Таежные люди
1. Веселое мясо
I
Я застал у знакомого агронома в биробиджанской деревне Н. местного старожила — охотника Богатова Феоктиста Николаевича, сухого, коренастого человека лет пятидесяти.
— Како число сёдни? — спросил он среди беседы.
Было десятое сентября.
— Значит, скоро первое по-старому, — озабоченно заметил Богатов. — Пора, однако, в тайгу собираться, — скоро зверь реветь будет.
Сентябрь — пора любви изюбря и лося. Самец мечется по тайге между деревьев, разрывает грудью и рогами цепкие лианы, выбегает на болота и на берега речек, неосторожно выносится на поляны и всюду, остановившись на мгновенье, ревом зовет самку.
Бывает, что один самец услышит рев другого. Тогда он с яростью бежит на поиски соперника.
Едва встретившись, они сшибутся рогами. Поединок будет кровавый. Он кончится лишь, когда один из соперников упадет со сломанными рогами и с прорванным брюхом.
Самка, заслышав призыв самца, давно помчалась навстречу. Она бежала особенно быстро, когда сквозь гул тайги услышала два сливающихся зова. Она стоит тут же, высоко задрав красивую голову. Она смотрит, кто из любовников пожертвует ради нее жизнью, кто ляжет костьми у ее ног: от него она с презрением отвернется.
Но когда непринужденной и легкой походкой приближается к ней веселый победитель, она трепещет и дрожит и отдается ему. Она сопротивляется. Она бьет ногами. Она упорствует. Но все это — жеманство. Победа дается красавцу легко, и он празднует ее тут же. Умирающий неудачник еще, пожалуй, успевает бросить на это зрелище свой последний взгляд.
Охотники, верней, браконьеры, лихорадочно ждут сентября. Они обзаводятся берестяными трубами, издающими звук, похожий на рев самца изюбря. Уже с первого сентября в глухих таежных зарослях слышен обманывающий звук этих труб. Самцы и самки мчатся ему навстречу. Слепые и обезумевшие от ярости и страсти, они вплотную подходят к засаде. Тогда вступают берданы и винчестеры.
Я давно собирался в тайгу на зверовую охоту. — Вот с Богатовым и поезжайте! — сказал мне агроном. — Кстати с публикой местной познакомитесь, — с казаками, раз хотите знать Биробиджан.
Мы выехали втроем на рассвете: Богатов, еще один местный охотник, некто Максимов Григорий Тимофеевич, и я.
Километрах в двух от околицы начинается вековое зыбучее болото. Конь проваливается задними ногами. Он не может их вытащить и проваливается передними. Он падает на бок и подминает под себя и вьюки и седока. Покуда удается вытащить коня, он настолько обессилел, что садиться на него нельзя, — приходится вести под уздцы, самому проваливаясь поминутно выше колен.
Максимов по-своему подбадривает меня:
— Ничаво!.. Ни робейти!.. Дале хуже будет…
Максимов — высокий и тоже, как Богатов, сухощавый мужик лет пятидесяти. Лицо у него безбородое, красное, нос длинный. Он похож на индейца. Но взгляд, немного рассеянный и вялый, временами придает его мужественному лицу какое-то бабье выражение.
Он был прав, говоря, что дальше хуже.
Дальше топи еще более глубоки и вязки, ходить еще трудней. Это — нетронутые, девственные биробиджанские топи. Ступала ли здесь нога человека? В траве иной раз всадника на коне бывает не видно, так что отбиться от своих здесь самое легкое дело. На каждом шагу растыканы ямы, ухабы и провалы, в которых тоже можно пропасть, не успев пикнуть.
Болота сменяются глухой тайгой без дорог и тропинок. Густые заросли леса стоят стеной, дорогу прокладывать себе трудно — лианы цепляются за ноги, задерживают коня, не пропускают человека. Грандиозные кедры и пихты, дубы и березы тесно жмутся друг к другу. Беспомощно прислонившись к живым, стоят и мертвые гиганты леса — бурелом и сухостой. Толкнуть рукой — и валится огромное дерево. Иных великанов молния расколола в щепки. Она зажгла пожар, и обгорелые стволы лежат, поваленные друг на друга. Как гнилые зубы, торчат недогоревшие пни. Валяются вековые деревья, которые таежная буря вырвала из земли с корнями. А потом снова болота. Конь, осторожно ступая на кочки, обрывает траву, и она скрипит под копытом, как лопающийся лед. Дорог нет, путей нет, тропинок нет. Итти трудно.
