Книга: Сексуальная жизнь сиамских близнецов
Назад: 26 Контакты 10
Дальше: 28 Контакты 11

27
Утренние страницы Лины 3

Утро выдалось солнечное, красное небо постепенно становится лазурным. Я поднимаюсь в пентхаус – в берлогу к Соренсон – и застаю ее пишущей что-то в блокноте на коленях. Дописав, она вырывает пачку страниц и с пафосом швыряет в меня.
– Спасибо, – говорю я.
Взгляд у нее мрачный, выглядит как говна кусок. В ведре тоже полно говна. Уже лучше.
– Есть хочу, – проворчала она. – Ты привезла на завтрак что-нибудь?
Я ничего не отвечаю, беру листы из блокнота и иду на длинную, узкую кухню. Кладу листы на кухонный стол, сажусь на табуретку и начинаю читать.
Я проснулась в абсолютной, удушающей темноте и не cмогла сразу понять, где я. Было трудно дышать, на мне лежало какое-то покрывало. Встав на колени, я поползла вперед и врезалась во что-то головой, сердце екнуло, и мне стало ужасно дурно. Я попыталась было сбросить с себя покрывало, казавшееся адски тяжелым, но руку как будто что-то схватило и больно дернуло, раздался лязгающий звук. Мучительное осознание происходящего вернулось – сошло на меня как сель: так уже бывало по утрам в предыдущие два дня. Я попыталась освободиться от покрывала еще раз, но в запястье впился острый металл. Рука прикована к цепи. Но вторая свободна. Я отбросила с лица грубое, колючее одеяло: комната была едва освещена отдаленным светом города, проникавшим сюда через большие окна. Я попыталась было сама себя разбудить криком «Есть кто живой?», но стало ужасно больно в горле, как будто я проглотила теннисный мяч.
От отчаяния скрутило живот: я кое-как взяла левой рукой бутылку воды и с трудом уселась на корточки, опираясь на правую руку, прикованную к тяжеленной четырех-пятиметровой цепи, которая, в свою очередь, прикреплена к несущей колонне наручником – таким же, каким скована рука. Я вылакала зараз полбутылки воды и встала на ноги. Потянула за цепь двумя руками, как будто сейчас начнется соревнование по перетягиванию каната; цепь прочнейшая, каждое звено из закаленной стали. Я добралась по цепи до колонны, как какой-нибудь промышленный альпинист, только наоборот, и всем свои весом стала изо всех сил тянуть цепь. Тщетно.
Ну да, а как же: это называется «ограничение», чтобы ты, дура, не смогла добраться до еды и окончательно себя ею угробить. Поэтому цепь прочная. Ее задача – ограничивать тебя.
Я пошла к окну, чтобы снова нащупать предел своей жалкой свободы. Комната по-прежнему пуста, здесь есть только домашний тренажер, беговая дорожка, надувной матрас, подушка, одеяло, два ведра воды, несколько рулонов туалетной бумаги и переносной бело-голубой пластмассовый холодильник. Еще есть пластиковый детский бассейн, на нем клевая картинка: жеманно улыбающийся медведь. В этом бассейне я моюсь. Все эти вещи находятся в пределах полукруглой свободной зоны, которая расходится от несущей колонны – одной из трех, подпирающих стальную потолочную балку. Я могу дойти до одного окна; из него видно высотку напротив, которая, кажется, такая же пустая, как и моя.
Я смотрю в окно, на дом напротив, потом вниз, вспоминаю про лестницу, по которой мы пришли. На стекле капель нет, но по пустому блестящему тротуару видно, что был дождь. Потом иду к холодильнику и отпиваю воды из бутылки. Чтобы не было обезвоживания в этом сухом воздухе, который весь день гоняет кондиционер, надо все время пить воду. Я заставляю себя вставать посреди ночи, пью и писаю. Пью и писаю, пью и писаю. Походы в «туалет» ужасны: без опоры приседать над пластмассовым ведром страшно тяжело. Мытье в бассейне – тоже то еще мероприятие. Чтобы расстегнуть спортивный лифчик, приходится его проворачивать на себе (да и вообще, когда грудь сильно прижата к телу, это вредно), я снимаю трусы и сажусь в бассейн; хорошо, никто не видит этого унижения, как будто я ребенок какой-то. Моюсь, как могу, одной рукой, потом вытираюсь и сижу, набросив на плечи одеяло, которое приносит облегчение.
Я представляю себя узником в одиночной камере, но мои новые обстоятельства, кажется, за гранью любых аналогий. Часов нет, вместо них только синь неба, которое постепенно гаснет вместе с солнцем, заходящим за соседние высотки, и еще меняющийся уровень шума машин, движущихся в обе стороны по 95-й трассе и кажущихся отсюда игрушечными. На несколько часов у меня зажигается свет, потом сам выключается, и я опять погружаюсь во мрак. Я регулярно кричу, но мой голос здесь, взаперти, звучит очень странно. Иногда меня охватывает эйфория: я говорю сама с собой, громко смеюсь. Интересно, может, я схожу с ума.
В этом как раз ничего «интересного». С ума она сходит. А то, что ты обжираешься до потери пульса, – это ничего?
Хуже всего было в первую ночь. За окнами завывала и свистела настоящая буря. Над Майами садились и взлетали последние самолеты, и я представляла, как их ветром сносит с курса, и они неумолимо несутся прямо на мою башню, и вот-вот врежутся в нее, и спалят меня, и я буду болтаться на цепи, прикованная к колонне посреди развалин высотки. Я в уме проигрывала один за другим жуткие сценарии своей смерти, они полностью поглотили меня, и я кричала и плакала, пока не отключилась. Потом я несколько раз за ночь снова просыпалась от порывов шквального ветра, который бил так сильно, что казалось, весь дом ходит ходуном. Я натянула одеяло на голову и зарыдала.
