Книга: Я пришел дать вам волю
Назад: 7
Дальше: 9

8

Утром другого дня Разин торговал у ногайских татар коней. В торге принимало участие чуть не все войско разинское. Гвалт стоял невообразимый. Это тоже был праздник, такой же дорогой и желанный.
С полста человек татар вертелись на кругу с лошадьми… Казаки толкали коней кулаками, засматривали им в зубы, пинали под брюхо. Где и правда понимали в приметах, а где и показывали, что шибко понимают.
— Сево? Сяцем так? — возмущались татары. — Конька ма-ла-десь, сево зубым смотрис?
— Сево, сево… Вот те и сево! Нисево!
— Ая-яй!.. Касяк — понимать надо конь! Такой конька — ма-ла-десь!
Изучались копыта, глаза, уши коней, груди… Даже зачем-то под хвосты заглядывали. Кони шарахались от людей, от крика.
— Кузьма, ну-к прыгни на его: сразу не переломится, до Царицына можно смело бежать. Подержи-ка, севокалка!
— А спина-то сбитая! Воду, что ль, возил на ем?
— Сево?
— Вот! Как же ее под седло? Спина-то!..
— Потниська, потниська…
— Пошел ты!.. Хитрый Митрий нашелся — «потниська». Я лучше на тебе доеду, без потничка. Дурней себя нашел…
Степан со всеми вместе разглядывал, щупал, пинал коней. Соскучились казаки по ним. Светлой любовью светились глаза их. Были на кругу и верблюды, но никто на них не обращал внимания. Их брали так: они тоже нужны — струги везти на Дон. Кони, вот радость-то долгожданная!
— Ну-к, вон того карего!.. Пробежи кто-нибудь! — кричал Степан. Он прямо помолодел с этими конями, забыл всякие тревоги, всякие важные думы ушли на время из головы. Все они тут — вчерашние мужики, любовь к коню неистребимо жила у них глубоко в крови.
Кто-нибудь, кто помоложе, с радостью великой прыгал карему на спину… Расступались. Кто ближе стоял, вваливал мерину плети… Тот прыгал и сразу брал в мах. Сотни пытливых глаз весело, с нежностью смотрели вслед всаднику.
— Пойдет, — говорил Степан. — А, дед?
Дед Любим отвечал не сразу, с толком — дело это знал.
— Зад маленько заносит… Вишь? Не годится. — Дед, как всякий знаток и мастер, когда слово его ждут и в рот смотрят, привередничал сверх меры.
— Сойдет, ничего. Мы все не годимся, а на свете живем. Нам много надо. Берем! — решал Степан.
— Бери. Чего же тада спрашивать? — обижался дед.
Степан в то утро был в добром настроении. Улыбался.
— Не обижайся, Любим. Я знаю, ты разбираисся. Только — как же ты не поймешь-то? — нам много надо. Всех надо, сколь тут есть. А смотрины эти… я сам не знаю, к чему мы их затеяли. Так уж…
Окружали следующего коняку. И опять радостно начинали выискивать у него всевозможные недостатки, и шуметь, и спорить.
— Води! Бегом!.. — орали. — Как?! Дед!..
— Ну, эдак-то моя тешша бегала, даже резвей! Ноги-то навыверт. Эх, ноги-то, ноги-то — навыверт!
— У кого навыверт? У тешши? Рази у ей навыверт были? Ты что, Любим?
— Тю, это я с твоей спутал! Это у твоей навыверт-то были, чего я?.. А у моей, царство ей небесное, ровные были ножки…
К Степану подошел Федор Сукнин, отозвал чуть в сторонку.
— Воевода плывет, Тимофеич. К нам, похоже.
— К нам?
— Вон! Суда рулит… А куда больше-то?
— Найди Мишку Ярославова, — быстро велел Степан. — Стой-ка! — Он всмотрелся в большой струг, махавший от Астрахани. — Нет, воевода. Чего у их там стряслось? А?
— Шут их знает.
— Не от царя ли чего?.. Ну-ка, Мишку.
Мишка скоро оказался тут.