Однако лишь к концу дня, когда мы сделали привал, я понял настоящий смысл предсказания Максимова насчет того, что будет хуже.
Воздух стоял душный, сырой и неподвижный, и с ближнего болота налетали тучи страшной таежной мошки. Да будет трижды проклято имя этого маленького хищника! Он страшней непогоды, страшней топи, страшней, чем звери. Миллионы мелких насекомых, величиной с булавочную головку, забиваются в нос, в уши, в глаза. Они замучивают человека и животных. Жалко было глядеть на коней, — они отощали за первый же день. Мириады, неисчислимые множества мошки сплошной пеленой садятся лошадям на морды и пьют кровь. Сотрешь мошку с коня, и вся рука в крови. Мы на ночь стреноживали коней, но бедные животные так страдали, что даже стреноженные уходили, сами не зная куда в глубь тайги. Мы по следам разыскивали их нередко за десять километров от стоянки.
Мы пять дней шли все дальше в глубь таежного мира. Болота сменялись девственной чащей; мы переваливали через горы и переходили вброд реки. Я потерял представление о времени, о расстоянии, о маршруте. Но непостижимое для меня чутье вело Богатова и Максимова именно туда, куда им было надо. Еле заметная зарубка на дереве, прислоненная к дереву сухая ветка, брошенное горелое бревно, — все служит для них приметой и помогает им безошибочно повторить путь, проделанный в прошлом году или два года назад.
Мне временами кажется, что Феоктист Николаевич заснул в седле. Я заглядываю ему в лицо.
Нет, — глаза глубоко запали, они точно притаились в засаде, прикрывшись зарослями бровей, и настороженно озираются кругом, внимательно рыщут по деревьям, по траве, по болоту.
Время от времени Богатов сошками разгребает траву: ему показалось, что она немного помята, — он хочет знать, кто здесь ходил. Посмотрит и едет дальше, а нам в полуоборот бросает:
— Мигведь ходил…
Или:
— Кабан помял…
Мы сделали привал у горелой поляны.
— Вот она — наша! — воскликнул Максимов. — Прошлым годом сами выжигали.
— Слезай! — скомандовал Богатов у опушки. — Здесь беспременно зверь будет.
Охотники сами выжигают в тайге поляны: на обнаженном месте лучше растет трава, и сюда придет пастись зверь.
Покуда мы с Максимовым разводили огонь, Богатов затрубил в свою трубу. Он прислонился плечом к дереву и затрубил. Труба издала пронзительный и сильный звук, переходящий в рев.
Через несколько мгновений из глубины тайги, по ту сторону поляны, послышался отклик: там заревел изюбрь. Богатов стал дуть еще сильней. Ответный звук стал приближаться. Он несся к нам, как ветер. Он пронзительно разрезал тишину тайги и приближался, становясь все сильней. Это был напряженный и раздирающий крик. Вот уж он где-то совсем близко. Богатов продолжал звать в трубу и уже лихорадочно сжимал в руке берданку. Максимов поспешно отводил предохранитель на винчестере. Я закладывал пулю Жакана в браунинг. Собаки насторожились. Вдруг крик оборвался на какую-то ничтожную долю мгновения и тотчас слился с еще более жадным и более яростным рычанием. Два бешеных голоса сплелись в один клубок, в один сдавленный и мускулистый ком крика. Он катался по земле, ударялся о деревья и снова падал и извивался. Эхо повторяло исступленные звуки. Тайга наполнилась этой таинственной борьбой. Лошади запрядали ушами, собаки стали испуганно жаться к нам, а мы, все трое, замерли в оцепенении и испуге. Борьба длилась недолго. Рев и рычание сразу смолкли, собаки и кони успокоились.
