15
По известному казачьему обычаю, Разин заложил на Дону, на острове, земляной городок — Кагальник. Островок тот был в три версты длиной, неширокий.
И стало на Дону два атамана: в Черкасске сидел Корней Яковлев, в Кагальнике — Степан Тимофеич, батюшка, скликатель всех, кого тяжелая русская жизнь — в великой неловкости своей — больно придавила, а кого попросту обобрала, покарала и вынудила на побег… Многих пригнал голод. Но кто способен убежать, тот способен к риску, в том всегда живет способность к мести, ее можно обнажить. Таких-то, способных на многое, на разбой, на войну, всех таких Разин привечал с любовью. И конечно, тут копился большой сговор. Не всегда и слова нужны, клятвы, заверения… Хватит, что люди все горести свои, все обиды снесли в кучу, а уж тут исход один: развернуться в сторону, где и случилась несправедливость. Как всякий русский, вполне свободный духом, Разин ценил людей безоглядных, тоже достаточно свободных, чтобы без сожаления и упрека все потерять в этой жизни, а вдвойне ценил, кому и терять-то нечего. И такие шли к нему… И если на пути из Астрахани он мучился и гадал, то тут его гадания кончились: он решил. Он успокоился и знал, что делать: надо эту силу отладить и навострить. И потом двинуть.
Зажил разинский городок. Копали землянки (неглубокие, в три-четыре бревна над землей, с пологими скатами, обложенными пластами дерна, с трубами и отдушинами в верхнем ряду), рубили засеки по краям острова, стены (в край берега вбивали торчмя бревна вплотную друг к другу, с легким наклоном наружу, изнутри стена укреплялась еще одним рядом бревен, уложенных друг на друга и скрепленных с наружной стеной железными скобами, и изнутри же в рост человеческий насыпался земляной вал в сажень шириной), в стенах вырубались бойницы, печуры для нижнего боя; саженях в пятнадцати — двадцати друг от друга, вдоль засеки возводились раскаты (возвышения), и на них укреплялись пушки. Там и здесь по острову пылали горны походных кузниц: ковались скобы, багры, остроги, копья. Тульские, московские, других городов мастеровые правили на точилах сабли, ножи, копья, вырубали зубилами каменные ядра для пушек, шлифовали их крупносеяным песком.
Атаман, как и сулился, не распустил казаков, а кого отпускал на побывку домой, то за крепкой порукой. Да и не рвались особенно… Семейные бегали налегке попроведать своих, отвезти гостинцев и тут же вертались — здесь веселей и привольней.
К острову то и дело причаливали большие лодки — верхних по Дону, воронежских, тамбовских и иных русских городов торговых людей: шла торговлишка. Втыкались в островок и малые лодки, и выходили из них далеко не крестьянского или торгового облика люди. Иные кричали с берега — просили переправить. Эти — при оружии: донцы и сечевики. Сыскался вожак, нашлись и охотники. Или уж так: охотников было много, нашелся и вожак.
* * *
Землянка Разина повыше других, пошире…
Внутри стены увешаны персидскими коврами, на полу тоже ковры. По стенам — оружие: сабли, пистоли, ножи. Большой стол, скамьи вдоль стен, широкая кровать, печь. Свет падает сверху через отдушины и в узкие оконца, забранные слюдяными решетками.
У хозяина гости. У хозяина пир.
Степан — в красном углу. По бокам все те же — Стырь, дед Любим, Иван Черноярец, Федор Сукнин, Семка, сотники, Иван Поп. За хозяйку Матрена Говоруха, тетка Степана по матери, его крестная мать. Она, как прослышала о прибытии казаков, первой приехала в Кагальник из Черкасска. Она очень любила Степана.
На столе жареное мясо, горячие лепешки, печенные на углях, солонина, рыба… Много вина.
Хозяин и гости слегка уже хмельные. Гул стоит в землянке.
— Братва! Казаки!.. — надрывался Иван Черноярец. — Дай выпить за желанный бой! Дай отвести душу!..
Поутихли малость: чего у него там с душой такое?..
— За самый любезный!.. — Иван дал себе волю — выпрягся скорей других. Его понимали: на походе держал себя казак в петле, лишний глоток вина не позволил. Ивана уважали. — С такими-то боями я б на край света дошел… — Иван широко улыбался, ибо затаил неожиданность с этим «боем» и собирался ту неожиданность брякнуть. Она его самого веселила.
— Какой же это, Иван? — спросил Степан.
— А какой мы без кровушки-то отыграли… В Астрахани! Как нас бог пронес, ума не приложу. Ни одного казака не потеряли… Это надо суметь. За тот самый бой!.. — Иван с пьяной угрозой оглядел всех, приглашая с собой выпить. — Ну?!.
— Был бы калган на плечах, — заметил Стырь. — Чего не пройтись?
— Батька, поклон тебе в ножки!.. — вконец растрогался Иван. — Спаси бог! Пьем!
— За бой так за бой, — сказал Степан просто. — Не всегда будет так — без кровушки. Кресная, иди пригуби с нами!