Буря стихла за пару часов до рассвета. Потом я снова проснулась: от жуткой тишины – неопровержимого доказательства, что я в этой высотке одна, как в тюрьме. Больше я не спала; не зная, чем еще заняться, я пошла на беговую дорожку.
– Я ЕСТЬ ХОЧУ! – орет Соренсон через стену. – Дай мне поесть что-нибудь!
Не обращая внимания на крики толстухи, продолжаю читать.
И, несмотря на жуткий недосып, я проделывала это каждый день; кроссовки ужасно жмут, пальцы на ногах изуродованы, все в кровоточащих волдырях. Вчера я заметила, что на одном белом носке запеклась кровь. Счастье, что хоть есть этот детский бассейн. Я попыталась позаниматься на домашнем тренажере, теперь мышцы верхней части спины и плеч как будто завязаны в узлы, которые адски болят.
Сегодня я уже съела свою скудную порцию безвкусной еды и теперь жду, когда Люси привезет еще. День тянется долго, я лежу на этом тонком матрасе вся потная и в каком-то мучительно-экстатическом бреду представляю себе чизбургеры, ведерки с курицей из KFC, кукурузные чипсы, пиццу, печенье с шоколадной крошкой, но больше всего – мороженое и лаймовый пирог.
Не знаю, сколько еще терпеть, когда я услышу долгожданный звук ключей в замке. А, вот наконец: пришла Люси – с недовольным выражением лица и с этой ее безуминкой в глазах, которая меня жутко пугает.
Прекрасно! Тебя же вообще все пугает!
С момента, когда начался этот кошмар, я пытаюсь воззвать к ее разуму. Но она ходит взад-вперед по комнате, как профессор в лекционном зале, а потом резко смотрит мне в глаза, как привидение. «Мы выведем из тебя все шлаки», – объявляет она, и завораживающе-суровый, какой-то даже нереальный ритм ее движений и мефистофельский блеск в глазах заставляют меня замолчать. «Кока-кола не просто сама по себе яд, из-за нее тебе хочется потреблять еще больше ядов. Даже те, кто пьет диетические газированные напитки, в среднем на четыре с половиной килограмма полнее тех, кто от них воздерживается».
И после этой дежурной лекции она выдает мне овсяные хлопья с черникой и снова уходит.
Нет, офигеть, вы только посмотрите на эту суку! Какая претенциозная тварь! Что еще за «мефистофельский блеск в глазах»?
Я сжираю завтрак, потом кое-как моюсь теплой водичкой в бассейне. Через какое-то время делаю по-большому, с трудом присев над ведром в полной уверенности, что я испражняюсь на пол, или сейчас опрокину ведро, или сяду в него жопой и застряну: трагикомедия! гротеск! Закончив, я подтираюсь и отодвигаю ведро максимально далеко, насколько позволяет цепь, но при этом чтобы им можно было снова воспользоваться. Как ни пытаюсь, оно все равно, по сути, стоит рядом: это так ужасно, когда находишься в одном помещении с собственными вонючими, кислыми экскрементами, и у меня все время возникают рвотные позывы.
У меня совершенно нет сил, я снова заползаю на этот дешевый надувной матрас с натяжной простыней и колючим белым одеялом. Если бы только на нем можно было спать. Каждый раз, когда я отключаюсь и потом просыпаюсь уже ночью, цепь одергивает руку, возвращая меня в смутное сознание. Вместо сна, в какой-то совершенно трансовой духоте, я наблюдаю, как становится темно. На окнах нет жалюзи, и свет от соседних домов отбрасывает в комнату тошнотворное желтое сияние и какие-то жуткие тени. В отражении стекла я рассматриваю свое лицо, безжалостно подмечая на нем все дефекты. Воображение буйствует, а я не могу ничего ни писать, ни рисовать! Мой единственный спутник здесь – это страх: иногда он охватывает меня целиком. Тишина доводит меня до исступления, ее нарушает только отдаленный шум пролетающих самолетов, или мне кажется, что я слышу звук лифта, который поднимается сюда почти бесшумно, как привидение. Когда я начинаю кричать, не происходит ничего или приходит Люси. Дни я уже меряю ее визитами. Сначала ожидание, потом страх и беспокойство о том, какой еще бред придет ей в больную голову, но одновременно я начинаю бояться, что сейчас она снова уйдет и я опять останусь одна в этой страшной тишине.
Когда я прикрываю глаза, я практически вижу, что Люси еще здесь, вижу, как она двигается, наводя вокруг себя порядок, как какой-то плавно работающий агрегат, который борется с хаосом, сглаживая и разравнивая его. Можно представить ее матерью, которая исполняет свой задушевный танец привычек и порядка, все эти детские карандашные рисунки на стенах и записки, прикрепленные на холодильник. Но, проконтролировав прием пищи и упражнения, тщательно записав все результаты в айпад, Люси снова оставляет меня одну. На весь день и на всю ночь. Она приходит только утром и ранним вечером и приносит маленькие порции несытной еды. Говорит, что это и есть настоящая, полезная еда.
Я так хочу есть, я устала, мне ужасно одиноко! Очень хочется какой-нибудь выпечки: кексов, сконов, круассанов, хлеба, а еще яиц, бекона, картофельных оладьев, вафлей, стейка, бургеров, такос…
– Я ЕСТЬ ХОЧУ, ЛЮСИ! – раздается хриплый крик из большой комнаты.
Сиди, пизда жирная.
Неправильно питаться я начала, когда мне было, наверное, лет десять. Еще в нашем Поттерс-Прери, в Миннесоте. Средний Запад – это огромное мрачное пространство, где взгляду зацепиться почти не за что. Мы жили в самом сердце этого мрачвагена: городок наш был слишком далеко от Миннеаполиса – Сент-Пола, чтобы считаться пригородом, но достаточно близко, чтобы исключить появление чего-либо возбуждающего воображение.
