Книга: Яик уходит в море
Назад: 16
Дальше: 18

17

По всей линии, от Илека до Гурьева, казаки готовились к встрече царского наследника. Забот появилось много. Казачкам было приказано по-особому откормить цыплят — молоком и грецкими орехами. Во многих поселках уже людям не хватало хлеба, бедняки примешивали в муку камышовый корень, — а тут чуть не насильно пичкали птиц вкусными и жирными орехами. Казачки крепко ругали поселковых начальников; казаки бранили кое-кого и повыше.
Станичники выхаживали баранов для войскового обеда, выбирали для них по от ому случаю особо пахучие травы — молодой ковыль и зеленую вязель.
— Ради их высочества и баранам такой талан! — хмуро заметил Ивей Маркович.
Казаки льготных полков готовились к выступлению. Чинили обмундирование. Богачи шили новую одежду. Промазывали чистым дегтем сбрую. Подкрашивали седла. Главной же заботой служивых была тщательная подготовка к смотру строевых лошадей. Недаром казаки говорят: «лошадь дороже душеньки» или «конь подо мной, то и бог надо мной».
— Ну, как, Ивашка, подъяровываешь своего Савраску? А то, матри, вспашет он брюхом уральские улицы, — смеялись соколинцы над неудачливым полуказаком Дакаевым. «Подъяровывать коня» на местном языке означало откормить его так, чтобы тот ярился, плясал на ходу, но чтобы у него не свешивался барабаном живот, как у мужичьих лошадей. Поселковым атаманам было поручено отбирать казаков для караула. Из Уральска было прислано подробное наставление: желательно, чтобы избранники имели знаки воинских отличий, черную окраску, бороду средних размеров и хороший рост. Станичники подсмеивались над русыми Вязниковцевым, Астраханкиными и Ивей Марковичем, что они со своими льняными и золотыми бородами и не казаки даже… И хотя сильно не хотел Феоктист Иванович отличать Василиста Алаторцева среди других, а пришлось. Из соколинцев он и Демид Бизянов попали в почетную сотню. Им приказано было срочно шить себе особо высокую папаху и парадную тарарку. Денег на это нужно было по крайней мере сорок рублей, не меньше. Казна обещала возместить расход, но когда-то это будет да и будет ли вообще, — на водах вилами писано.
Повсюду чинили дороги, засыпали овражки песком, сравнивали редкие пригорки, строили мосты. Наследник не имел намерения путешествовать ниже Уральска, но заботливое начальство приказало на всякий случай и здесь исправить путь. Что же, это неплохо и для самого населения. «И худого без пользы не бывает», — мудро заметил по этому поводу Ефим Евстигнеевич.
Специальные чиновники разъезжали по поселкам и намечали пригожих казачек для войскового бала. Это было уже совсем смешно. Но ведь выбирали же атаманы видных казаков для почетного караула, — почему они не могли наметить приглядных женщин на танцевальный вечер? Или, может быть, у наследника было особое, своенравное понятие о красоте? Казаки зло потешались над бабьими депутатами. Осип Матвеевич сложил и на этот случай припевки:
Бабы, девки и девчата,
Разбегайтесь по лесам!
Прискакали депутаты
Оценить вас по носам.

Если нос — красивый, длинный,
Вас к царю доставят враз.
Если ж нос — курносый, жирный.
Вас оставят здесь для нас.

Бабы, девки и девчата,
Подъяровывай носы.
Депутаты, как волчата,
Чуют запахи красы!

А Ивей Маркович так тот серьезно направил казенных ценителей женской красоты к шинкарке Васене Ахилловне. Пусть поглядят, не годится ли она в пару наследнику, открывать бал. После рассказывали, что этих агентов выгнал от себя калмыковский атаман за их слишком горячее увлечение женской миловидностью и непременное желание проверить самолично патриотизм молодых казачек.
На бал приглашали казачек почти исключительно из офицерских и чиновничьих семей. Лукерья Ефимовна, как вдова заметного в свое время уральского чиновника, была извещена бумагою с печатью, что она может посетить бал, имеющий быть 30 июля 1891 года в городе Уральске. Форма убранства для замужних казачек и вдов (слово «вдов» было вписано красными чернилами сверху) — шелковые сарафаны белых и глухих цветов. Было не совсем ясно, что означало здесь слово «глухой», — всего скорее нежелательна была яркая раскраска платьев, особенно же красный тон.