— Написал тайше? — спросил Степан.
— Написал.
— Все там указал?
— Все, как же. Как велел, так и написал.
Степан взял бумагу, а Мишка тем временем привел татарина. Судя по всему, старшего.
— На, — сказал Степан, передавая ему лист. — Отдашь тайше. В руки! Будет так: завидишь, перехватить могут, — сожги, а не то — съешь. Никому больше, кроме тайши!
— Понял. — Татарин прекрасно владел русским языком. — Отдам в руки тайше. А попадусь — съем. Я ел, ничего.
— Бежи скоро! Старайся лучше не попадаться. За коней мы исправно заплатим, никого не обидим, скажи там.
— Понял, батька-атаман.
— От тайши мне ответ привезешь. Здесь не захватишь — мы уйдем скоро, — бежи на Дон. — Степан вынул кошелек, отдал татарину. — Приедешь, ишо дам. Пошли гостя стренем, братцы: воеводу.
Атаман с есаулами направились к берегу, куда подгребали уже астраханцы.
— Зачем? — недоумевал Степан, вглядываясь в воеводский струг. — Львов, сам Прозоровский, ишо кто-то… Зачем, а?
— Не грамота ли какая пришла? — высказал тревожную мысль Мишка Ярославов. — Неужто в Москве хватились?
— Мы б знали, — сказал Федор. — Иван Красулин прислал бы сказать. Нет, так чего-то… Может, ишо порядиться — мало взяли. Если б чего такое, Иван бы прислал сказать.
— Ты передал ему? — спросил Степан. — Деньги-то.
— А как же.
— Он чего?
— Кто, Иван?
— Ну.
— Радый. Будет слать нарочного все время. Говорит: из тех годовальщиков, которых ждут, у его есть тоже надежные.
— Добре. Чего же тада воевода пожаловал, овечий хвост? Зови ко мне. — Степан свернул к своему стругу, недоумевая и тревожась. Неужели царь хватился? Хватился да новую грамоту двинул… Но тогда почему один храбрец воевода пожаловал? Нет, не похоже, что от царя чего приехало. Ему и донести-то небось не успели еще. Нет, что-то другое. Что? — Князька отвезли воеводе? — спросил на ходу есаулов.
— Вчерась.
— Зачем же он пожаловал? Не возьму в толк.
Воевода пожаловал по той причине, что крепко, ему казалось, продешевил в дипломатическом торгу в Астрахани. Когда они потом остались одни, они так и поняли: облапошил их атаман, как детей малых.
— Здоров, атаман! — бодро приветствовал Прозоровский, входя в шатер. Этой бодростью он всю дорогу надувал себя, как цыган худую кобылу. Он опасался атамана. Опасался его вероломства. Пусть уходит на Дон, но пусть хоть не такой сильный уходит. Это ж куда годится — так уходить!
— Здорово, бояре! Сидайте, — пригласил Степан, пытливо вглядываясь в гостей: Прозоровского (старшего), Львова, подьячего Алексеева.
— Экая шуба у тебя, братец! — воскликнул вдруг Прозоровский, уставившись на дорогую соболью шубу, лежащую в углу шатра. — Богатая шуба. В Персии вроде и холодов-то больших нету — откуда ж такая добрая шуба? Небось ишо на Волге снял с кого-нибудь? Вроде нашенская шуба-то…
— С чем пожаловали, бояре? — спросил жестковато Степан. — Не хотите ли сиухи? А то я велю…
— Нет. — Прозоровский посерьезнел. — Не дело мы вчерась порешили, атаман. Ты уйдешь, а государь с нас спросит…
— Чего ж вам надо ишо? — перебил атаман. Он понял: ничего от царя нет — сами воеводы ткут ему петельку потуже.
— Ясырь надо отдать. Пушки все надо отдать. Товары… — те, какие боем у персов взяли, — это ваше, бог с ими, а которые на Волге-то взяли?.. Те надо отдать, они грабленые. Надо отдать, атаман. Там же ведь и царево добро…
— Все отдать! — воскликнул Степан. — Меня не надо в придачу?