Когда мне исполнилось десять, жизнь полетела в тартарары. До этого все было иначе. Я была чудо-ребенком, который появился на свет, когда мама и папа почти смирились, что никогда не смогут зачать. В первые семь месяцев беременности мама вообще считала, что это у нее киста, а не я, и боялась пойти к врачу. Всем, кто готов был слушать, и, без сомнения, многим, кто был не готов, она повторяла, что «просто молилась, и молитвы были услышаны». Молилась ли она за меня или чтобы просто не было кисты, она не уточняла.
Ну вот, ёб твою, мы и нашли, что искали! Спасибо, Мишель Пэриш! Спасибо, Джулия Камерон!
Мы жили в маленьком, уютном доме с большим участком прямо на берегу озера Эдли. Красивое озеро и окрестные леса придали моим детским воспоминаниям абсолютно идиллический характер. Лето у нас длинное и теплое, и я помню, как в плотном воздухе постоянно гудели сверчки и цикады. Вместе с подружкой Дженни мы ездили на великах до ближайшего продуктового магазина «Круз», чтобы купить там бутылку колы или спрайта и конфет. Потом я обнаружила кафе «Кауч-Томато-Дайнер» на Гэлвин-стрит, рядом со школой: там было больше тридцати сортов мороженого, которое опять-таки можно было запить колой или спрайтом.
Зимой у нас было солнечно и белым-бело от снега. Снег как будто окутывал наш дом покрывалом тишины; кроме тиканья больших часов, слышно было только звуки, доносившиеся с кухни: как кипит какая-нибудь очередная кастрюля с дребезжащей крышкой или как противень задвигают в духовку. Значит, мама что-то опять варит или печет. По воскресеньям папа был дома (шесть дней в неделю он работал в своем хозяйственном магазине), но слышно его практически не было. Когда я играла или читала в гостиной, я слышала только, как он глубоко вздыхает, переворачивает страницу книги или шуршит газетой. Так что основной источник шума был на кухне и связан был с приготовлением еды. Еды всегда было вдоволь.
Тем не менее к шестнадцати годам я по-прежнему была худая как палка и весила 53,5 кг. Потом, когда мне должно было исполниться восемнадцать и я собиралась ехать в Чикаго готовиться поступать в Институт искусств, я уже весила 82,5.
Что же произошло за эти два года?
– ЛЮСИ! – кричит Соренсон.
Я хватаю листы бумаги со стола и иду к ней:
– ЧТО ТЕБЕ?!
– Где завтрак?
– Я же читаю твой дневник.
– Умираю, есть хочу!
– Что тебе сказать? Терпи, борись!
– Нет, я не могу терпеть, мне надо что-то съесть…
– Знаешь что? Пойду-ка я сама позавтракаю в кафе и там спокойно почитаю твои чертовы страницы.
– Нет, ты должна…
– Можешь орать сколько влезет, сама виновата, – я машу листами бумаги у нее перед носом, – понаписала тут «Войну и мир» целую.
– Умоляю, Люси!
Соренсон встает и начинает прыгать на месте. Цепь ее гремит, и я поскорее сваливаю.
Спускаюсь на лифте, выхожу на улицу и сажусь в свой «кадиллак». В мертвом центре Майами очень слабая инфраструктура, так что позавтракать особо негде. Проехав мимо нескольких рыгаловок, я нахожу что-то более или менее удобоваримое в торговом центре, беру зеленый чай и цельнозерновой бейгл с лососем и маложирным творожным сыром. Покупаю такой же для Соренсон. Не может же она каждый день жрать хлопья с черникой. От чтения дневника отвлекает телевизор в углу зала: там опять что-то про близняшек. Не могу разобрать, что говорят, но, видимо, там не все в порядке, так как сестры на экране друг на друга не смотрят. Эми плачет и из-за этого выглядит как человек – не то что обычно, когда она представала перед всем миром каким-то набычившимся отростком.
Ну ладно, продолжим с соренсоновским творением.
Пока взрослеешь, ты так или иначе все видишь и чувствуешь. За видимым спокойствием всегда спрятана человеческая боль. Город, в котором жизни людей пересекаются только по привычке, в рамках колеи устланной напускной любезностью и условностями, скрывает от нас бедность, амфетаминовые лаборатории – зияющую пустоту, прикрытую слоем дерьма, присыпанного попкорном. В стенах этих старых частных домов под слоем тишины похоронено столько боли!
Мама.
Ё-моё!
Когда мне было лет пятнадцать, веселья в нашем счастливом доме поубавилось. Мама с папой стали вести себя как-то иначе по отношению друг к другу. Мама начала сильно толстеть. Однажды я увидела цифру на весах: 122 кг. Я тогда этого не поняла, но ей нужен был соучастник в том, чтобы стать непривлекательной, нелюбимой и так оправдать нелюбовь к себе. Поэтому мы стали заказывать мороженое из «Кауч-Томато-Дайнера» и пиццу из «Ю-Бетча-Пай». «Уфф-да! В твоем возрасте есть можно все», – говорила она. А мне и нравилось, что все можно есть.
Мой отец Тодд Соренсон был невысокого роста, примерно на полголовы ниже мамы, с извечной уязвленной миной и выражением благочестия на лице. Говорил он мало. Если в разговоре или в новостях всплывал какой-нибудь спорный сюжет, он всегда отмахивался, мол, «было бы что обсуждать». Кроме работы, папа почти ничем другим не занимался, иногда только ходил с матерью на танцы. Раз в месяц он ездил с друзьями на охоту: друзья, как и отец, занимались хозтоварами; это были мрачные мужики, которые постоянно несли какую-то банальную чушь. Несколько раз отец брал меня с собой, показывал, как стрелять из ружья, заряжать его и чистить. Он даже подарил мне ружье – такое же как свое, «Ремингтон-870 экспресс супермагнум», и я его бережно хранила. «Прекрасно подходит для чего угодно – хоть по голубям стреляй, хоть по оленям», – говорил он. Стрелять мне нравилось – по жестяным банкам и бутылкам, но от одной мысли, что так можно лишить жизни живое существо, мне становилось дурно. Потом я как-то увидела, как они убили олененка. Он просто с любопытством смотрел на нас и пошел в нашу сторону. Я подумала, что они его, конечно, не тронут. Я заметила, как они на секунду переглянулись, будто не решались, потом отец выстрелил. Бедное животное откинуло метра на полтора, ноги подкосились, и все. «Точно в зону поражения, Тодд», – тявкнул один из друзей.