Трудная задача встала перед Лушей. День и ночь она размышляла, где бы ей раздобыть на бал новое платье. В старом появиться было невозможно: Уральск помнил Лушу и знал все ее наряды.
Каждый поселок, помимо всего, обязался выставить по две лучших своих тройки лошадей. А в Уральске уже высшее начальство должно было выбрать из них самую лихую упряжку, чтобы домчать гостя от последнего пункта, станицы Красновской, до столицы Уральского казачества.
Григорий Стахеевич отказался участвовать в бегах, назначенных Феоктистом Ивановичем для отбора лошадей. Он выхаживал и берег тонконогого своего серого жеребца-кабардинца для скачек в Уральске. Но и без него бежать по степи собиралось около десяти троек. Даже Пимаша-Тушканчик решил испытать свою, когда-то неплохую, тройку буланых, теперь сильно постаревших, как и сам хозяин. У Астраханкиных править упряжкой на бегах готовилась Фомочка-Казачок. Она и до сей поры, в сорок пять лет, с любой работой справлялась не хуже заправского казака, а помимо этого умела мастерски класть печи и даже подсевать зерно для посева — одно из самых трудных занятий в хозяйстве. Но, конечно, казаки и тут не упустили случая подтрунить над боевой родительницей:
— Душенька, гляди, напугашь насмерть наследничка. Взгромоздишься на облучок выше его, а он, чай, не свычен бабам в зад глядеть. Лихоманка затрясет его от страху.
Фомочка скалила еще крепкие свои белые зубы и весело огрызалась:
— Но, но, не ахальничайте. У меня иноходцы, домчу — не встряхну.
Ивей Маркович восхищенно тряс золотисто-серой бородой:
— Видать тебя, Фомочка, что ты сама баба-иноходь. И чего я, дурак, на тебе не женился. Лежал бы как в лодочке… на печи и ел пироги.
Казаки грохотали от удовольствия. Фомочка притворно отплевывалась.
По улицам, в степь и обратно, все время проносились пары и тройки, запряженные в тарантасы. Скакали даже те, кто и не думал участвовать в бегах. Носился на паре чалолысых Яшенька-Тоска. При этом ездил он по таким дорогам, где никого не было: он всегда боялся людей и сторонился общих с ними путей. Лошади у него были неплохие, но разве его заставишь участвовать в состязании на ряду с другими казаками? Мчался по полям верхом на своем голубом меринке Ивей Маркович, а за ним скакали с веселым гиканьем ребята на таловых лозах.
Василист только что вернулся с Венькою из степи. Они тоже проминали разномастную свою тройку, единственное богатство. Василист сильно умаялся, запылился и решил сходить в баню. Благо, была суббота. Купанье в реке казаки не считают за настоящее мытье, это для них лишь забава.
Тас-Мирон еще неделю тому назад выехал в степь на хутора, чтобы проверить и испытать свою лучшую гнедопегую тройку. У него были редкие лошади. Такую красивую упряжку едва ли сыщешь во всем крае. Они были в основе гнедые с бархатным отливом, а белые пятна на них были разбросаны скупо и симметрично: звезды на лбу, белые зигзаги на обоих бедрах и белые кольца на передних ногах.
Тас-Мирон приехал из степи сумрачный и злой. Неожиданно у него на хуторе начался падеж скота, и вчера на его глазах подохли два лучших двугорбых белых верблюда. Казак поставил тройку в баз и крикнул сыну:
— Пашка, добеги, скажи Ивашке Лакаеву и Адильке: не замай зайдут сейчас же сюда! Да пущай у меня пошевеливаются живо. Я их обучу, собачья кровь, как долги задерживать. Им же делаешь добро, а они…
Добро это, правда, как поговаривали в поселке, к моменту возврата увеличивалось вдвое, втрое, но Мирон об этом молчал.