— А ишо: перепишем всех твоих казаков, так будет спокойней, — непреклонно и с силой договорил Прозоровский.
Степан вскочил, заходил по малому пространству шатра — как если бы ему сказали, что его, чтоб воеводам спокойней было, хотят оскопить. И всех казаков тоже сгуртовать и опозорить калеными клеймами. Это взбесило атамана, но он еще крепился.
— Пушки — я сказал: пришлем. Ясырь у нас — на трех казаков один человек. Мы отдадим, когда шах отдаст наших братов, какие у его в полону. Товар волжский мы давно подуванили — не собрать. Списывать нас — что это за чудеса? Ни на Яике, ни на Дону такого обычая не велось. Я такого не знаю. — Степан присел на лежак. — Не велось такого, с чего вы удумали?
— Не велось, теперь поведется.
— Пошли со мной! — вдруг резко сказал Степан. Встал и стремительно пошел к выходу. — Чего мы одни гадаем: поведется, не поведется…
— Куда? Ты что? Эй!..
— Спросим у казаков: дадут они себя списывать?
— Брось дурить! — прикрикнул Прозоровский. Когда он убирал свое мясистое благодушие и сердился, то краснел и бил себя кулаком по коленке. — Слышь!..
— Не дело, атаман, — встрял и князь Львов. — К чему это?
Степан уже вышагнул из шатра, крикнул, кто был поближе:
— Зови всех суда! Всех!
— Ошалел, змей полосатый, — негромко сказал Прозоровский. — Не робейте — запужать хочет. Пошли, счас надо построже…
Воевода и подьячий тоже вышли из шатра.
Степан стоял у борта струга; на бояр не оглянулся, ждал казаков. Опасения воеводы сбывались. Вся бодрость, вся умышленная простота, даже снисходительность, все полетело к чертям: этого волка по загривку не погладишь — оскалился, того гляди, хватит клыками.
— Для чего всех-то зовешь? — все больше нервничал Прозоровский. — Чего ты затеял-то?
— Спросим… — тихо, остервенело и обещающе сказал атаман. — А то молотим тут…
— Мы тебя спрашиваем, а не их!
— Чего меня спрашивать? Вы меня знаете… Писать-то их хочете? Их и спрашивайте.
— А ты вели. Ты им хозяин здесь. Они вон даже войсковым тебя величают…
— Я им нигде не хозяин, а такой же казак. Войсковой я им — на походе, войсковой наш в Черкасском сидит, вам известно.
Меж тем казаки с торгов хлынули все на зов атамана, сгрудились на берегу, попритихли.
— Братцы! — крикнул Степан. — Тут бояры пришли — списывать нас! Говорят, обычай такой повелся: донских и яицких казаков всех поголовно списывать! Я такого не слыхал. Вышли теперь вас спросить: слыхали вы такое?!
Вся толпа на берегу будто вздохнула единым вольным вздохом:
— Нет!
— Говори сам, — велел Степан Прозоровскому. — Ну?..
Прозоровский, не без чувства отчаяния и решимости, выступил вперед:
— Казаки! Не шумите! Надо это для того…
— Нет!! — опять могуче ухнула толпа, не дослушав даже, для чего это надо. И в самом деле, никогда не водилось у казаков такой зловредной выдумки — перепись.
— Да вы не орите! Надо это… Ти-ха!!
— Нет!!!
Прозоровский повернулся и ушел в шатер, злой.
— Скоморошничаешь, атаман! — строго сказал он вошедшему следом Степану. — Ни к чему тебе с нами раздор чинить, не пожалел бы. Потом поздно будет. Поздно будет!
— Не пужай, боярин, я и так от страха трясусь весь, — сказал Степан. — Слыхал: брата мово, Ивана, боярин Долгорукий удавил. Вот я как спомню про это да как увижу боярина какого, так меня тряской трясет всего. — Степан сказал это с такой угрожающей силой, так значительно и явно, что невольно все некоторое время молчали. И Степан молчал, глядел на первого воеводу.
