое пожатие ее руки! Венька дал волю своей тройке (непременно тройке!), и та сразу взяла вовсю. Ветер играет шелковой косынкой на Валиных плечах. Вот тройка ворвалась в поселок. Замигали навстречу стекла окон. Черная курица Гагушиных с безумным кудахтаньем шарахнулась из-под колес. Как жалко и завистливо смотрит на Веньку и Валю щучьими глазами Ставка!.. О, скорей бы, скорей пришел из-за степных берегов этот благословенный день! Венька торопил жизнь, как торопила в сказке старуха свою смерть. Он не знал, что жизнь и без того бежит слишком быстро. Он думал, что она, как река, вечно льется и скачет в море и никогда не кончается. Люди, словно капли в море, похожи друг на друга, потому и думается детям, что река не кончается, люди не умирают. Ведь Яик уже века бежит, уходит в море, а кто думает об его конце?..
Острее всего от тех дней запомнилась казачонку напутственная ворожба его старой наставницы, уже чуть тронутой сединою Марички. Она привела его к себе в летнюю кухонку, когда не было во дворе Ивея Марковина, покропила его лобастую голову водою, хранившейся у нее за иконами на божнице. Пошептала и поплевала над шестком с горящими углями. И заговорила самозабвенно и громко:
— «Вы, начальники, серые овцы. Я, раб божий Вениамин, белый волк: всех я вас поем. Устрой, господи, рабу божьему Вениамину мрак ночной от самых низших чинов до самых высших! А очи бы их помутились бы, а головы преклонились бы от меня, раба Вениамина. А буди им залог, запор, замок, а ключи — в море, а в море ходит щука самая булатная, она хватает и проглатывает их злое намерение от меня, раба Вениамина, прочь…»
Как странно, что с той поры на всю жизнь осталась в глазах казачонка эта плетневая избушка на курьих ножках, обмазанная ржавой глиной, и сама Маричка, крошечная и еще румяная, с тонкими синими прожилками на лице, у такой же малюсенькой, сбитой из глины печечки! Кругом чисто-чисто, а над челом печи звездой вмазаны синеватые, белые, розовые осколки фаянсовой и фарфоровой посуды и посреди — круглое зеркальце. В нем Венька видит себя и Маричку. Как серьезно и взволнованно ее кукольное лицо!
Вначале ее шептанья и выкрики казались Веньке просто забавными. «Чудно!» — думал он про себя. Но простые глаза Марички вдруг помутнели, стали чужими, такими же неприятными, как у только что отрубленной курьей головы. А старуха продолжала выкрикивать смешные и непонятные слова. Это был старинный заговор против всякого начальства. Так же напутствовала Маричка и всех молодых казаков, когда они уходили на военную службу. Веньку вдруг обуял страх. Значит, дело серьезное. Выходит, его в самом деле будут окружать злые люди в холодном и чужом городе. Мальчишка взволновался уже по-настоящему. А эта игрушечная кухонка, она так и осталась с ним. Сколько раз и с какой живостью вставала она перед ним, уже взрослым, в его черные минуты.
Ехать в город ребятам пришлось с одним Гурьяном. Василист должен был явиться в станицу и уже оттуда вместе с другими казаками двинуться в город. Кирилл и Луша, не объясняя причин, выехали за несколько дней раньше.
Дорога в Уральск неожиданно вышла тягостной и сумбурной. Гурьян на первой же остановке, в станице Каршинской, загулял. Пил стаканами водку, приставал с угощением к хозяйке, молодой, рябоватой, но очень видной казачке, только что проводившей мужа в город. Казачка шутками и смехом пыталась угомонить расходившегося лохматого кавалера. Она со снисходительной улыбкой смотрела, как он по-медвежьи топтался и прыгал по избе под собственное бормотанье:
Муж уехал по делам,
Мы заменим мужа вам.
Ой, люли, ой люли!..