Из рассказов отца я знала, что так называется плечевая область, за которой находятся сердце и легкие. Если смотреть сбоку, это задняя часть плеча. Здесь максимальный шанс попасть в жизненно важные органы. С такого расстояния он едва ли мог промахнуться. То есть никакой «охоты» и не было.
Мне стало плохо. Такое невинное и доверчивое животное взяли и бездушно убили старые тупые идиоты, просто чтобы побахвалиться друг перед другом, поддавшись на самообольщение, что это как-то выделит их в глазах окружающих: какие все-таки жалкие ничтожества. Я промолчала, но они заметили, что я зла на них, и почувствовали, что я их презираю.
Я, естественно, решила больше с отцом никуда не ездить. Он ничего не говорил и, вроде бы даже чувствуя облегчение, все равно казался разочарованным. Не сомневаюсь, что они с мамой видели: я разочарована не меньше. Я росла, и мне становилось все менее уютно в доме, куда меня принесли после рождения: постепенно я осознавала, что в этом семействе, да и в этом городе, я лишняя, и, хотя в их глазах надежд не оправдывала я, ощущение было взаимным.
Однажды утром я собиралась в школу, было примерно 7:45. Зазвонил телефон, и мама включила телевизор. Мы увидели, как из башни Всемирного торгового центра валит дым. По телевизору сказали, что в башню врезался самолет, и показывали кадры повтора. Я посмотрела на мать и отца; нам тогда показалось, что это какая-то трагическая случайность. Минут через пятнадцать во вторую башню врезался второй самолет. Мне стало страшно, и маме тоже, мы сидели на диване, держась за руки.
«Нью-Йорк, – усмехнулся отец, как будто это происходило на другом конце планеты. – Было бы что обсуждать».
Я не знаю до сих пор, действительно он так считал или просто храбрился, думая, что мы с матерью сейчас впадем в истерику. Я осталась с ней дома, мы сидели на диване и, нервно поедая конфеты, смотрели, как на экране разворачивались события, – и так до тех пор, пока не наступил эмоциональный передоз и мы не выключили. Отец, как обычно, поехал на работу – в Миннеаполис, в свой хозяйственный магазин. Кроме работы, он ничем не занимался и даже пах магазином: краской, скипидаром, маслом, пиломатериалами, клеем и металлической стружкой, которая, казалось, еще и прилипала к его рукам. Этот запах невозможно было вывести ни стиркой, ни афтершейвом. Иногда отец говорил так медленно, что у меня внутри все буквально сжималось, и я никак не могла дождаться, когда же он закончит фразу, чтобы я могла возобновить свою жизнь. Бывало, он делал мучительные паузы, как будто оценивая, стоит ли вообще продолжать.
Он все чаще подолгу застревал на работе, а мы с мамой все делали вместе, в том числе и еду. Люси сказала бы, что это не еда, а дерьмо: сладкая или соленая пакость. Мы объедались целыми пирогами, пиццами и чизкейками, пока нам не становилось дурно. После этого мы валялись на диване без движения, едва в состоянии дышать. Мы буквально нажирались как пьяные, практически тонули в еде. Нас мучили желудочные колики и изжога; никакого удовлетворения не было, зато была реальная физическая боль: мы испытывали жуткую ненависть к самим себе, которая пульсировала внутри только что сожранной нами вредной пищей, однако нам хотелось, лишь чтобы гора еды, которую мы только что смолотили, поскорее переварилась в желудках, а килограммы жира налипли туда, где ему и так уже едва хватало места. Только ради того, чтобы можно было снова начать жрать. Потому что, когда все переваривалось, мы опять начинали сильно хотеть есть. Очень сильно, мучительно хотели жрать.
Бедная я, несчастная! Папаша – бесчувственный пень, да еще и член Эн-Ар-Эй; убивал, гад, пушистых зверьков из винтовки, которая ему заменяет хуй. Мамка – жирная свинья, которая стала объедаться от недоёба. НУ НАДО ЖЕ, КАКАЯ ТРАГЕДИЯ, СОРЕНСОН! А как же сила воли? Самоуважение? Характер? Личность?
Потом, сразу после экзаменов, я увидела себя в большом зеркале, которое висело у нас в коридоре. Жиртрест. Нельзя было больше есть все подряд. Я начала одеваться в черное и стала толстой готкой. Я умела рисовать карандашами и красками. Всегда. Но мне нельзя было больше есть все подряд, потому что мне хотелось больше, чем может съесть нормальный человек.
В школе из-за этого начались проблемы. До того как растолстеть, я не то чтобы была сильно популярна, но, даже будучи вдумчивой тихоней и для своего возраста не слишком высокой, я все равно находила общий язык с другими ребятами для игр и прочих выкрутасов на школьном дворе. Теперь я выделялась из толпы. Девочки смотрели очень странно: сначала во взгляде была некоторая неловкость, затем глаза наполнялись ненавистью. На меня медленно опускался кошмар: люди вокруг казались самими собой, но внутри были одержимы бесами. Я в буквальном смысле переросла Дженни. Я понимала, что ей стало неудобно тусить со мной. Потом в один прекрасный день на физкультуре, когда несколько девочек начали надо мной издеваться, она к ним присоединилась. Ненавидеть ее не было никакого смысла. Как когда-то моя мать, я убедила себя, что меня никто не полюбит, а значит – получала по заслугам.
Даже на уроках рисования мне не давали передышки. Я рисовала портрет старика. Как-то утром, придя в класс, я обнаружила, что портрет кто-то испортил: черной краской сделал фигуру толще, а лицо исказил так, что оно превратилось в карикатуру на меня. Внизу было нацарапано большими буквами: ТОЛСТОЖОПАЯ СУКА. Я была подавлена, видела, как другие ржут, но показать учительнице не решилась. Я незаметно выбросила портрет в мусор и начала другой, руки при этом дрожали.