— Я, Степушка, с круга свихнусь тогда. Кто кормить-то будет? Вас вон сколь…
— Наедимся, руки ишо целые, чего нас кормить? Иди, мне охота с тобой выпить.
Матрена, сухая, подвижная старуха, вытерла о передник руки, протиснулась к Степану.
— Давай, кресничек! — Приняла чарку. — С благополучным вас прибытием, казаки! Слава господу! А кто не вернулся — царство небесное, земля пухом лежать. Дай бог, чтоб и всегда так было — с добром да удачей.
Выпили. Помолчали, вспомнив тех, кому не довелось дожить до этих хороших дней.
— Как там, в Черкасском, Матрена Ивановна? — поинтересовался Федор Сукнин. — Ждут нас аль нет? Чего Корней, кум твой, подумывает?
— Корней, он чего?.. Он притих. Его не враз поймешь: посапливает да на ус мотает.
— Хитришь и ты, Ивановна. Он, знамо, хитер, да не на тебя. Ты-то все знаешь. Али от нас таисся?
Повернулись к Матрене, ждали… Стало вовсе тихо. Конечно, охота знать, как думают и как говорят в Черкасском войсковой атаман и старшина. Может, старуха чего и знает…
— Не таюсь, чего мне от вас таиться. Корней вам теперь не друг и не товарищ: вы царя нагневили, а он с им ругаться не будет. Он ждет, чего вам выйдет за Волгу да за Яик… За все. А то вы Корнея не знаете! Он за это время не изменился.
Степан слушал умную старуху, понимал, что она говорит правду: с Корнеем их еще столкнет злая судьба, и, наверное, скоро.
— Ну, а как нам худо будет, неуж на нас попрет? — пытал Федор, большой любитель поговорить со стариками.
— Попрет, — ясно сказала прямая старуха.
— Попрет, — согласились казаки. — Корней-то? Попрет, тут даже гадать нечего.
— А старшина как?
— Чего старшина?
— Как промеж себя говорят?
— И старшина ждет. Ждут, какой конец будет.
— Конца не будет, кресная, — сказал Степан. — Нету пока.
— А вы поменьше про это, — посоветовала старуха. — Нету — и нету, а говорить не надо. Не загадывайте.
— Шила в мешке не утаишь, старая, — снисходительно сказал Стырь, опять весь разнаряженный и говорливый. — А то не узнают! — Стырь даже и на побывку домой не шел от войска — откладывал.
— Тебе-то не токмо шила не утаить… Сиди уж. Ты со своим носом впереди шила везде просунесся…
— Старуха моя живая? Ни с кем там не снюхалась без меня?
— Живая, ждет не дождется. Степан… — Матрена строго глянула на крестника. — Это кака же така там девка-то у тебя была?
Степан хотел отмахнуться от мелкого разговора, нахмурился даже, чтоб сразу пресечь еще вопросы.
— Какая девка?
— У тебя девка была…
— Будет тебе, кресная! С девкой какой-то привязалась…
— Шахова девка, чего глаза-то прячешь? — не унималась Матрена. — Ну, приедет Алена… Ты послал ли за ей?
— Послал, послал. — Степан не рад был, что и подал старухе.
— Кого послал?
— Ваньку Болдыря. Ты… про девку-то — не надо, — вовсе строго посоветовал Степан.
— А то не скажут ей? Лапти плетешь, а концов хоронить не умеешь.
— Ну, скажут — скажут. Как они там? Фролка?..
— Бог милует. Фролка с сотней к калмыкам бегали, скотины пригнали. Афонька большенький становится… Спрашивает все: «Скоро тятька приедет?»
— Глянь-ка!.. Неродной, а душонкой прильнул, — подивился Федор. — Тоже тоскует.
— Какой он там был-то!.. Когда мы, Тимофеич, на татар-то бегали, Алену-то отбили? — заговорил дед Любим.
— Год Афоньке было, — неохотно ответил Степан. Он не любил вспоминать про тот бой с татарами и как отбил он красивую Алену… В том бою он только про Алену и думал — совестно вспоминать. Афоньку же, пасынка, очень полюбил — за нежное, доверчивое сердце.
— Ах, славно мы тада сбегали!.. — пустился в воспоминания дед Любим. — Мы, помню, забылись маленько, распалились — полосуем их почем зря, только калганы летят… А их за речкой, в леске, — видимо-невидимо. А эти-то нас туда заманывают. Половина наших уж перемахнули речку — она мелкая, а половина ишо здесь. И тут Иван Тимофеич, покойничек, царство небесное, как рявкнет: «Назад!» Мы опомнились… А из лесочка-то их туча сыпанула. А я смотрю: Стеньки-то нету со мной. Все рядом был — мне Иван велел доглядывать за тобой, Тимофеич, дурной ты какой-то тот раз был, — все видел тебя, а тут как скрозь землю провалился. Можеть, за речкой? Смотрю — и там нету. Ну, думаю, будет мне от Ивана. «Иван! — кричу. — Где Стенька-то?!» Тот аж с лица сменился… Глядим, наш Стенька летит во весь мах — в одной руке баба, в другой дите. А за ним… не дай соврать, Тимофеич, без малого добрая сотня скачет. Тут заварилась каша…
Степан налил себе чару.