— К чему эт ты? — спросил Прозоровский. — При чем здесь брат твой? Он ослушался, он и пострадал. А ты будь умней его — не лезь на рожон, а то и тебе несдобровать.
— Не пужай, ишо раз говорю.
— Я не пужаю! Ты сам посуди: пошлете вы станицу к царю, а царь спросит: «А как теперь? Опять они за старое?» Пушки не отдали, полон не отдали, людей не распустили… Как же? Куда же вы, скажет, глядели-то?
— В милостивой царской грамоте не указано, чтоб пушки, полон и рухлядь целиком отнять у нас да казаков списывать и теснить.
— Грамота-то когда писана! Год назад писана.
— А нам что? Царь-то один. Может, другой теперь? Мы давно из дому… Но я слыхал — тот же, дай ему бог здоровья.
На берегу возбужденно гудели казаки. Весть о переписи сильно взбудоражила их; и впрямь, такого еще не знали на Дону — перепись: сердцем чуяли тут какую-то каверзу, злой умысел на себя. Для того ли и оставлять было родные деревни и бежать на край света, чтоб тут опять нечаянно угодить в кабалу: сперва перепись, потом, глядишь, седло накинут и поедут. Оттого и гудели. Гул этот нехорошо действовал на астраханцев: прямо как к стене припирали средь бела дня — и мерзко, и деваться некуда.
— Уйми ты их! — попросил князь Львов. — Чего расшумелись-то?
— Они, не ровен час, за сабли бы не взялись, — сказал Степан. — Могут. Тада и мне не остановить. Останови-ка!..
— Ну что, телиться-то будем? — раздраженно спросил Прозоровский. Он нервничал больше других. — Как уговоримся-то?
— Кому время пришло — с богом, — миролюбиво сказал Степан. — Мне рано телиться: я ишо не мычал.
— Ну дак замычишь! — Прозоровский поднялся. — Слово клятвенное даю: замычишь. Раз добром не хочешь…
Степан впился в него глазами… Долго молчал. С трудом, негромко, будто нехотя, осевшим голосом сказал:
— Буду помнить, боярин… клятву твою. Не забудь сам. У нас на Дону зря не клянутся, а клянутся, так помнют. Один раз вот так и я клялся — теперь будем помнить: ты и я.
Разговор принимал нехороший оборот… И очень уж шумели казаки: на нервы действовали. Самая пора — уйти от греха.
Воеводы пошли из шатра… Прозоровский шел последним, замешкался у выхода — что-то как будто вспомнил… Остановился.
— Не люблю уходить с тяжелым сердцем… Давай-ка, атаман, не будем друг на дружку зла таить. Нехорошо это, не по-христиански. Чего молчишь-то?
Степан молчал. Смотрел на воеводу. А тому опять невзначай попалась на глаза шуба. Она тихо светилась в углу дорогим тусклым светом, мягким, струйчатым.
— Ах, добрая шуба! — сказал он. — Пропьешь ведь! А?
Степан молчал.
— А жалко… Жалко такую шубу пропивать, добрая шуба. Сколько б ты за ее хотел?
Степан молчал.
— Хорошо дам… Все равно же она тебе за так досталась. А?
Степан молчал.
— Зря окрысился-то на меня, — сказал Прозоровский и нахмурился. — Про дела-то твои в Москву я писать буду. А я могу всяко повернуть. Так-то, атаман… Должен понимать.
Степан молчал.
— Ну, шуба!.. — опять молвил воевода, подходя и трогая шубу. — Ласковая шуба… Только — один черт — загуляешь ты ее на Дону. Загуляешь ведь?
— Бери себе, — сказал Степан.
Кое-то как дождался князь этих слов! Его даже стала слегка сердить то ли глупость атамана, то ли жадность его — недогадливость, скорей всего.
— Ну — куда с добром! Только я счас не понесу ее, а вечерком пришлю. Ага, так-то лучше — чтоб не глазели. А то пойдут глазеть! Греха потом не оберешь…
— Я сам пришлю.