— Не иначе, тигр, однако! — угрюмо проворчал Богатов. — Задрал, сук-кин сын, изюбря. Как одна копейка, задрал!
На следующее утро мы с Богатовым снова вышли на охоту.
Мы пошли на крутую сопку. Мы задыхались, карабкаясь, а я особенно устал от борьбы с лианами.
— Вот ломота докушная! — бормотал Богатов. — Чисто сухая топь!..
Это было меткое определение. Лианы в тайге засасывают, как болото. Они принимают человека в свою гущу, обволакивают его и не выпускают.
— Сухая топь!
Внезапно Богатов замер.
— Во!.. Гляди!.. — едва шевеля губами, шепнул он.
Я долго вглядывался в чащу, но не видел ничего.
— Да вон же!.. Гляди же!.. Позади винограда…
В чаще, в самой густоте, позади багряных листьев дикого винограда, я различил небольшое, но особое пятнышко. Это был лоб изюбря. Зверь открылся нам еле-еле, а расстояние было большое. Мы, к тому же, стояли запутавшись в лианах— подойти ближе нам было трудно. Богатов выстрелил и промахнулся. Беззвучное движение губ лучше слов показывало его состояние. Однако зверь не двигался с места. Он не сообразил, повидимому, что это за раскаты. Тогда выстрелил я и тоже не попал. Но на сей раз зверь встрепенулся и в ярости понесся сквозь чащу.
Теперь мы видели его лучше: это был красивый рослый самец. Мы, было, погнались за ним, но вскоре убедились, что это бесцельно: зверь не был ранен, а здорового и испуганного — человеку, конечно, не догнать.
Богатов был хмур. Он еще больше нахмурился, когда мы, пройдя несколько шагов, нашли свежий след, очевидно, нами же спугнутого медведя. Миша разорил здесь под дубом зимние запасы, заботливо сложенные бурундуком, а сам скрылся через речку, которую нам было вброд не перейти. Вся сопка была исхожена зверями: тут катались кабаны; гам медведи ходили и оставили следы своих мягких и тяжелых лап, похожие на след босого человека; здесь выщипали траву лоси; еще немного поодаль отпечатались лапки россомахи и грациозные копыта изюбрей. А нам хоть бы что-нибудь повстречалось!
Еды у нас не оставалось уже почти никакой. Таежные ягоды — семя ландыша, кислый дикий винаград, дикое яблоко величиной со смородинку да калина — все начало становиться серьезным подспорьем в нашем хозяйстве, а дичи, как на зло, — нн пуда, ни пера.
Эго кажется странным и мало вероятным, но в тайге можно иной раз хорошенько наголодаться даже с ружьем в руках.
Однажды Богатов сказал:
— Тута сам Арсеньев раз бродил, Владимир Главдеич. Знаете? — путешественник который?! Со спедицией… И все охотники были… А с голодухи, однако, своих собак поели…
Идет дождь, и зверь прячется; дует ветер, и зверь издалека чует человека и собаку и уходит.
Так было и на этот раз: лил дождь, дул ветер, душила мошка. Добычи не было никакой. Все это понемногу портило настроение. Богатов и Максимов все время хмуро молчали. Я пробовал заводить всякие разговоры — ничего не выходило: люди хотели есть, им было не до разговоров;.
II
Однако через несколько дней они разговорились. Вот как это произошло.
Я собирал сухостой для костра на ночь, а Богатов и Максимов закусывали и пили чай перед палаткой. Максимов ел ломтиками сырую капусту, — кажется, уже последнюю головку. Он сидел на земле, подобрав одну разутую ногу, нарезал капусту и соскребывал своим охотничьим ножом мозоли. Богатов сидел: на корточках и хлебал чай. Вдруг они оба застыли. Не произнося ни звука, отложили чашки и капусту и, не отводя глаз от какой-то точки на поляне, тихо поползли назад к балагану за ружьями.
— Козуля! Собирайся!..