Дакаева не оказалось дома. Адиль вошел в калитку, робко снял с головы казачий картуз и спрятал его за спину. Он знал, что казаки ненавидят его еще и за то, что он расцвечивает свою голову малиновым околышем. Несмотря на свои тридцать с лишком лет, Адиль так и остался холостым и теперь еще не выглядел перестарком. Был он худ, тонок, на лице его не было никакой растительности. Из-за рубахи у него виднелась на шее серебряная цепочка и такой же крест. Адиля давно еще, как-то в один из наездов в поселок наказного атамана, крестили, и будто бы сам атаман повесил на него эту «святыню».
Адиль испуганно и молча уставился на Гагушина узкими глазами, цвета аспидного камня. Мирон затрясся от злости при виде его. Два года Адиль и мать его, одинокие бедняки (богатые Ноготковы от них давно отреклись), не возвращают ему двенадцати пудов хлеба.
— Ты что же, собака, опять без хлеба заявился? Долго мне доведется ожидать вашей милости? А? Долго, гололобый?
Мирон вдруг полиловел всем лицом вплоть до острого носа, замахал руками и набросился на Адиля, крепко схватив его за шиворот. У того затрещала рубаха.
— Вези сейчас же! Вези, а то крест и рубаху с тебя сдеру, поганая твоя харя!
Адиль побледнел. Он оттолкнул вдруг руку казака и, с силою рванув с шеи цепочку и крест, закричал пронзительно тонко:
— Нет у меня хлеба! Мать у меня помирает. Нет у меня бога!.. Ваш бог! На, на, хватай его, хватай!..
Адиль швырнул крест под ноги казаку и, рыдая, завопил:
— Хватай своего бога, хватай. Мне он горло давит… Каранг бактыр, арам! (Пропади ты, поганец!)
И тонкий Адиль, повернувшись, пошел к воротам, вздрагивая спиною, как молодая, только что объезженная лошадь, ждущая на каждом шагу удара плетью. Казак растерялся, с минуту изумленно таращился на брошенную в пыль «святыню». Потом кинулся вперед, жадно схватил крест и начал совать его за пазуху. В это время из калитки неожиданно выскочила высокая, седая Олимпиада и сумасшедше завопила:
— Отдай, вор, отдай! Бога хочешь у нас отнять? Отдай, сатана!
Старуха вцепилась в казака, оцарапала ему шею и тянулась укусить его за ухо с желтой серьгою. К Мирону на помощь поспешил сын его Пашка и работник Алибай. Старуху вытолкали за ворота. Крест Мирон не выпустил из горсти. Олимпиада продолжала кричать на улице:
— Бога украл Тас-Мирон! Бога! Будь ты трижды и навек проклят, окаящий!
Через две минуты все затихло. Гагушин прошел отдохнуть на погребушку. Давно уже семья привыкла к его странностям, поэтому никто не удивился, что и спать он пошел отдельно от всех, а не в каменную палатку. Думали, что просто он ищет большей прохлады. И вдруг, когда все задремали, жена Липочка, сыновья Пашка и Ставка услыхали глухие вопли Мирона. Все бросились во двор. На пороге погребушки сидел Гагушин, охватив по-обезьяньи голову руками. Он царапал себе лицо, потрясал обрывками каких-то тряпок и бумаг, рвал себя за бороду и орал в исступлении:
— Мыши!.. Мыши!.. А-ых! А-ых!
Он хрипел, словно его душили за горло веревкой. Он бессмысленно поводил желтыми белками черных глаз и повторял надрывно:
— Мыши… Мыши!..
Жена бросилась к нему, схватила за плечо, встряхнула:
— Чего с тобой?
Он дико оглядел ее с ног до головы, потом зло блеснул глазами и, ухватив ее за руку, принялся ожесточенно дубасить кулаками:
— Все вы! От вас хоронился. От вас прятал, окаянных!.. Мыши, мыши… А-ых, денежки, мои денежки!.. Задушу, всех задушу!..