— Ну и вот, и хорошо. И хорошо, Степан… — Воевода даже растрогался, у него и из головы вылетело, что все-таки казаки уходят — вооруженные, с припасом, богатые. И никакой острастки на дорогу он им не задал, а забота его — вся-то — страх перед царем, а страх снимался милостивой царской грамотой. Откровенно говоря, хоть он и пугал вчера своих помощников возможными выходками казаков, сам в них не верил: казаки устали, добра у них невпроворот — пить им теперь, заливаться. А мысль эта: что Стенька — не просто разбойная душа, что это умный, сильный, матерый волк, — мысль эта влетела вчера и вылетела вчера же, вечером, когда разбирали дома дорогие Стенькины подарки. «На кой ляд, — думал воевода, — ему теперь разбойничать, когда это-то добро не пропить за пять лет». — Только, Степан… — Прозоровский прижал руку к груди. — Христом-богом прошу тебя: не вели казакам в город шляться. Они всех людишек у меня засмущают. Ведь они вот счас всосутся пить, войдут в охотку, а ушли вы — они на бобах. А похмельный человек, сам знаешь, ни работник, ни служака. Да ишо злые будут, как псы, сладу с имя не будет.
— Не заботься, боярин. Иди спокойно.
Прозоровский ушел.
Степан, оставшись один, стал ходить по шатру. Думал. Он когда крепко о чем-нибудь думал, то ходил из угла в угол и приговаривал: «Мгм, мгм».
— Будет тебе шуба, боярин, — сказал он. И остановился. — Будет тебе шуба… свинья ненасытная.
* * *
Ближе к вечеру того же дня, часу этак в пятом, в астраханском посаде появилось странное шествие. Сотни три казаков, слегка хмельные, направлялись к Кремлю; впереди на высоком кресте несли дорогую шубу Разина, которую выклянчил воевода. Во главе шествия шел гибкий человек с большим утиным носом и с грустными глазами и запевал пронзительным тонким голосом:
У ворот трава росла,
У ворот шелковая!

Триста человек дружно гаркнули:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Пока шел «голубь», гибкий человек впереди кувыркнулся несколько раз через себя и прошелся плясом. И опять тонко запел:
Кто ту травушку топтал.
Кто топтал шелковую?

И снова разом крикнули триста:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Худой человек опять кувыркнулся, сплясал и продолжал:
Воеводушка топтал,
Свет Иван Семенович!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

В вечернем стоялом воздухе вольно и как-то диковато разносилась странная, развеселая песня. Астраханский люд опять высыпал из домов на улицы. Приветствовали донцов, только ничего не могли понять с этой шубой.
Разин шел в первых рядах казаков, пел вместе со всеми. Старался погромче… Пели и все громко, самозабвенно.
Он искал перепелов,
Молодых утятошек!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Посадские потянулись за казаками: кто, ожидая большого скандала, кто — выпивки.
А нашел он нашу шубу!
Шубу нашу, шубыньку!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Гибкий человек, отплясав, вел рассказ дальше:
Перепелку на тарелку,
Шубыньку на рученьку!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Лица казаков торжественны, серьезны. И Разин тоже вполне старателен и серьезен.
Шуба величаво плывет над толпой.
Шубыньку на рученьку,
Душечку, на правую!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Несколько казаков отстали, поясняют посадским:
— Шуба батьки Степан Тимофеича замуж выходит. За воеводу. Шибко уж приглянулась она ему… В ногах валялся — выпрашивал. Ну, батька отдает. Он добрый…
— Не горюйте: в надежных руках будет, — понимали посадские.
— Да мы не горюем! Но проводить надо хорошо — по-доброму, чтоб им жить-поживать с воеводой в согласии, чтоб согревала она воеводу, как воевода замерзнет.
Полежи-ка, шубынька,
У дружка у милого!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
У сердца ретивого,
У Ивана Семеныча!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Толпа идет не шибко; шубу нарочно слегка колыхали, чтоб она «шевелила руками».
Ты лежишь, как душечка,
Все лежишь, как кунычка!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Друг ты моя, шубынька,
Радость моя, шубынька!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!
Ты меня состарила,
Без ума оставила!