— Хватит молоть, дед. Наливайте.
— Там к старухе моей никто не подсыпался? — опять спросил подпивший Стырь у Матрены. — Чего молчишь-то?
За столом засмеялись; гулянка стала опять набирать ширь и волю, чтобы потом выплеснуться отсюда, из тесноты.
— А то ведь я чикаться с ей не буду: враз голову отверну на рукомойник. У меня разговор короткий…
— У тебя, дедка, все коротко, только нос… это… — повел было свою любимую тему большой Кондрат. Левая рука его покоилась пока в петельке из сыромятного ремешка, перекинутого через шею.
— Цыть! — резво осадил его Стырь. — У тебя зато: грудь нараспашку, а язык на плечо. Замолкни здесь с носом, поганец.
— Клюку она на тебя наготовила, твоя старуха… Ждет, — сказала Матрена на расспросы Стыря.
— Ей уж шепнули, наверно, как ты с шахинями-то там… А? Греховодник ты, Стырь!.. Никак уняться не может! Откуль только силы берутся!
В землянку вошел казак, протиснулся к атаману.
— Батька, москали-торговцы пришли. Просют вниз пустить.
— Не пускать, — сразу сказал Степан. — Куда плывут, в Черкасской?
— Туда. Говорят…
— Не пускать. Пусть здесь торгуют. Поборов никаких — торговать по совести, а на низ не пускать ни одну душу. Вперед делать так же. Не обижать никого.
Казак вышел.
— Не крутенько ли, батька? — спросил Федор. — Домовитые лай подымут… Без хлеба ведь останутся.
— Нет, — еще раз сказал Степан. — Федор, чего об Алешке и об Ваське слыхать?
— Алешка сдуру в Терки попер, думал, мы туда выйдем, кто-то, говорят, сказал ему так…
— Это знаю. Послал к нему?
— Послал. Ермил Кривонос побег. Васька где-то на Руси, никто толком не ведает. К нам хотел после Сережки, а домовитые его на войну повернули…
— Пошли в розыск. Подходют людишки? — Степан — и спросил это, и не спросил — сказал, чтоб взвеселить лишний раз себя и других.
— За четыре дня полтораста человек. Но — голь несусветная. Прокормим ли всех? Можеть, поумериться до весны…
— Казаки есть сегодня? — Степан ревниво следил, сколько подходит казаков, своих, с Дона, и с Сечи.
— Мало. Больше с Руси. Еслив так пойдут, то… Прокормить же всех надо. — Так повелось, что Федор Сукнин ведал кормежкой войска, и у него об своем и болела душа.
— Всех одевать, оружать, поить и кормить. За караулом смотреть. Прокормим, всех прокормим. Делайте, как велю.
— Сделать-то мы сделаем… А чего… до весны-то пока бы…
— Наливай! — сбил Черноярец Федора. — Разговорился…
— Ваня… ты, еслив опьянел…
— Ты меня напои сперва! Опьянел… Нет!
— А не сыграть ли нам песню, сынки?! — воскликнул Стырь.
— Любо! — поддержали со всех сторон. — Теперь — дома.
— Заводи! — смешно распорядился опять Иван и саданул кулаком по столу. Сивуха прямо на глазах меняла человека: вместо спокойного, разумного казака, каким знали Ивана, сидел какой-то крикливый, задиристый дурак. Оттого, может, и не пил Иван часто, что знал за собой этот грех и тяготился им.
— Чего расшумелся-то? — урезонил Степан верного есаула; атаман, пока не случался пьян, брезговал пьяными, не терпел. Но и сам он бывал не лучше, только споить труднее. — А где ж Фрол Минаев? — вспомнил вдруг Степан. — Где, я его не вижу?.. А? — Он посмотрел на всех… и понял. И уж досказал — так, чтобы досказать, раз начал: — Я же не велел пока в Черкасской ходить… Никому же не велел!
С минуту, наверно, было тихо. Степан еще раз посмотрел на всех, с досадой. Положил кулак на стол. Не сразу снова заговорил. И заговорил опять — с запоздалой горечью, не зло.
— Чего ж не сказали? Молчат… Говорите!
И опять никто не решился ему ответить. А надо-то всего было сказать: ушел Фрол. Совсем ушел. Предал.
— Ну? Похоже, поминки получились? По Фролке…
— Погулять охота было, Тимофеич, — честно сказал Стырь. — При тихой погоде… без грому.
— И погуляем! Чего нам не погулять? Одна тварь уползла — не велика утеря. Он давно это задумал, я чуял. Давай.
Налили чарки. Но больно резанула по сердцу атамана измена умного есаула. Он с трудом пересиливал эту боль.
— Ну свижусь я с тобой, Фрол, — сказал он негромко, себе. — Свижусь, Фрол. Давайте, браты!.. Давай песню, Стырь. С Фролом всё: он свою песню спел. Пошла душа по рукам… Давай, Стырь, заводи.