В самой фигуре и походке Богатова, когда он уходил, было в этот раз что-то, предвещавшее победу. Он туго затянул пояс и поэтому стал казаться тоньше, а плечи вышли шире, прямей, угловатей, резче. Глаза застыли неподвижно на невидимой козуле, — он не отводил от нее взгляда, точно накинул аркан и уж не выпустит. Ружье он взял на изготовку по-военному и выступил с левой ноги, немного выдавая вперед плечо. Вскоре он скрылся в пырье.
Максимов быстро натянул сапоги и побежал в чащу с противоположной стороны. Я зашел с третьей и пошел по опушке. Вскоре послышалось два выстрела. Я узнал глуховатый звук берданки Богатова, побежал на раскаты и услышал совсем близко третий. Шагах в пятидесяти от меня выскочила раненая козуля. Я выстрелил, и она упала замертво. Тотчас показался и Богатов.
— Не ушла-таки! — воскликнул он и побежал к туше.
Он потолкал, перевернул и, убедившись, что козуля убита, быстро выхватил нож и вскрыл ей брюшину. Ударил густой и тошный запах внутренностей. Богатов погрузил в прорезанное отверстие руку и, провозившись несколько мгновений, что-то вытащил и стал жадно есгь.
— Что это вы делаете?! — удивленно воскликнул я.
— А почки! — бросил Богатов, чавкая и хрустя. Потом он пояснил с несвойственной ему словоохотливостью — Почки-то надо сырыми есть, однако! От их человек здоровше быват.
Он быстро и умело освежевал козулю, разрубил тушу на части и, взвалив на дерево, тщательно перекрыл листьями.
— Это взавтра заберем, а пока на ужин и одной ноги хватит.
Он захватил одну переднюю ногу и сердце, а также требухи для собак, и мы пошли.
У нашего балагана, когда я занялся приготовлением мяса, Богатов пошел кормить собак. Обычно молчаливый, а за последние дни и совсем хмурый, он теперь весело возился с псами:
— А-га! Л-л-любишь козьины кишки, с-с-уккин сын! Небось не жрамши и газету читать скушно!.. То-то!..
Когда пришел Максимов, козья нога и сердце были едва-едва прожарены. В воздухе стоял еще кисловатый и неприятный запах, свойственный мясу козули. Но приятели тотчас принялись за еду. Они ели минут двадцать в напряженном молчании, жадно глотая почти сырые куски. Потом стали сыто отрыгивать и отваливаться на сидениях. Максимов сказал, покачивая головой:
— Козье мясо, — оно веселое…
Видимо, и впрямь повеселев от еды, он внезапно спросил меня:
— Скажит-ти, — а где оно, тако местечко Калкута?..
Я пояснил.
— В Ындии, говоришь? Ну, а верно, что в газетах пишут, будто там, в месте Калкуте, значит, стычка была с войском?
Я ответил. Прошла минутная пауза, и Максимов: снова заговорил:
— А в Москве, поди, дамочек мно-ого?..
В голосе его была какая-то мечтательность. Он прибавил:
— Поеду в Москву!.. Ей-богу!.. Набью зимой кабанов и медведей и поеду. Вот ей-богу!.. Выберу, котора дамочка покрасивше, да сыграю…
Затем он благодушно обратился к Богатову:
— Отрежь-ка мне, друг Фитис, сердца кусок, поздоровше…
Богатов огрызнулся:
— Сам и режь! Ишь ты, барышненка кака сыскалась! Может, вам и таз подержать, кады блевать схочете, Тимофей Григорьевич?..
— Да ить, видишь, я с человеком разговор веду, — сказал Максимов. Обратясь ко мне, он заметил с оттенком какой-то задумчивости — Ривольцинеры еще семьдесят годов назад хотели так на так сделать. Да, знать, время не вышло А? Верно я говорю?
— Верно! — подтвердил я.
— То-то.
После этого замечания он оставил политику. Прожевывая кусок сердца, он предался воспоминаниям молодости.
Он рассказал, захлебываясь от веселья, как в Пашкове, в молодых казаках, лет около тридцати тому назад, к Петьке Слепцову, к булочнику, привели бабу. Булочник как раз тогда разводил квашню.
— Ну, начала это галерка бабу рвать кажный к себе, кажный к себе! А баба была выпивши! Да как ни заблю-е-еть!.. Вот Христом клянусь, прямо в бадью, в квашню самую… Ой, и смеялась же галерка!.. Ну-ну!..