Все видели, что я замыкалась в себе. Учительница миссис Фиппс посоветовала маме сводить меня к врачу, так как я, видимо, впала в депрессию. Мы пошли к нашему семейному доктору Уолтерсу, который с детства скармливал мне антибиотики и антигистаминные препараты. Он сказал матери, что у меня «летаргия». «Не хочется употреблять слово „депрессия“ или другие негативные термины», – сказал он.
Даже я знала, что в официальной медицине такого расстройства нет. Но я едва заставляла себя принимать душ и чистить зубы. Даже те три минуты, пока жужжала электрическая зубная щетка, были для меня настоящим мучением, мне хотелось поскорее закончить, и, тыча щеткой в рот, я считала оставшиеся секунды.
Но мама все равно меня любила. Свою любовь она проявляла, закармливая меня вкусненьким. Наша жизнь превратилась в бесконечный хоровод вкусненького. В словаре есть определение слова «угощение»: «то, чем хотят порадовать гостя, доставить ему удовольствие». Гостем я не была, конечно, а доставленное удовольствие было лишь кратковременным в сравнении с тяжелой пульсацией боли, всякий раз мучившей нас обеих.
Эй, очнись! Бросай ты это дело! А доктор в Поттерс-Прери был, похоже, просто знахарь! Кто бы мог подумать, в наше-то время.
В школе единственным моим другом был ботан по имени Барри Кинг. Насколько я была толстая, настолько же он был худой: стеснительный, нескладный мальчик в очках, как у Гарри Поттера. Парадоксальным образом, как это часто бывает в таких ситуациях, теперь, по прошествии времени, я ясно вижу, что Барри нужно было лишь чуть-чуть изменить осанку и манеры, чтобы стать красавчиком в общепринятом понимании этого слова. У него для этого было все – стройное, атлетическое телосложение, темные глаза, проникновенный взгляд. Увы, он был не в состоянии сделать даже этот маленький и одновременно огромный шаг. Как и я, своей застенчивостью он себя приговорил: движения, походка, нервные, неуместные фразы – все в нем буквально взывало к издевательствам. В ответ мы создали собственный мир, который давал возможность существовать, хотя мы его и стыдились. Мы нашли прибежище в научной фантастике и были особенно одержимы британским фантастом Роном Тороугудом и комиксами «Марвел». Мы таскали в школу сборники и сначала рисовали там супергероев и злодеев, потом стали создавать собственных персонажей.
Мир, который мы сконструировали из этих материалов, определял не только наше настоящее, он должен был стать нашим будущим. План был такой: он будет писать фантастические романы, а я – их иллюстрировать.
Мы зависали в кафе «Кап-оф-Гуд-Хоуп» и «Джоннис-Ван-Стоп», ели конфеты и чипсы, постоянно пили колу, пепси, «спрайт», «Доктора Пеппера» и все время, получается, как бы прятались: он – за своими нелепыми очками, а я – в своих жирных доспехах, выглядывая из-под густой черной челки-занавески, которую я отрастила и из-за которой отец тихо бесился. Однажды он даже наехал на меня из-за этой челки. Я лишь пожала плечами: «Это мой стиль».
Ну и постоянно хотелось получить очередную дозу сладкого, я ждала ее в удушающем предвкушении будущего кайфа. Один раз мы с Барри шли в «Кап-оф-Гуд-Хоуп», нас остановили ребята из школы и начали оскорблять. Они называли Барри ботаном-недоноском, а меня – китихой. Говорили, что мы спим, что он извращенец-доходяга, раз трахает реально толстую телку. Один из парней ударил Барри по лицу и сшиб у него очки на землю, хотя и не разбил их. Пока тот их поднимал, они ржали. Мы еще немного погуляли, потом пошли в «Кап-оф-Гуд-Хоуп». Он потягивал газировку через соломинку, которая прилипла к его толстой губе. Помню, он говорил: «Здесь нас никто не понимает, Лина. Тебе надо отсюда валить».
От его слов стало не по себе, уже тогда. Не по себе – оттого, что он сказал «тебе», а не «нам». Как будто знал, что у него это не получится.
И не получилось.
Воскресенье я ненавидела больше, чем любой другой день, потому что назавтра надо было идти в школу и еще целую неделю терпеть издевательства. Ждать и бояться их было еще страшнее, чем испытывать в реальности. В воскресенье еще надо было отбывать мрачный, выматывающий душу ритуал посещения церкви, который будто предварял какую-то кровавую расправу, – с таким ужасом я его всякий раз ждала. Мамины родаки – бабушка и дед Ольсены – приходили к нам рано утром, завтракали с нами, потом мы все вместе шли в церковь. Это был жуткий момент: нудный и в то же время полный тяжелых предчувствий нелепый марш с родственниками по улице, у всех на виду. Мы никогда не ездили на службу на машине, только пешком. Даже если шел дождь или было холодно, мы сбивались в кучку и шли под зонтами. Если я возражала, отец объяснял, что это «семейная традиция». Бабушка болтала с мамой, дед Ольсен молчал, иногда только говорил с отцом, и всегда исключительно о работе. Мать заставляла меня надевать все яркое. Я чувствовала себя умственно отсталой, как будто яркая одежда притягивала ко мне взгляды всего мира гораздо больше, чем мой любимый черный цвет. Перед выходом из дому я заставляла себя посмотреться в зеркало. Я выглядела в точности как мать – толстой и глупой. Версия помоложе, но в такой же нелепой одежде. Отец на нас едва смотрел. Ему было стыдно. Я была толстым, прыщавым подростком, прятавшим глаза за челкой, но меня все равно тащили в церковь.
