Книга: Я пришел дать вам волю
Назад: 12
Дальше: 14

13

Трудно понять, какие чувства овладели Степаном, когда он узнал, что в Кагальнике сидит Корней Яковлев. Он действительно прямиком пошел к гибели. Он не мог не знать этого. И он шел. Вспомнились слова Матвея про Иисуса… Но вдумываться в них Степан не стал. Да и не понял он тогда, почему — Иисус? А теперь и вовсе не до того — разбираться в чувствах, в предчувствиях, в мыслях путаных… С каждым скоком коня все ближе, ближе, ближе те, кого атаман давно хотел видеть. Теперь — скоро уж — все будет ясно, скоро будет легко. Скоро, скоро уж станет легко. Степан волновался, тискал в пальцах тонкий ремешок повода… Господи, как охота скорей заглянуть в ненавистные, в глубокие, умные глаза Корнея, Фрола Минаева, Мишки Самаренина… Выстегать бы их вовсе, напрочь — плетью изо лба, чтоб вытекли грязным гноем. Но зачем-то надо было Степану — еще раз увидеть эти глаза. Зачем? Не понимал тоже… Затем, может, что охота увидеть — какое в них будет торжество. Будет в них торжество-то? Как они глядеть-то будут?
* * *
К вечеру подъехали к Кагальнику.
Оставив полусотню на берегу Дона (таково было условие сидящих теперь в Кагальнике), он с тремя сотниками переплыл, стоя на конях, на остров. И пошел к своей землянке, где были теперь Корней и старшина — ублюдки, нечисть донская. Степан ничего вокруг не видел, не слышал. Он торопился, хоть изо всех сил не показывал этого, но прямо чуть не бежал.
У входа в землянку его и сотников хотели разоружить. Степан вытащил саблю — как если бы хотел отдать ее — и вдруг с силой замахнулся на караульных. Те отскочили.
И Степан вошел — стремительный, гордый, насмешливый. Вот он, желанный миг желанного покоя. Враги в сборе — ждут. Теперь — его слово. Ах, сладкий ты, сладкий, дорогой миг расплаты. Будет слово. Будет слово и дело. Усталая душа атамана взмыла вверх — ничего не хотела принять: ни тревоги, ни опасений.
Корней и старшина сидели за столом. Всего их было человек двенадцать — пятнадцать. Они слышали некий малый шум у входа, и многие держали руки с пистолями под столом. Выбежать на шум не решились — посовестились своих, да и знали, что со Стенькой здесь всего трое, и знали, что Стенька не затеет свару на улице — войдет сюда.
В землянке была Алена. Матрены, брата Фрола и Афоньки не было. Про Алену Степан не знал, что она здесь.
— Здорово, кресный! — приветствовал Степан Корнея.
— Здоров, сынок! — мирно, добрым голосом сказал Корней.
— Чего за пустым столом сидите? Алена!.. Али подать нечего? — Степан даже руками развел — так удивился.
— Есть, Степан, как же так нечего! — встрепенулась Алена, до слез обрадованная миром в землянке.
— Так давай! — Степан отстегнул саблю, бросил ее на лежанку. Пистоль оставил при себе. Сотники его сабель не отстегнули. На них покосились из-за стола, но смолчали.
Степан прошел на хозяйское место — в красный угол. Сел. Оглядел всех, будто хотел еще раз проверить и успокоиться, что — все на месте.
Никто не понимал, что происходит. Даже Корней был озадачен, но вида тоже не показывал.
— Чего такие невеселые? — спросил Степан. — А? Сидят как буки… Фрол, чего надулся-то?
— А ты с чего развеселел? — подал голос Емельян Аверкиев, отец Ивана Аверкиева, того, который и теперь еще был где-то в Москве — наушничал царю и боярам на Стеньку.
— А чего мне? Дела веселые, вот и веселюсь.
— Оно видно, что веселые…
— Не рано ли, Степан? Веселиться-то?
— Ну, а где ж твое войско, кресник? — спросил Корней.
— На берегу стоит. — Степан все не спускал дурашливого, веселого тона. Все поглядывал на старшину, — будто наслаждался. Он и наслаждался — видел теперь глаза всех: Фрола Минаева, Корнея, Мишки Самаренина, всех. И — ни торжества в этих глазах, ничего — один испуг, даже смешно.
— Там полста только. Все, что ль? А я слыхал, у тебя многие тыщи. Врут? — Умный Корней догадался — подхватил беспечную игру. — От люди! — медом не корми, дай приврать. И все ведь добра атаману желают, не по злобе. А невдомек, дуракам, что такими-то слухами только хуже душу бередят атаману. И так-то не сладко, а тут…
— А у тебя сколь? — нетерпеливо прервал его Степан. — Семьсот, я слыхал? — Вот — семьсот твоих да полста моих — это семьсот с полусотней. Вот это и есть пока наше войско. Пока сэстоль… Скоро будут многие тыщи. Говорят, а зря не скажут, кресный, — не отмахывайся. Про вас вовсе вон чего говорят: совсем уж, мол, боярам продались, беглецов отдают… все вольности отдают, даже и бояр с войском зовут, мол… Я тоже не шибко верю, но спросить тоже охота: так ли, нет ли? А? — Степан засмеялся. — Тоже врут небось?
Корней старательно разгладил левой ладошкой усы, промолчал на это.