Тут особенно громко, «с выражением» рявкнули:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!..
Без ума, без разума,
Без великой памяти!
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

Посадские дивились: так складно, дружно получалось у казаков — и все про шубу, про шубыньку, да про ихнего воеводу, Ивана Семеныча. Не слыхали раньше такой песни. Не знали они, что Степан незадолго до этого измучил казаков: ходили туда-сюда берегом Болды, разучивали «голубя», спевались. Слова им дал скоморох Семка, переиначив, видно, какую-то нездешнюю песню. Этот-то Семка и шел теперь впереди, и запевал, и приплясывал. Ловкач он был отменный.
— Ие-э-эх!.. — заголосил напоследок Семка, сильно вытянув жилистую шею. — Все разом:
То-то, голубь, голубь, голубь!
То-то, сизый голубок!

* * *
В покоях воеводы сидели: сам воевода, жена его, княгиня Прасковья Федоровна, дети, старший, Борис, шестнадцати лет, и младший, тоже Борис, восьми лет, брат воеводы Михайло Семеныч. Слушали с большим неудовольствием.
Ярыга, большеротый, глазастый, рассказывал:
— Один впереде идет — запевала, а их, чай, с полтыщи — сзади орут «голубя».
— Тьфу! — Иван Семеныч заходил раздраженно по горнице. — Вот страмцы-то! Ну не гады ли подколодные!..
— Ты уж позарился на шубу! — с укором сказала Прасковья Федоровна. — На кой бы уж она?..
— Думал я, что они такой свистопляс учинят?! Ворье проклятое. Ну не гады ли!..
— Это кто же у их такой голосистый — запевает-то? — спросил Михайло Семеныч.
Ярыга знал и это:
— Скоморох. Днями сверху откуда-то пришли. Трое: татарин малой, старик да этот. На голове пляшет, на пузе…
— Ты приметь его, — велел Михайло. — Уйдут казаки, он у меня спляшет.
— Я так смекаю: они с имя уйдут, — ответствовал вездесущий ярыга. — Приголубили их казаки… С имя ушлепают.
— Стало быть, теперь возьмем, — сказал Михайло Семеныч. — Укажи его, когда суда явются.
— Укажу. Я его харю приметил.
— Сам ихный там же? — спросил воевода, скривившись как от боли зубной. — Стенька-то?
— Стенька? Там. Со всеми вместе орет, старается.
— Стыд головушке! — вздохнула Прасковья Федоровна. — Людишки зубоскалить пойдут. Прямо уж околел ты без этой шубы! Глаз не кажи теперь…
— Иди-ка отсудова, мать! — воскликнул воевода сердито. — Не твое это бабье дело. Иди к митрополиту, детей туда же возьми. Идите.
Прасковья Федоровна ушла и увела детей.
— Ах, поганец! — сокрушался воевода. — Что учинил, разбойник!.. Голову с плеч долой снял. Ну, я с тобой поговорю, кобель. Ты гляди, чего выдумал!.. И подумать нельзя было.
В горницу заглянула усатая голова:
— Казаки!
Братья Прозоровские и несколько приказных вышли на крыльцо, изготовились встретить гостей сурово.
Казаки молча шли по двору Кремля. Увидав воеводу, остановились. Стырь и дед Любим, в окружении шести казаков с саблями наголо, вынесли на руках дорогую шубу.
— Атаман наш Степан Тимофеич жалует тебе, боярин, шубу со свово плеча. — Положили шубу на перила крыльца. — На.
— Вон!!! — закричал воевода и затопал ногами. — Прочь!.. Воры, разбойники! Где первый ваш вор и разбойник?! Он с вами?! Чего он прячется, еслив такой смельчак? Чего же он такой?!
— Какой? — спросил Стырь. — Ты про кого, батюшка?
— Кого вы атаманом зовете?!
— Степан Тимофеича… Кого же нам больше атаманом звать? Степан Тимофеича.
Степан наблюдал за всем из толпы, щурил злые, мстительные глаза. Случись бы теперь с ним сила большая и готовая да случись война в открытую, он бы заткнул воеводе крикливый рот, запечатал бы навек.