На каникулах я ездила с отцом в Миннеаполис работать с ним в хозяйственном магазине. Я ненавидела эти молчаливые поездки, эту плоскую пустоту перед глазами, этот огромный вогнутый небосвод. В магазине что продавцы, что покупатели были сплошь сентиментальное старичье; в некоторых я узнавала отцовских дружков по охоте: они приходили обсуждать с ним какую-то чушь. Скучающие пожилые пенсионеры; у каждого был какой-нибудь самодеятельный прожект – или на годы вперед, или просто нереализуемый.
Дед Ольсен был как раз из таких. Он умер внезапно от обширного инфаркmа за рулем своего грузовика-эвакуатора (у него их было несколько) на парковке за собственной конторой. К счастью, в тот момент он никуда не ехал.
На похоронах было холодно, дул пронизывающий ветер. Мама плакала у свежевырытой могилы, утешала бабушку, которая только повторяла: «Он был очень добрый…» Заметив, что мне скучно и неловко, отец угрюмо и как-то очень по-взрослому, будто говорил с другом, сказал мне, что дед Ольсен понял, что сейчас умрет, поэтому залез в кабину своего грузовика.
Деда с отцом что-то связывало, но связь эта была скорее будничная: оба вели успешный бизнес. Потом, когда примерно в километре от отцовской лавки в торговом центре открылся новый сетевой магазин «Менардс», дела у него стали идти все хуже, и он сильно ожесточился. Америка в упадке, и вот типичный пример, говорил он. Он начал высказываться в поддержку разных правых политиков от авторитаристов до либертарианцев и в итоге стал сторонником Рона Пола. Он даже участвовал в одной из его президентских кампаний, заранее обреченных на провал.
Из-за этого мы с ним ругались. Мы вообще постоянно ругались из-за политики и социальных вопросов. Отец спорил до определенного момента, но, как только я начинала одерживать верх (а это происходило все чаще, потому что я взахлеб читала), он поднимал голос и командовал с угрозой: «Я твой отец, имей уважение». На этом дебаты заканчивались.
Отец велел мне держаться подальше от Шери – она работала продавщицей у него в хозяйственном магазине, была на несколько лет старше меня и казалась нормальной веселой девчонкой. «Тебе с ней лучше не общаться».
«Почему?»
«Нельзя дружить с наемными сотрудниками. Это подрывает бизнес».
«Но я-то тоже сотрудник, я просто работаю в магазине».
«Не дерзи мне. Ты моя дочь, и однажды ты всем здесь будешь заправлять!»
От этих слов мне стало тошно, хотя я знала, что этому не бывать. Поэтому я полюбила сеть «Менардс». Каждый раз, когда отец ворчал, что они опять расширяются, и пробалтывался о проблемах в магазине, я в душе ликовала. Если я видела большую рекламную полосу «Менардс» в газете, я радовалась их корпоративной мощи и представляла, как они снесут наконец несчастный хозмаг «Твин-Сити-Хардвер» и весь этот унылый торговый ряд вместе с ним – буквально сотрут их с лица земли. Лучше жить в нищете, чем управлять отцовским магазином.
Потом – следующей весной, когда все вокруг оживало после очередной суровой зимы, случилось нечто ужасное. Я сидела в саду, читала «Гибель в экстазе» – новый роман Рона Тороугуда. Мама рыхлила почву, готовилась что-то сажать. Тут пришла соседка Алана Рассинджер и сказала маме, что Барри погиб.
Я застыла и опустила книгу. Мама посмотрела на меня, потом опять на Алану. «Какой ужас… Что случилось?»
«Я подробностей не знаю, тело нашли утром в его комнате».
«Что значит „тело“?» – вскрикнула я, вскакивая со стула.
Алана посмотрела на меня с выражением страдания на лице, потом повернулась к маме и, понизив голос, сказала: «Говорят, повесился».
Я побежала в дом, к себе в комнату. Села на кровать и попыталась заплакать, но слез не было, а было только оцепенение. Пришла мама, села на кровать рядом. Сказала, что Барри ушел в лучший мир, воссоединился с Богом и больше не будет страдать.
«Откуда ты знаешь, что он воссоединился с Богом? – набросилась я на нее. – Если он повесился, значит он самоубийца, это разве не грех, из-за которого человек не попадет в рай?»
«Бог милостив», – сказала мать, сжимая мне руку.
Я посмотрела на нее, и мы обнялись, а потом я попросила ее оставить меня одну, и она ушла. Я достала несколько фантастических рассказов Барри, записанных в тетрадях на пружинах; он их переплел в канцелярском магазине «Кинко’с». Но так и не смогла заплакать. Внутри все было мертво.
Спустя какое-то время я узнала, что Барри оставил записку, в которой просто написал: БОЛЬШЕ НЕ МОГУ. МНЕ ЗДЕСЬ НЕТ МЕСТА. Еще чуть позже я узнала, что он также написал, что вся его коллекция комиксов должна быть передана мне. Его родственники об этом не сказали. Вместе с моими родителями они решили, что мы «оказывали дурное влияние друг на друга» и были «зациклены на смерти». Однажды я даже застала отца с матерью в своей комнате, когда они просматривали мои диски и музыкальные файлы на компьютере: Nirvana, Sisters of Mercy, Macbeth, Secret Discovery, Theatre of Tragedy, PJ Harvey, This Mortal Coil, Puressence, Depeche Mode, Crematory, Tool. Раньше их ничего подобного не интересовало. Видимо, в аннотациях и обложках к дискам, в текстах песен они искали свидетельства нашего суицидального психоза. Все выглядело так, будто в смерти Барри была виновата я, а не жлобы, которые его били, унижали и мучили.
Бóльшую часть года я так и провела в своей комнате, выходила только в школу. При этом в школе стало полегче. Хотя на меня по-прежнему смотрели как на чудаковатую неудачницу, открытые издевательства прекратились. Не знаю, вызвал ли Барри своим самоубийством чувство коллективной вины, или они осознали, что, если доконают и меня, на них будет еще больше крови, но меня оставили в покое. И я перестала есть, что очень беспокоило мать.