Нет, не так давно задумал Фрол Минаев измену, а после того разговора, как порубили стрельцов и сидели на берегу Волги: с этого момента он знал, что уйдет. Тогда понял Фрол, что Степан теперь не остановится — пролилась дорогая и опасная кровь. И понял еще Фрол, что Степан захотел пролить эту кровь поверх жалости, помимо прямой надобности — чтобы положить конец своим сомнениям и чтобы казаки тоже замарались красным вином страшенной гульбы. Вот тогда твердо решил Фрол уйти. Это было недавно.
* * *
В глухую полночь и теплынь к острову подплыла большая лодка.
С острова, с засеки, окликнули сторожевые.
— Свои, — отозвался мужской голос с лодки. — Ивашка Болдырь. Батьке гостей привез.
— А-а… Давайте, ждет. С прибытием, Алена!
Степан лежал на кровати в шароварах, в чулках, в нательной рубахе… Не спалось. Лежал, устроив подбородок на кулаки, думал свою думу, вслушивался в себя: не встревожится ли душа, не завещует ли сердце недобро… Нет, все там тихо, спокойно. Даже непонятно: такие дела надвигаются, вот уж и побежали в страхе, и не дураки побежали, и не самые робкие — чем-чем, а робостью Фрол не грешил, — ну? А как дадут разок где-нибудь, тогда чья очередь бежать? И мысль второпях обшаривала всех, кто попадался в памяти… Ну, Иван Черноярец, Федор, Ларька, Мишка, Стырь — такие лягут, лягут безропотно многие и многие… А толк-то будет, что ляжем? Видел Степан, но как-то неясно: взросла на русской земле некая большая темная сила — это притом не Иван Прозоровский, не Семен Львов, не старик митрополит — это как-то не они, а нечто более зловещее, не царь даже, не его стрельцы — они люди, людей ли бояться?.. Но когда днем Степан заглядывал в лица новгородским, псковским мужикам, он видел в глазах их тусклый отблеск страшной беды. Оттуда, откуда они бежали, черной тенью во все небо наползала всеобщая беда. Что это за сила такая, могучая, злая, мужики и сами тоже не могли понять. Говорили, что очутились в долгах неоплатных, в кабале… Но это понять можно. Сила же та оставалась неясной, огромной, неотвратимой, а что она такое? — не могли понять. И это разжигало Степана, томило, приводило в ярость. Короче всего его ярость влагалась в слово — «бояре». Но когда сам же он хотел вдуматься — бояре ли? — понимал: тут как-то не совсем и бояре. Никакого отдельного боярина он не ненавидел той последней искупительной ненавистью, даже Долгорукого, который брата повесил, даже его, какой ненавидел ту гибельную силу, которая маячила с Руси. Боярина Долгорукого он зашиб бы при случае, но от этого не пришел бы покой, нет. Пока есть там эта сила, тут покоя не будет, это Степан понимал сердцем. Он говорил — «бояре», и его понимали, и хватит. Хватит и этого. Они, собаки, во многом и многом виноваты: стыд потеряли, свирепеют от жадности… Но не они та сила.
Та сила, которую мужики не могли осознать и назвать словом, называлась — ГОСУДАРСТВО.
За дверью, на улице, послышались шаги, голоса…
Степан сел, опустил ноги на пол… Уставился на дверь.
Вошли Фрол Разин, Алена и десятилетний Афонька.
— Ну вот, — сказал Степан со скрытой радостью. — Заждался вас. Что долго-то там?
Алена припала к мужу, обняла за шею… Степан поднялся, тоже поприобнял жену, похлопывал ее по спине и говорил:
— Ну вот… Ну, здорово. Ну?.. Сразу — плакать. Чего?
Алена плакала и сквозь слезы шепотом говорила:
— Прилетел, родной ты мой. Думала уж, пропал там — нет и нету… Все глазыньки свои проглядела.
— Ну!.. Пропасть — это тоже суметь надо. Ну, будет. Дай с казаками-то поздороваюсь. Будет, Алена,
Фрол и Афонька ждали у порога. Афонька улыбался во все свои редкие зубы. Черные глазенки радостно блестели.
— Год нету, другой нету — поживи-ка так… Совсем от дому отбился, — говорила Алена как будто заготовленные слова — так складно, к месту они получались.
— Будет тебе…
— Другие хоть к зиме приходют, а тут… Молилась уж, молила матушку пресвятую богородицу, чтоб целый пришел…
— Афонька, здорово, сынок. Иди ко мне, — позвал Степан, с легким усилием отстраняя Алену. — Иди скорей.
Афонька прыгнул к Степану на руки, но от поцелуев решительно уклонился.
— Вот так! — похвалил Степан. — Так, казаче. — Посадил его на кровать.
Поздоровался с братом за руку.
— Ты, никак, ишо вырос, Фрол?
— Да где? — Рослый, усатый Фрол мало походил на старшего брата — красивее был и статнее. — А ты седеть начал.
— А жена-то где твоя? — полюбопытствовал Степан.
— Да там пока…
— Чего? Не поехала, что ль?
— Да… потом. Чего седеть-то начал?
— Ну, рассказывайте, какие дела? Кто первый? Афонька?..
Афонька все улыбался.
— Ты что это, разговаривать разучился? А? — Степан тоже улыбался; на душе было хорошо, только скорей бы ушла уж эта первая бестолковая минута.