Богатов встретил рассказ глуховатым, кулдыкающим смехом. Он сидел, поджав ноги по-турецки, ел, кулдыкал и слегка трясся. Он внимательно смотрел прямо в рот Максимову, желая, видимо, поживей представить себе сцену в булочной.
— Д-да! — время от времени выжимал он из себя, покачивая головой.
Мясо продолжало веселить Максимова. Вскоре последовало еще одно сообщение.
Любовное действо опять носило в нем массовый характер.
Дело было в Гродекове, на Уссури.
— Спешила галерка наша бабу одну — на Уссуре белье мыла, — начал Максимов.
— Прачка, значит! — заключил Богатов.
— У-гу, прачка! Ну, значит, рот ей зажали да на конюшню. А тут, почитай, вся сотня сбеглась.
— Ну, и что было?
— А что было? — медленно, икая, переспросил Максимов. — А позвали чесь-чесью фершала, чтоб, значит, обсмотрел бы ее, — а то, неровен час, и на больную наскочишь. Ну, обсмотрел фершал. «Ничаго, — говорит, — ребята, не робей! Здоровая!» А Мы и сами видели, что здоровая. Ну, и прошла там вся-a галера, сколько было, душ восемьдесять. Почитай, ни один не пропустил.
— Ну? — блестя глазами, воскликнул Богатов.
— Христом клянусь, — сказал Максимов и осенил себя крестным знамением, не выпуская, впрочем, ножа из руки.
— Да!.. — качая головой, продолжал он. — А она, сука, прямо без памяти. Уж ей все одно было. Лабунцов Митька, уходя, ногой ее в бок ка-ак ни пхнул!.. А она все без памяти… Так-то по началу кряхтела: господи, мол, Сусе! Господи, Сусе!
— Ишь, шлюха! — перебил Богатов. — Тоже! Господи Сусе!
— Однако, — продолжал Максимов, — как прошло душ десять, она, стерва, и про господи Сусе забыла. Совсем из памяти баба выбилась да и смолкла. А Митька-то Лабунцов под конец дела ее за ноги да из конюшни вон…
— Ну, и как? — спросил я. — Сошло вам? Ничего не было?
— Ничего! — с довольной улыбкой ответил Максимов. — Правильно фершал сказал — здоровая она была.
— Ну, а наказания какого или что?
— Какого же наказания? Ведь по гривеннику в шапку кидали. Деньги-то ей потом за пазуху сунули.
— И не жаловалась она?
— На казаков-то? — недоуменно переспросил Максимов.
— Ну да, на казаков!
Он только мотнул головой и сказал со снисходительной усмешкой:
— Плакался Адам, перед раем стоя.
Потом он добавил:
— Замок в воду, ключ в небо…
С этими словами он уже деловито налаживался спать: он все ворочал и примащивал седло. Богатов давно приспособил и свою постель. Скоро они храпели оба. А поздно ночью, когда уже спал и я, нас разбудило какое-то необычайно сильное хрюкание. Вероятно, дикий кабан подходил к балагану, да, неожиданно увидев огонь и почуяв собак, испугался и с шумом бросился назад. Проснулись и Богатов с Максимовым. Они поправили огонь и стали беседовать. Сквозь дремоту я не уловил начала их беседы. Кажется, она с кабана и началась. Едва ли не Богатов вспомнил, как при отступлении из Мукдена в 1904 году их сотня гнала впереди себя целое стадо кабанов.
О Мукдене было и у Максимова что вспомнить. Начал он однако издалека:
— Я таку тебе вещь скажу, что есть у человека одна дума на уме и завсегда он ту думу доржит, едой не заедат, питьем не запиват. А дума та про бабу. Ревет человек — бабу ему подай, все одно как тому изюбрю.
— Эго ты про что?
— А про то, как в японску войну, самое в отступление… Войска бегит, — пеший, конный, антилерия тута, — ну, вся галерка перепуталась. Лечу это я на коню, конь у меня до-обрый был… Лечу, прямо семь ветров, семь христовых угодников. Ну, лечу, вижу — фанзочка. Давай, думаю, укроюсь… Вбегаю, а там Митька Подойницын…
Максимов говорил увлеченно, быстро, но Богатов осек его на всем скаку:
— Который Подойницын? Из Венцелова?