Потом была родительская серебряная свадьба: справляли в Общественном центре. Я должна была присутствовать. Мне было почти семнадцать. Мать в очередной раз рассказывала всем историю про «чудо-ребенка», все время поглядывая на меня; я краснела и хотела сквозь землю провалиться, лишь бы не быть на этом празднике. В округе Оттер, видимо, не было ни одного человека, который не слышал бы эту историю.
Очень странно было видеть на празднике Таню Кресвелл – девочку из школы. Она пришла с родителями, те знали мать по какой-то церковной группе, в которую вместе ходили. Таня тоже была необычным ребенком, хотя и не таким, как я. Она была клевой, но одновременно относилась с презрением к школьным хулиганам и сторонилась их, а те, как казалось, ее немного побаивались. На празднике Таня впервые заговорила со мной. Обсуждали в основном музыку. Я стащила спиртное – бутылку белого вина, – и мы распили ее в соседнем проулке и покурили сигарету на двоих. Мы были довольные и пьяные. И типа поцеловались как бы в губы. Мы посмотрели друг на друга с удивлением и страхом. Ни я, ни она не поняли, что произошло и что делать дальше. Потом мы услышали голоса и увидели, как на улицу вышли парень с девушкой постарше нас и начали тереться друг о друга, опершись на колонну перед входом в центр.
Через несколько дней я увидела Таню в классе. Мы переглянулись сконфуженно и отвернулись друг от друга. Обе понимали, что поступили неправильно. В том смысле, что опять поступили бы так же, если б оказались рядом друг с другом, но, если бы кто-то узнал, нам бы по-настоящему влетело. Поэтому мы стали избегать друг друга. Но в плане секса я не опустила руки: мастурбировала постоянно. Иногда представляла девочек, как я их целую, обнимаю, но чаще воображала парней. Я очень хотела парня – худого, темноволосого, чтобы он ночью пришел ко мне в комнату и начал щупать меня, трогать за соски на маленьких грудях.
Лишившись Барри и фантастики, я сосредоточилась на учебе, «начала реализовывать свой потенциал», как выражался отец. Но больше всего меня захватил один предмет. Мисс Блейк – учительница рисования – постоянно говорила мне, что я самая талантливая ученица во всем округе Оттер. Она рассказала, что люди из школы при Чикагском институте искусств скоро будут делать презентацию для потенциальных студентов из нашего штата и что она будет проходить в муниципальном колледже в Миннеаполисе.
Бабушка Ольсен умерла на следующее лето после своего мужа. Она так и не оправилась после его смерти, все время страдала, утратив смысл жизни. Благодаря ее уходу мы немного поправили семейные финансы, сильно оскудевшие из-за «Менардс». Ольсены также оставили деньги мне на обучение, причем, по словам мамы, сумма была «значительной». Я была очень рада, хотя и старалась не показывать этого, выражая по поводу кончины бабушки скорбь, которой на самом деле особо не чувствовала. Звучит цинично, но я думала только о деньгах: я точно знала, что с ними делать. Я по глупости сказала маме с папой, что хотела бы изучать искусство. Впервые за долгое время они выступили единым фронтом: Институт искусств, мол, – это пустая трата денег. Работу потом не найдешь, среди студентов одни ненормальные, извращенцы и наркоманы. Нужно поступать на математический.
Единственный положительный момент в этом тягостном разговоре был в том, что отец так и не сказал про свой магазин, что я должна буду встать у руля «Твин-Сити-Хардвер». Не то чтобы он признал мою очевидную непригодность к этой роли, скорее смирился, что победа «Менардс» в перспективе неизбежна. Я была юной и наивной и сразу почувствовала, что спорить бесполезно. Я просто согласилась: надо идти на экономику и управление.
Я, естественно, все-таки поехала в Миннеаполис на презентацию Института искусств, прихватив с собой папку с рисунками. Родителям не сказала. В школьном классе сидели человек двадцать ребят, и все с какой-то терпеливой, восторженной заинтересованностью, которую я никогда не видела ни у кого на уроках рисования в школе. Мужик из института был с бритой головой, весь в черном. Сотрудник муниципального колледжа представил его как профессора. Тот сразу резко поправил, мол, «я не профессор, я художник».
Услышав эту фразу, я сразу поняла, к чему надо стремиться. Ни от кого я раньше не слышала таких простых и одновременно убедительных слов. Как лихо, как убедительно они звучали, особенно для человека, измотанного постоянно копившимися поражениями! Как будто камень упал с плеч, а спина выпрямилась.
Я поняла, кем хочу стать.
Я включаю беговую дорожку. Со старта очень быстро разгоняюсь, сразу начинаю потеть и задыхаться. Каждый гулкий шаг дается с трудом, но я переключаю тренажер на максимальный градиент набора скорости, чем устраиваю себе новый уровень ада, перемещая нагрузку на другие мышцы, которые сокращаются с беспощадной интенсивностью. Через десять минут я слышу чей-то крик в своей голове: что ты делаешь, твою-то мать? Я стараюсь не обращать внимания. Вскоре я перестаю чувствовать ноги, как будто зависаю в воздухе без опоры, и меня охватывает дрожь и паника, что я сейчас упаду. Я пытаюсь сосредоточиться на ритме, который произвожу ногами, топочущими по резиновой дорожке, и стараюсь заставить свои слабые, сиплые легкие дышать в такт. Я пытаюсь смотреть на что-то еще, а не только на эти цифровые дисплеи, замеряющие время, скорость, пройденное расстояние и сожженные калории. Внезапно дорожка сама начинает замедляться. Я осознаю с восторгом, что бежала с этой скоростью и градиентом целых полчаса!
Я слезаю с тренажера: ноги настолько ватные, что, если бы не цепь, за которую я прикована к колонне, я бы просто потеряла равновесие. Держась за цепь, я подтягиваю себя к колонне, как будто меня кто-то тащит, как рыбу из воды, и тяжело оседаю на матрас, обхватываю ноги руками и, уткнувшись лицом в голые колени и закрыв глаза, съеживаюсь в клубок.