— Пошто? — спросил Афонька. — Умею.
— Отвык. Скажи, сынок: ишо бы два года шлялся там, так совсем бы забыли, — встряла опять Алена.
— Не-ет, Афонька меня не забудет. Мы друг дружку не забудем. Мы, скажи, матерю скорей забу… — Степан осекся, конфузливо глянул на Алену. Та с укоризной покачала головой.
— Э-эх!.. То-то и оно. Седеть-то начал, а все не образумисся, все как кобель молодой…
Фрол засмеялся.
— Ну пойду, — сказал он. — Завтра погутарим.
— Погодь! — остановил Степан. — Давайте пропустим со стречей-то. Я тут маленько запасся… Упрятал от своих глотов. Ален, собери-ка на скорую руку.
Алена принялась накрывать на стол.
— Где тут у тебя чего?
— Там… разберись сама. Садись, Фрол, рассказывай.
— Порассказали!.. — все хотела поворчать Алена. — В глаза людям глядеть совестно. Скрозь землю готовя провалиться… Тьфу! Да ишо — черная! Хоть бы уж…
— Будет, Алена, — миролюбиво сказал Степан. — Нашла об чем гутарить. Рассказывай, Фрол.
Фрол — не охотник до войны, до всяких сговоров, хитростей военных. Не в разинскую породу. Он — материн сын, Черток: покойница больше всего на свете боялась войны, а жила с воином и воинов рожала. Зато уж и тряслась она над Фролом, меньшим своим… Помирала, просила мужа и старших сынов: «Не маните вы его с собой, ради Христа, не берите на войну. Пускай хоть он от ее спасется, от проклятой».
— Чего рассказывать-то? — Фрол сел на кровать. Он правда не знал, что Степану интересно и нужно знать.
— Корнея когда видал?
— Вчерась.
— Ну? — насторожился Степан.
— Он хотел сам приехать… Приедет на днях. Велел сказать: как от его к тебе казак будет, чтоб сплыл ты с тем казаком ниже куда-нибудь для разговору. Не хочет, чтоб его на острове видели.
— Лиса хитрая. Не дождется. Как казаки там?
— Россказней про тебя!.. — со смехом воскликнул Фрол.
— Хоть уши затыкай! — вставила Алена.
— Ко мне собираются? — допрашивал Степан брата, с умыслом не замечая Алениного большого желания — допросить его самого.
— Собираются. Много. Не знают только, чего у тебя на уме.
— Не надо и знать пока.
— Правда, что ль, половина шаховых городов погромил?
— Маленько потрясли, — уклончиво ответил Степан. — А домовитые как?
— Молчат.
— От царя никого не было?
— Нет.
— Ну, садись. Садись, братуха!.. Вот и выпьем вместях — давно думал. Алена, как у тебя?
— Садитесь. — Алена доставала из корзины, которую привезла с собой: домашнее печенье, яйца, варенец… — Хотела больше взять, да этот Иван, как коршун, похватал, как были…
— Молодец, — похвалил Степан. — Нечего там сидеть… у врагов.
— Какие же там враги? — изумилась Алена.
Фрол тоже с любопытством посмотрел на брата. Младенец! Мать-то не зря просила: не воин. Жалко будет, если убьют… Грех на душу возьмешь с таким.
— Ну — будут враги: дело наживное. Ах, Афонька!.. Штуку-то я тебе какую привез! Ах, штука!.. — Степан наклонился, достал из-под кровати городок, вырезанный из кости. — Царь-город. Во, брат, какие бывают! На, играй!
Алена оглядела избушку: должно быть, хотела знать, что же ей-то привез муженек, какие подарки. Так уж… спасительно устроена русская баба: она может подняться до прощения даже и тогда, когда прощения у нее не просят, не вымаливают. Она только найдет — бессознательно, не хитря — какую-нибудь уловку и уверует, что ей, например, — жалко, грех, или что она больше всего на свете любит богатство… Она пощадит оскорбителя и пощадит себя.
Степан перехватил ее взгляд, засмеялся коротко, непонятно.
— Потом, Алена. Подай нам сперва.
— Кресная у тебя? — спросил Фрол.
— Здесь.
— Не мог удержать. Говорю: пришлет он кого-нибудь, куда ты одна! Нет — пойду. Так ушла.
— Она молодец. Ну?.. С приездом вас. И нас. Со стречей.
— С радостью нас, — сказала Алена, чокаясь с казаками золотой чарой, на которую невольно и попросту дивилась: не видывала такой красивой.
Фрол ушел поздно; он захмелел, все улыбался и смотрел на брата, не понимая, наверное, чем он так колыхнул молву?
Алена разобрала постель… Степан помиловался с ней, и она уснула. А Степан в ту ночь так и не мог заснуть до света.
Дождался, в окна землянки забрезжил слабенький синий туман. Тогда он осторожно высвободил руку, на которой лежала голова жены, встал…
— Ты чего? — спросила Алена. — Ни свет ни заря…
— Спи, — сказал Степан. Присел, погладил теплую, со сна особенно хорошую Алену. — Пойду к казакам.