Солнце через маленькое окошко весело пятнало его серые онучи. Потом погасло, ушло из окна. Гурьян не только не унимался, но с каждой минутой становился нежнее и нахальнее. Он взлохматил пятерней свои волосы, и они теперь встали у него рыжим, грязным помелом. Темные его глаза помутнели, губы отвисли. Сколько ни отталкивала его Христина, — так звали казачку, — он индюком налезал на нее, пытаясь захватить ее в свои объятия. Тогда она спровадила его насильно в сени, ребят уложила в первой горнице, а сама расположилась в дальней комнатушке.
Ночью разыгрался крупный скандал.
Перед самой зарей Алеша и Венька проснулись от визгливых, злых выкриков хозяйки:
— Ах, зараза те не убьет! Музлан ты окаящий! Немытая харя! Я те вот как двину!
Гурьян грузно шлепнулся о дверь и влетел в комнату к ребятам, растянувшись по полу. Христина выскочила за ним с белым валенком в руке и принялась с силой бить его по спине, голове, ногам. Гурьян катался, закрывался руками и рычал:
— Чево ты, сатана? Чево ты?.. Я же по любви, а не так… Ой, да погоди же ты! По любви я…
Женщина тряслась от негодования:
— Ах ты, бесстыжая твоя морда! Чего захотел, поганое женихало, курдюк вонючий! Вот тебе за любовь, вот тебе!.. Я те зенки-то повыцарапаю, я те выщиплю все волосы, пострели те в сердце-то! В самую что ни на есть утробу-то!
Гурьян, переваливаясь по полу, выкатился в сени, оттуда выполз на двор. Казачка обезумела от гнева. Швыряла вслед ему его вещи, грозила кулаком, топала ногами, плевалась. Она не могла представить себе, чтобы неказак оказался ее возлюбленным. Она знала, что за это на нее пали бы самые грозные проклятия, может быть, изгнание из поселка и уж, конечно, потеря казачьего звания и прав.
Утром Гурьян исчез. Ребята были в отчаянии. Но к полудню он сам неожиданно появился на улице. Лицо его было маслянисто, счастливо. Уродливо подскакивая, он весело бубнил:
— Седни масляна! Лопни мои глаза — масляна!
Подойдя к избе, он повалился грудью на завалинку и застучал кулаком по раме окна:
— Эй, казачка, Христина Ульяновна!.. Выходи гулять со мною, не гордись. Чем гордишься? Скоро царь нас всех сравняет, будто навоз граблями… Я вот покалякаю с наследником по душам. Мы ведь с ним закадышники. Вместе бражничали. Во!
Он схватился обеими руками за раму окна и начал ее трясти:
— Слышьтя! Я скоро стану над вами начальник, всем бороды остригу… Всем и бабам!.. Гуляй, пока я добрый, а обозлею — берегись! Я — ух, сердитый. Жизнь я всем такую расстараюсь — облизывай лапки! Не задаром меня наследник к себе кличет: «Пойдем, грит, служить ко мне, а то народ бунтуется, а утихо… хомирить его некому, я тебе, грит, полцарства пожалую, возьми ради Христа! Володей себе в удовольствие». Поизмываюсь вволю. Ух!
Гурьян взвизгнул от удовольствия, захохотал, замотал кудлатой головой и стукнул по окну кулаком. Стекло со звоном разлетелось. Кровь закапала из руки Гурьяна. Он увидал собственную кровь, оторопело уставился на нее и вдруг взревел жалобно и горько:
— Нате, пейте мою кровушку, лакайте! У-у-у ты, кровинушка моя, дай я тебя выпью, чтобы не пропадала и ворогу не доставалась!
Он с жадностью сосал руку и причмокивал. Измазал лицо и ворот рубахи. Уполз на средину улицы, сел на дорогу и начал пригоршнями пыли осыпать окровавленное свое лицо. Затем по-волчьи поднял наглухо бородатую и лохматую голову к небу и горестно взвыл:
Ванька-ключник, злой разлучник,
Разлучил меня с женой…
— У-у-у! А какая у меня жена была. Ца! Княгиня! Семь пудов весом! Благородная, бледная, малокровная…
Пришли два казака из станичного правления и силой увели его. До вечера продержали его в каталажке. И когда Гурьян немного проспался, приказали ему немедленно уехать из станицы. Казаки еще никогда не видали у себя на улице такого тоскливого и надрывного разгула.