Ну что, спасибо тебе, мисс Соренсон. Он худой, она толстая, оба ботаны, толстая не смогла выебать худого, вместо этого сосалась с какой-то cюсюкающей отличницей, и та ее обломала. Худой в итоге наложил на себя руки, толстая поступила учиться за счет бабкиной заначки. Нормальное начало, я считаю, ну а дальше-то чего. Прошу прощения, не впечатляет! Не уверена, что рассказам Соренсон вообще можно доверять. Хипстеры типа нее соврут – не дорого возьмут. Могла все и выдумать.
К моменту, когда я вернулась к Соренсон с бейглом ей на завтрак, прошел час. Она, недовольная, молчит и не сводит глаз с еды, которую я принесла. Я вкладываю бейгл в Линины грязные благодарные лапы.
Пока она ест, я выношу и смываю говно в унитаз, выливаю мочу, потом кое-как опорожняю бассейн с медвежонком-извращенцем: хреновину пришлось тащить в ванную и как-то засовывать слив через край душевого поддона, чтобы соренсоновская грязь заполнила канализацию славного города Майами. После этого долго и муторно наполняю все три сосуда заново.
Выполнив эти тягостные задачи, я возвращаюсь к Соренсон, которая удивительным образом до сих пор жует свой завтрак. Да, она заставляет себя есть медленнее и поглядывает на меня c набитым ртом. Я сажусь на стул напротив нее, держа в руке Утренние страницы:
– До фига написала. И очень откровенно. Молодец.
Она с надеждой смотрит на меня:
– Я старалась писать максимально честно…
– Плохо, что это не Утренние страницы.
– В смысле? Я утром написала, сразу как проснулась, правда, я…
Я поднимаю руку, чтобы она замолчала:
– Утренних страниц должно быть три. А здесь больше двадцати!
– Но ведь чем больше, тем лучше, разве нет? На две недели вперед!
– Надо писать по три страницы зараз, чтобы можно было поднимать вопросы и обсуждать их небольшими, удобоваримыми кусками. А тут… – я машу листами, – тут столько всего наворочено.
– Утренние страницы принадлежат мне, Люси. Почитай Джулию Камерон, если мне не веришь, – спокойно говорит она. – Они не предназначены для того, чтобы ты с ними что-то делала. Ты же не психолог, не психотерапевт, не консультант…
– А ты просто ребенок. Не понимаешь, что ли? Не понимаешь, что ты сейчас делаешь? Ты пытаешься мной манипулировать, как это всегда делают слабаки: через обман, манипуляции, отговорки…
Соренсон рукой, прикованной к цепи, откидывает сальную челку в сторону.
– Люси, это бред. Это безумие. Послушай, я знаю, что у меня проблемы, и спасибо, что ты пытаешься мне помочь, но похищением человека ты себя подводишь под уголовную статью, это не выход!
– Похищение человека. Так, интересный термин. А где записка с требованием выкупа? Кому прикажешь отнести? Каковы мои требования? Похищение человека, говоришь? Мечтай об этом. Это правомерное вмешательство третьего лица, если уж на то пошло. Ради твоего же блага, – говорю я.
– Моего блага? Какого блага? Зачем? Тебе-то какое дело!
– Фигура речи, – гавкаю я, занервничав из-за ее наступления. – Работа у меня такая, блядь. Ты для меня – вызов. Я костьми лягу, но приведу тебя в форму. Да и не придется мне ложиться костьми, – с выражением заявляю я и вижу, что в глазах у нее вспыхнул страх. – Ты не победишь, сука, – говорю я и добавляю: – Потому что я не дам тебе проиграть.
– Это все из-за телефонного видео, – кивает Соренсон. – Ты меня наказываешь за то, что я отдала видео на телевидение…
– Да хватит уже про это ебучее видео, – перебиваю я, – впрочем, раз ты о нем заговорила: да, ты мне серьезно подгадила, конечно, но это никакого отношения к делу не имеет. К делу имеет отношение твое ожирение, а также ложь и отрицание, благодаря которым оно никуда не уходит.
– Нет! – кричит Соренсон, но вдруг морщится и начинает тереть виски. – Черт… Голова раскалывается!
Я иду на кухню и возвращаюсь с полотенцами и мылом. Соренсон просит дать ей аспирин.
– Нет. Не пострадаешь – не поймешь. Я хочу, чтобы ты прошла через все это говно и запомнила, каково это. Это у тебя все из-за отказа от пепси и кока-колы, – говорю я, засовывая еще несколько бутылок Volvic в переносной холодильник.
Лицо ее охватывает гримаса ужаса.
– Вода у тебя какое-то универсальное средство от всех болезней!
– Зато твое средство – кока-кола, которая ни фига не помогает!
Соренсон смотрит на меня из-под челки снизу вверх запавшими, испуганными глазами:
– Мне нужны тампоны.
Я залезаю в свою косметичку, достаю несколько штук и cую ей.
Она трогает пальцем свой грязный спортлифчик и смотрит на вонючие трусы:
– Мне нужен нормальный душ! Нужно вымыть голову! Я как кусок говна!
Это ты сказала, толстуха.
– У тебя есть надувной бассейн. – Я показываю на самодовольно ухмыляющегося медведя. Какой родитель даст своему ребенку сидеть на такой роже? Потом же греха не оберешься.
– Я не могу в нем нормально мыться… – Она отмахивается и проводит ладонью по своим жирным волосам. – Мне правда надо вымыть голову!
Я качаю головой:
– Твой жир – вот настоящее говно; если ты пóтом и кровью сбрасываешь жир, это не говно. Сбрасывай дальше, а там посмотрим. Трудись, блядь!
И опять я ухожу под серенаду воплей, которые переходят в тяжелые, душераздирающие, полные ненависти рыдания.
Назад: 26 Контакты 10
Дальше: 28 Контакты 11