— Господи!.. Хоть маленько-то побудь со мной. Куда они денутся, твои казаки! Спят ишо все…
— Побуду, побуду. Спи. Мне надо.
Степан надел шаровары, сапоги… Накинул кафтан и вышел из землянки.
Городок спал. Только часовые ходили вдоль засеки да чей-то одинокий костер сиротливо трепыхался у одной из землянок.
Степан подошел ближе к костру… Два в дым пьяных казака, обнявшись, беседовали.
— Ты мне ее покажь… Покажь, ладно?
— Ладно.
— Не забудь только, ладно? Покажь, не забудь…
— Кого?
— Эту-то…
— А-а. Не, она для нас — тьфу!
— Кто?
— Эта-то, Манька-то.
— Какая Манька?
— Ну, эта-то!
— А-а. А мы ее обломаем…
— Кого?
— Ну, эту-то…
Степан постоял, послушал, усмехнулся и пошел дальше.
Прекрасен был этот рассветный час золотого дня золотой осени. Свежий ветерок чуть шевелил листья вербы и тальника. Покой, как сонная лень, покой держал землю. Вся она, не такая уж необъятная, нежилась еще в ладонях покоя. Скоро проснутся люди… Опять — в суете, в словах — явится важность людей, но вот сейчас-то, когда такой покой, — так это все не важно, вся эта суета, слова… Даже смешно.
Степан вошел в землянку, где поселились Иван Черноярец со Стырем: эти двое постоянно ругались, но и постоянно — молча — дружили, всегда жили вместе.
Иван легко отнял голову от кафтана, служившего ему подушкой. Спросил встревоженно:
— Что?
— Ничего, погутарить пришел.
Степан глянул на спящего Стыря, присел на лежак к Ивану.
— Вчерась я сон чудной видал, Ваня: как вроде мы с отцом торгуем у татарина коня игренева. Хороший конь!.. А татарин цену несусветную ломит. Мы с отцом и так, и эдак — ни в какую. Смотрю я на отца-то, а он мне мигает: «Прыгай-де на коня и скачи». У меня душа заиграла… Я уж присматриваю, с какого боку ловчей прыгнуть. Хотел прыгнуть, да вспомнил: «А как же отец-то тут?!» И проснулся.
— Было когда-нибудь так? — спросил Иван, превозмогая похмельную боль в теле: весь день хворать будет Иван.
— С отцом — нет, с браткой Иваном было. Послал нас как-то отец пару коней купить, мы их силком отбили, а деньги прогуляли. Отец выпорол нас, коней возвернул…
Ивану еще и жалко, что недоспал. Зевнул.
— Ты чего пришел-то: сон рассказать?
Степан долго молчал, сосал трубку, смотрел вниз.
— Утро ясное, — сказал он вдруг. — Не в такое бы утро помирать. А? — И глянул на есаула пытливо и весело.
— О!.. — удивился Иван. — Куда тебя уклонило. Это мне седня про смерть-то надо… Перестарался вчерась… дурак.
— Вот чего… — Степан сплюнул горьковатую слюну. — Прибери трех казаков побашковитей — пошлем к Никону, патриарху. Он в Ферапонтовом монастыре сидит: их с царем мир не берет. Не качнется ли в нашу сторону…
— Какой из попа вояка! — удивился Иван.
— Не вояка надобен — патриарх. Будет с нами, к нам народишко легче пойдет. А ему, думаю, где-нибудь тоже заручка нужна. Можеть, качнется — он злой на царя. Пускай скажут: мы его истинно за патриарха чтить будем. Прибери, кто сумеет…
— Приберу, есть такие.
— Пошли их потом ко мне: научу, как говорить. Письма никакого не писать, но чтоб казаки надежные были, крепкие. Могут врюхаться — слова бы не вымолвили ни с какой пытки.
— Есть такие.
— Ишо пошлем в Запороги — к Ивану Серику. Туда с письмом надо, пускай на кругу вычтут, всем.
— Тада уж и к Петру Дорошенке…
— К Дорошенке? Подумать надо… Хитрый он, крутится, как уж на огне… Посмотрим, у меня на его надежи нет. Еслив надо свою выгоду справить — справит, не задумается. Серко, тот надежный…
— Тимофеич, пошли меня к патриарху, — сказал вдруг Стырь, поднимаясь со своего лежака. — Я сумею, вот те крест, сумею. Ишо как сумею-то!
— Ты не спишь, старый?
— Нет. Пошлешь?
— Пошто загорелось-то?
— Охота патриарха глянуть… Мне один бегун рассказывал про Никона: эт-то тебе не…
— Чего в ем? — поп и поп.
— Самый высокий поп!.. Много я всякого повидал, а такого не доводилось. Пошли. Я с им про веру погутарю. Он вишь, чего затеял-то?..
— Опасно ведь… схватить могут: Никона стерегут. А схватют, милости не жди: закатуют. Охота на дыбе дни кончать? Они вон какие хорошие, дни-то. Выйди, глянь-ка — сердце радуется.
— Ну, кому-то и на дыбе надо кончать… Я пожил. И дней повидал всяких… А Никон бы нам… ой как сгодился бы! Я его склоню! У меня тоже к вере подвох есть.