Алена поставила на стол вино. Из всех тут, в землянке, одна, может быть, Алена только и не понимала, не догадывалась, чем кончится это застолье.
— Разливай, дядя Емельян! — Степан хлопнул по плечу рядом сидящего пожилого, дородного Емельяна Аверкиева. — Вынь руку-то из-под стола, чего ты там? Уж не забыл ли на старости, как креститься надо? Лоб надо крестить-то, лоб, а ты… Грех ведь! Тьфу!
Дядя Емельян дернулся было с рукой… и смутился. Сказал с усмешечкой:
— Да ведь ты, Стенька… ложкой кормишь, а стеблем в глаз норовишь.
— Да что ты, Христос с тобой! — воскликнул Степан. — Я грамотку царскую приехал послушать, грамотку. А вы зачем звали? Мне сказали — грамотка у вас от царя…
Выручил всех Корней. Взял кувшин, разлил вино по чарам. Но опять вышла заминка — надо брать чары. Левой рукой — поганой рукой, не по-христиански. Опять не знали, что делать, сидели, кто ухмылялся в дурацком положении, кто хмурился… Упустить Стеньку из виду — хоть на короткое время занять руки — опасно: неизвестно, кому первому влетит между глаз Стенькина пуля, а сзади — еще трое с саблями и с пистолями.
Степан взял свою чару, поднял…
— Со свиданьем, казаки!
Старшина сидела в нерешительности.
Степан выложил свой пистоль на стол.
— Кладу — вот. Выкладывайте и вы, не бойтесь. Или вы уж совсем отсырели, в Черкасске сидючи? Нас ведь четверо только!
Казаки поклали пистоли на стол, рядом с собой, взяли чары.
— Я радый, что вы одумались и пришли ко мне, — сказал Степан. — Давно так надо было. Что в Черкасск меня не пустили, за то вам отпускаю вашу вину. Это дурость ваша, неразумность. Выпьем теперь за вольный Дон — чтоб стоял он и не шатался! Чтоб никогда он не знал изменников поганых!
Переглянулись…
Понесли пить…
Когда пили, Корней незаметно мигнул одному казаку. Тот встал и пошел было из землянки. Один из сотников Разина остановил его:
— Посиди.
— Ты с чем приехал, Степан? — прямо спросил Корней.
— Карать изменников! — Степан ногой двинул стол. Трое его сотников рубили уже старшину. Раздались выстрелы… В землянку вбежали. Степан застрелил одного и кинулся к сабле, пробиваясь через свалку кулаком, в котором был зажат пистоль.
— Степан!.. — закричала Алена. — Они же подобру приехали!.. Степушка!.. — Она повисла у него на шее. Этим воспользовались, ударили чем-то тяжелым по голове. Удар, видно, пришелся по недавней ране. Степан упал.
И опять звон ошеломил голову. И ночь сомкнулась непроглядная, беспредельная, и Степан полетел в нее. Не чувствовал он, не слышал, как били, пинали, топтали распростертое тело его.
— Не до смерти, ребятушки!.. — заполошно кричал Корней. — Не до смерти! Нам его живого надо!
…И опять, как сознание помутилось, увидел Степан:
Степь… Тишину и теплынь мира прошили сверху, с неба, серебряные ниточки трелей. Покой. И он, Степан, безбородый еще, молодой казак, едет в Соловецкий монастырь помолиться святому Зосиме.
— Далеко ли, казак? — спросил его встречный старый крестьянин.
— В Соловки. Помолиться святому Зосиме, отец.
— Доброе дело, сынок. На-ка, поставь и за меня свечку. — Крестьянин достал из-за ошкура тряпицу, размотал ее, достал монетку, подал казаку.
— У меня есть, отец. Поставлю.
— Нельзя, сынок. То — ты поставишь, а это — от меня. На-ка. Ты — Зосиме, а от меня — Николе Угоднику поставь, это наш.
Степан взял монетку.
— Чего ж тебе попросить?
— Чего себе, то и мне. Очи знают, чего нам надо.
— Они-то знают, да я-то не знаю, — засмеялся Степан.
Крестьянин тоже засмеялся:
— Знаешь! Как не знаешь. И мы знаем, и они знают.
Пропал старик, все смешалось и больно скрутилось в голове. Осталось одно мучительное желание: скорей доехать до речки какой-нибудь и вволю напиться воды… Но и это желание — уже нет его, опять только — больно. Господи, больно!.. Душа скорбит.
Но опять — через боль — вспомнилось, что ли, или кажется все это: пришел Степан в Соловецкий монастырь. И вошел в храм.
— Какой Зосима-то? — спросил у монаха.
— А вон!.. Что ж ты, идешь молиться — и не знаешь кому. Из казаков?
— Из казаков.
— Вот Зосима.
Степан опустился на колени перед иконой святого. Перекрестился… И вдруг святой загремел на него со стены:
— Вор, изменник, крестопреступник, душегубец!.. Забыл ты святую соборную церковь и православную христианскую веру!..
Больно! Сердце рвется — противится ужасному суду, не хочет принять его. Ужас внушает он, этот суд, ужас и онемение. Лучше смерть, лучше — не быть, и все.
Но смерти еще нет. Смерть щадит слабого — приходит сразу; сильный в этом мире узнает все: позор, и муки, и суд над собой, и радость врагов.
Назад: 12
Дальше: 14