Пашка и Ставка бросились к матери на помощь. Липочка вырвалась из рук Мирона и кинулась в дом. Мирон, не помня себя, пнул что есть силы младшего сына в живот. Ставка покатился по земле, извиваясь от боли. Мирон метнулся за женой, теряя по пути мелкие клочки бумаг и тряпок. Пашка попытался было заступить отцу путь, но тот так дико и зло взглянул на него, что он поспешил отскочить в сторону. Мирон нагнал жену в сенях. Он вцепился обеими руками в смолевые пряди ее волос и, — повторяя в истерическом отчаянии: «Господи… Микола милостивый… Мои деньги!» — поволок ее на крыльцо, глядя безумно куда-то поверх крыш. Женщина закричала надрывно и страшно. Ставка ползком добрался до плетня, залез для безопасности на его вершину и, стуча кулаком о кулак, жалобно выкрикивал:
— У-у! Тас-Мирон! У-у-у! Тас-Мирон!
Сколько ненависти было в этом хриплом и надрывном стоне!
— Та-ас-Мирон! Та-ас-Мирон!
Гагушин раскачивал голову женщины и с тупым, равнодушным отчаянием колотил ее о перила. Потом повалил жену на пол и начал топтать ногами. Липочка уже перестала кричать — только стонала по временам. Лицо ее было залито кровью. Левый глаз закрылся. Верхняя губа чудовищно вспухла.
Оказалось, что Мирон запрятал на погребушке деньги, вырученные на последней Уильской ярмарке за баранов. Денег было около трех тысяч. От скупости он не решился их тотчас же пустить в оборот, не сумел купить на них молодых баранов для выпаса. Он все надеялся, что скот подешевеет. Он просто не в силах был расстаться с кипой красивых светло-желтых сторублевок. В банк он также боялся их отвезти и спрятал их в стену, меж кирпичей. Мыши скоро разнюхали пахучие деньги и изгрызли их так, что от них осталась одна труха.
Венька увидел из-за плетня, как казак избивает его тетку. Казачонок побежал за отцом в баню. Василист не раз и раньше вступался за свою двоюродную сестру, спасая ее от побоев мужа. Услышав Венькин рев: «Убьет он ее, изувечит. Папашк, скорей!» — он метнулся через плетневую калитку в одном белье, белой рубашке и желтых полосатых подштанниках, босой и без шапки. Мокрые его волосы клоками свешивались на лоб.
Мирон только что перестал бить жену, и она молчком ползла по полу в горницу. Сам он опустился в изнеможении на ступеньки крыльца и, бессмысленно поводя глазами, трясущимися пальцами перебирал мелкие огрызки денежных знаков. Губы его повисли, весь он ослабел и бился в мелкой собачьей дрожи. Он жалко и беспомощно взвыл:
— Ы-ы! Што с вами не делали! Господи, ы-ых!
Василист еще успел увидать накрытый пунцовой юбкой, трясущийся зад Олимпиады, уползавшей через порог. Сестра напоминала ему сейчас собаку с перебитым хребтом. Он заметил кровь на досках крыльца и услышал, как орет с плетня Ставка, упрямо и злобно повторяя:
— Тас-Мирон! Та-ас-Мирон!
Василист предостерегающе подумал: «А ведь я ему должен много. Не выгнал бы меня из дому, как грозил…» Еще больше обозлился и ухватил со злобой Мирона за бороду и поволок его со ступеней крыльца на землю.
Гагушин не пытался сопротивляться. Он даже не закричал. Он только закрыл лицо руками и втянул в плечи свою лысую голову, щербатую от давних болячек. Василист колотил его долго и ожесточенно. Ставка перестал плакать, но все еще продолжал выкрикивать, теперь уже с торжеством и злобной радостью:
— Та-ас-Мирон! Тас-Мирон!
И при каждом ударе Василиста стучал, словно молотом о наковальню, старательно и ровно кулаком о кулак.
Кончив бить Мирона, Василист бросился на помощь к сестре. Та лежала на полу посреди горницы и тихо, изнеможенно всхлипывала. У Василиста вдруг затуманились глаза. Злое лицо его мгновенно сделалось горько-мальчишеским, недоуменным. Он закусил губу, точно боялся расплакаться.
— Не реви, сестрица, не реви…
Казак поднял нелегкую женщину на руки, прижал ее к себе, пачкая руки и белую рубаху о ее кровь, и бережно положил ее на кровать.
— Не реви, Липонька. Все одно никто нас не услышит.
Казак вдруг как-то странно всхлипнул, точно залаял, и выговорил невнятно и глухо:
— Эх, жизнь, горькая ты назолушка!
Назад: 16
Дальше: 18