— Охота — иди. По путе проведайте про Ларьку с Мишкой — где они? Болит у меня за их душа. Зря отпустили, не надо было. Я виноватый…
Замолчали. Долго молчали.
— Досыпайте, — сказал Степан. Поднялся и пошел из землянки.
— Думы одолели нашего атамана, — сказал Иван.
— Думы… — откликнулся Стырь. — Думы — они и есть думы.
— И тебя одолели? — Иван сидел пасмурный, гадал: удастся ему еще заснуть или подниматься тоже да идти по делам. — Чего тебя-то одолели?
— Меня-то чего? Меня не так уж… А охота мне, Ванятка, патриарха глянуть — прям душа заиграла…
— Да зачем он тебе?
— А дьявол его знает, охота глянуть, и все. По спине его охота похлопать: «Ну что, мол, владыка?» У его, видать, тоже какой-то подвох к вере. Он ведь мно-ого знает, Ваня… Ох, я бы с им погутарил!
— Гляди ты! — зачесалось. Спи пока, а то у меня голова, как кадушка рассохлая, разваливается. Лишка взял вчера. Ничего хоть не болтал сдуру?
— Нет. Все же схожу я к патриарху, Иван. Все равно зиму без толку сидеть будем. Схожу. Будет у меня под конец жизни хоть одно… праведное дело. Прям как по обету схожу.
— Спи пока. Дай маленько очухаюсь… Можеть, сосну ишо.
Степан ушел на берег реки, сел.
Солнце выкатилось в чистое небо… Первые лучи его ударили в вербы; по острову вспыхнули большие желтые костры.
Далеко отсюда думы Степана… Может, в Ферапонтовом монастыре, может, в Запорожье, может, в Москве… Думы одолели атамана, правда. И охота додумать их да вздохнуть бы легко… Еще в Черкасске думы — вовсе рядом, а и тут темень полная, не знаешь, чего ждать.
Сзади к нему неслышно подкрался Афонька и крикнул над ухом, пугая. Степан как бы скачком вымахнул из своих дум… Аж вздрогнул.
— Ах ты, черноглазик!.. Напужал. — Степан показал место рядом: — Садись. Чего рано так?
— Я завсегда так, — сказал Афонька, улыбаясь.
— Не спится?
— Выспался.
— Мать чего делает?
— Поись варит.
— Мгм. Ты сны умеешь отгадывать?
Афонька выкатил на отчима черные свои, прекрасные маслины:
— Сны?..
— Ну. Бабка не учила?
— Нет. А ты сон, что ль, видал?
— Видал. Будто мы с отцом моим поехали коня торговать, поглянулся нам обоим один конь, отец мне мигает: «Прыгай и скачи». Я уж и хотел прыгнуть, да подумал: «Ну, уеду, а как же он тут?» И проснулся. Даже жалко, что проснулся, — надо бы доглядеть…
— Не купили?
— Не купили… Да, вишь, я и не знаю, как дальше-то… Вот втемяшился этот сон — хожу и все думаю…
— Спроси бабку Говоруху.
— Да бабку-то… Нет, бабка в таких делах не знает. А сон не простой, чую. Думаю так: вот скочим мы на коней — умахали. А как же вы тут?
— Мы? — не понял Афонька. — Кто?..
— Ну, вы… Ты вот, матеря твоя, бабка — да много! — Степан посмотрел на мальчика, тронул его воробьиное колено, ощупал ладошкой дорогое слабенькое тело сынишки. — Чижолую я тебе загадку загадал — не по росту. Иди скажи матери: иду. Поедим сядем.
Афонька убежал.
Степан прилег на спину, закинул руки за голову, стал смотреть в небо. Он знал, как они поговорят с Корнеем Яковлевым, войсковым атаманом. Этот предстоящий разговор тоже не выходил у него из головы. Он хорошо представлял эту встречу… Место встречи осторожный Корней выберет сам — подальше от людских глаз.
Корнею за шестьдесят, он еще силен, но ходит нарочно тяжело, трогает поясницу, говорит: «Побаливат». Нигде у него не побаливает: хитер и скрытен… Слово не молвит в простоте: трижды перевернет его в матерой голове, обдумает — скажет. Но никогда и не подумаешь, что он хитрит и нарочно тянет, кажется, кто не знает: такая манера. Манеру его Степан видел в бою: куда медлительность девается, вялость: как волк бьет. Воевать Степан учился у него. Но вот эта затаенность, скрытность — это Степан давно невзлюбил в крестном. Не раз схлестывались из-за этого. Степан недоумевал: «Как другой человек!.. Чего ты все скрытничаешь-то? Кого обманываешь-то?» Корней на это говорил негромко: «От тебя и скрытничаю. В тебе тоже два человека сидят: один дурак круглый, другой — добрый казак, умница. Я когда с тобой гутарю, я с дураком гутарю, но так, чтоб умный не подслушал. В каждом человеке по два человека сидят, не только в тебе; я желаю иметь дело с дураками. С умными — редко, по надобности». Степан не то что не умел возражать на это, неохота было возражать, но всякий раз эта мудрость Корнея злила его и удивляла.