— Не! Из Лазаревой, — пояснил Максимов, — который Митрохи Хромого зять…
— А-га! Ну…
— Ну, значит, вхожу я в фанзочку, а Митька Подойницын китайку приспособил… Тута снаряды рвутся, кони скачут, полкова кухня вся побегла уже — одним словом, полная отступления, как страшный суд. А он, однако, прямо на нары китайку кинул да кобелирует…
На Богатова рассказ не произвел почти никакого впечатления. Он только сказал очень деловито:
— Который из Лазаревой Подойницын — тот да… Тот, пожалуй, могит… А ежли б венцеловский Подойницын, так…
— Ну, так венцеловский, он же ж дохлый!.. Его, кажись, ишшо с диствительной увольнили, — заметил и Максимов.
— То-то!.. Я и подумал…
Найдя под ногами обглоданную козью лопатку, Богатов, от нечего делать, предложил:
— Давай, погадаем!
Есть примета: по тому, как огонь прожжет лопатку и в скольких местах, охотники решают, будет им удача или не будет.
Оба внимательно следили за работой огня. Подкинули в костер свежего валежнику, пламя пылало и гудело. Козья лопатка уже была совсем почти обуглена. Богатов вытащил ее из огня и сказал:
— На китайску секиру похожа, которой хунхузам головы секают. Видал ты, как хунхузам головы секают? — спросил он Максимова.
— Не, — равнодушно ответил тот и стал рыться у себя под седлом, куда успел запихнуть мозговую косточку.
— А я видал… — сказал Богатов. — Опосля китайского походу. Мы тогда в Мяолене стояли. Ну, значит, объявление было, что, мол, так и так, хунхузам казнь будет. Головы, мол, секать им будут. Народу сбеглось — больше некуда. На крышах, на деревьях, — где хошь, там народ. Ажно гул стоит! Баб, почитай, более всего сбеглось… Ну, значит, и наша галерка тута. Смотрим — помост, и самый главный ходит, который именно секать головы-то будет. По семь гривен, однако, с головы получат. Ходит важный такой да все секирой помахиват… Да ты не так костку клади! — внезапно перебил рассказчик сам себя: Максимов неудачно ткнул свою мозговую кость в самое пламя. — Рази ж так костку прогревают?
Он поправил огонь, подождал, покуда кость хорошо прогрелась, и ловким ударом ножа выбил из нее мозг — половину Максимову на ладонь, половину себе, слизнул и продолжал:
— Ну, значит, ходит это самый главный да секирой помахиват. А опосля привезли и самых-то хунхузов. Девять штук…
— Правда, будто в колодках они? — спросил Максимов, впрочем, довольно равнодушно.
— А как же? Небеспременно в колодках да в ярмах! — ответил Богатов и продолжал — Ну, а там дело недолгое. Сами чисто как телята: стают на колена, голову подгибают, а потом этот самый, который с секирой, значит, ка-ак ни секанет, та-ак башка долой. И кровь фонталом — жмык, прямо на сажень блюеть! Ну, тута народ кричи-и-т, бабы реву-у-ут. А он, знай, свое: рубанет — и башка долой. Размахнется, гаркнет: х-хэ! — и рубанет. У самого руки-то в крове, морда вся в крове… Д-да…
Богатов перервал сбой рассказ и затем добавил:
— Только не достоял я до конца. Самое это на плацу было, в аккурат возле нашей казармы. Вот тебе казарма, а вот и вся катавасия эта. Так семь голов мы просмотрели, а потом…
Богатов стал обстоятельно сморкаться. Он делал это долго и, повидимому, потерял интерес к своему рассказу. Он закончил его совсем вяло:
— Как раз на кашу протрубили, — сказал он, окончательно утирая нос рукавом, — ну, мы и ушли…
Воцарилось пустое и равнодушное молчание. В костре потрескивал валежник. Пламя плясало в темноте.