— Он больше не атаман вам! — кричал воевода. — Поганец он, вор!.. Он сложил свою власть! Бунчук его — вот он! — Воевода показал всем бунчук Разина. — Какой он вам атаман?! Идите по домам, не гневите больше великого государя, коли он вас миловал. Не слухайтесь больше Стеньки! Он — дьявол! Он сам сгинет и вас всех погубит!..
Степан внимательно слушал, стиснув зубы, смотрел вниз, в землю. Слегка кивал головой.
— Замычал? — сказал он негромко себе. — Подожди, белугой закричишь, сукин сын.
— Пошли отсуда, — тронул его Иван Черноярец. — Он тут несет чего ни попадя… А эти слушают. Пошли.
— Подожди, дай наслушаюсь досыта. Можеть, когда спомнить доведется. Ты запоминай тоже. Ишь, как поет!..
— Царь-государь милостив, но и у его сердце лопнет, не дожидайтесь этого! — говорил громко воевода. — Хуже будет! Не гневите царя-батюшку и бога всевышнего, не слушайтесь больше атамана: пропадете с им! Он сам себе погибели хочет и вас за собой тянет! Зачем он оружие не отдает?! Чего затевает?!.
— Пошли, — сказал Степан. — Уводи их, а то правда…
Казаки вышли из Кремля. Шубу оставили воеводе.
За воротами, в толпе, к скомороху Семке присоседился ярыга. Заговорил с ухмылкой, с восхищением:
— Эт ты на голове-то пляшешь?
— Я. Я ишо на пузе могу, — похвастался Семка.
— Пошли со мной?.. Дворовым людишкам охота глянуть.
Семка колебнулся, подумал…
— Денег дадут, — заторопил ярыга. — Чего? Ну?..
— Нас трое… — Семке не хотелось и от казаков отстать и охота было показать свое искусство, где просят.
— Зови и их. Где они?
Семка крикнул старика с бандурой и татарчонка, маленького, проворного, смекалистого парнишку. Втроем они и ходили по городам и деревням русским. Больше — по городам. И вместе же и бегали, и прятались, когда гнали прочь.
— Пошли! — торопил ярыга. — Накормют, денюжку дадут…
Скоморохи с ярыгой выбрались из толпы казаков, пошли вдоль стены к другим воротам. Никто из казаков не обратил на них внимания.
— А я один разок видал вас, чуть не сдурел со смеху. Пришел, рассказал нашим, они загалдели все в один голос: «Тоже хочем!» — Ярыга все ухмылялся и заглядывал в глаза Семке. — Я говорю: «Денюжку дадите? Они за денюжку пляшут». Они все в один голос: «Дадим!»
— Девки есть? — спросил Семка.
— Девки? — удивился ярыга; он никак не ждал от хилого, доброго Семки такого вопроса. — А для че тебе?
— Девки смеяться любют.
— Есть, есть! Полно. Счас посмеемся!..
За казаками на посаде увязались посадские, стрельцы, бойкие бабенки… Казаки ласково щупали астраханок, те визжали, били казаков по рукам, смеялись: ждали гульбы и подарков. Казаки сулили и то, и другое… И третье сулили.
И как пришли к стружкам, тут и всё: торговлишка открылась, виночерпии тут как тут, праздник опять готов раскинуться, море человеческое закачалось, заходило волнами…
Степан смотрел со стороны на знакомую картину… Пожевал ус: картина явно не пришлась ему по душе. Велел есаулам сесть на коней и ускакал с ними сухопутьем к Болде, в лагерь.
А казаки подсаживали бабенок на струги. На струги же закатывали бочонки с вином, вносили караваи хлеба, солонину в туесах, вязанки копченой, вяленой рыбы… Кого не грызут завтрашние заботы, тот сегодня живет через край. А тут еще такая редкая, дорогая радость — бабы. Тут уж — кривись, атаман, не кривись — не твое дело. Да и не заметили, что он кривится-то, — не туда смотрели.
Назад: 7
Дальше: 9