Встретятся они так:
— Ну, здоров, кресник, — миролюбиво скажет Корней, а сам, пока подойдет вяло и скажет, успеет цепким взглядом оглядеть всего славного батюшку. — Как походил? Говорят, с удачей?
— С удачей.
— Слава богу!
— Чего на остров-то не приехал? — не выдержит и спросит Степан. — От кого крадисся-то? Уж и на Дону у себя не хозяин…
— Да ведь и ты чего-то не в городок, а свой выкопал… Чего бы тоже?
Разговор, в общем-то, не выйдет. Да он, если припомнить, никогда и не выходил у них — добрый-то, по душе-то… Корней ценил Разиных за воинство, за храбрость и преданность общему делу, но вовсе не уважал, даже побаивался — за строптивость, за гордость глупую, несусветную, за самовольство. Разины не были домовитыми, но и недостатка ни в чем не знали, так как были непременными участниками всех походов, часто из походов приходили с хорошей добычей, которую не копили. Степан родился, когда случился очередной поход, и походный атаман (тогда еще головщик) Корней Яковлев, из уважения к есаулу Тимофею Разе и чтоб быть с казаками покороче (казаки очень любили Разю), напросился к нему в кумовья — так породнились Разины с домовитым Корнеем. Строптивости и самовольства у Разиных от этого не убавилось, как, впрочем, и не прибавилось: Разя и сыновья его, Иван и подросший Степан, ревниво оберегали свою независимость, не важничали, слыли, особенно Иван, за башковитых казаков. Степан, довольно рано для своих лет, заставил говорить с собой знатного Корнея, войскового атамана, как с равным. Он и уважал многоопытного крестного отца, учился у него воинскому делу, но в рот не глядел, не пялил напоказ свою с ним близость, за что и Корней невольно проникся уважением к крестнику. Но в отношениях между ними всегда оставался холодок: один не мог поступиться своим высоким положением — снизойти до панибратства с оголтелым, удачливым Стенькой, другой — другому это высокое положение крестного отца как раз было в тягость. В последнее время, когда Корней повел дело к тому, чтобы чуть ли не выдавать беглых с Дона, они вовсе разошлись. Правда, Корней собрал и проводил крестника в Персию, но это было в интересах самого войскового. С Руси прибывало и прибывало беглых, — надо было, во-первых, отправить их побольше с кем угодно и куда угодно, хоть «за зипунами» со Стенькой; во-вторых, на какое-то время и сам Стенька исчезал с Дона: Корней чувствовал себя лучше, сколько хотел юлил и изворачивался с этими беглыми, — надо, чтоб никто не подумал, что с Дона теперь есть выдача, то есть вроде и не выдавать, но и с царем и с боярством не хотелось портить отношений, то есть все же потихоньку выдавать. Корнею было трудно; теперь, с приходом Стеньки, будет много трудней. Знал Степан, что Корней очень встревожен его удачами, не знал только — не мог и подумать о том — радует он Корнея, что скликает всех неприкаянных и недовольных и куда-то их манит. Степан ждал, что Корней будет отговаривать его от войны, будет пугать…
— Худое затеваешь, Степан, — скажет, наверно, Корней, — страшное. Зачем тебе надо? Плохо тебе, что ли?
— А я тебе про свою затею не говорил, — заранее знал, как скажет Степан. — С чего ты взял?
— Вижу. Слышу. Казаков не распускаешь…
— А ну крымцы нападут? Или турки?.. Держу… не лежачего же татарам брать.
— Как же теперь, два войска держать?
— На ваше войско надежа худая. Никудышное войско. Вовсе не войско…
— Хитри-ишь, Стенька!.. Всегда было доброе, теперь — на, худое. Другое у тебя на уме: опять на Волгу метишь. На города, слыхал… Сломишь голову, Степан, по-свойски тебе говорю, жалеючи. Поверь мне, старому: два раза судьбу не пытают…
— Да я, можеть, ни разу ишо не пытал ее…
— Батюшки мои!.. Как разохотился-то! Ну, спытай, спытай… глядишь, и наш теля волка слопает, можеть, угораздит. — У Корнея глаза глубокие, и глядит весело и ехидно… Тут где-нибудь заорет на него Степан, в недобрые его глаза:
— Дон продаешь!.. Собака! Сам продавайся с потрохами, а Дон я тебе не дам! Не для того здесь казачья кровушка лилась, не вами воля добыта, не вам ее продавать за царевы подарки! Вот тебе моя голова: отдашь ее с последним беглецом, но раньше ни одного с Дона не выдашь! Я сказал, а ты думай.
Думает Корней, сидя в Черкасске, конечно, думает. И давно уж додумался, как теперь вести дело: не мешать Стеньке в сборах, больше того, всяко зудить его на поход — в этом спасение Дону. Тут Стеньку не одолеть, его одолеют там где-нибудь, под Царицыном, там одолеют насмерть. Но собирался он говорить со Стенькой именно так, как и догадывался Степан: всячески отговаривать от похода и грозить. На то он и был Корней, мудрый, матерый атаман, чтобы действовать верно: он знал, как подтолкнуть своевольного Стеньку на погибель.