Глава пятнадцатая
Далеко Воловича не отправили. Десять маршей вниз по широкой чугунной лестнице с ажурными ступенями, накрытыми ковровой дорожкой, и изящными перилами в стиле «модерн». Но пролёт на уровне каждого этажа перекрыт частой металлической сеткой. При страховом обществе «Россия» такого не было, это уже новые хозяева устроили, чтобы, значит, подследственные вниз головой не бросались, уклоняясь таким способом от справедливого наказания пролетарского суда. А то поначалу имели место «прецеденты». Сам Савинков ухитрился, правда, не в пролёт бросился, а в открытое окно шестого этажа. Так с тех пор окна тоже снабдили небьющимися стёклами и следят, чтоб в основном запертыми были.
Десять маршей – это пять этажей, значит. И на первом – довольно просторная площадка, массивная дубовая дверь вправо, в общий коридор, а влево – тоже тяжёлая, прочная, но без резьбы и накладных украшений. За ней – явно недавно изготовленная, без всяких декадентских изысков решётка, причём не сварная из арматуры (это Михаил машинально отметил), а собранная из довольно небрежно выкованных прутьев квадратного сечения и полос в два пальца шириной, сквозь которые прутья были продеты. Что скажешь – тюрьма всё же, а не Оружейная палата, и век двадцатый в самом начале, весь пронизанный пережитками девятнадцатого и восемнадцатого тоже.
За решёткой вниз вела лестница уже обычная, каменная, с простыми перилами.
Сопровождающий нажал белую фарфоровую кнопку звонка в простенке между дверью и решёткой, после чего та не открылась автоматически, как ждал Волович. Видимо, это был просто условный сигнал, чтобы, к примеру, охрана не начала стрелять без предупреждения. Немолодой конвойный с четырьмя треугольниками в петлицах достал из кармана приличных размеров ключ, похоже, тоже кустарной работы, трижды провернул его в накладном, большом, как том энциклопедии, замке.
Волович вздрогнул. Верно писал кто-то: «Лязг тюремных запоров ни с чем не спутаешь и никогда не забудешь». Второй раз он вздрогнул и испытал приступ тошноты, когда за ним закрылась дверь камеры.
Вот и убедился он на личном опыте, что столь презираемый им «русский народ» гораздо более креативен, чем весь цвет «объединённой оппозиции», теперь уже «бывшей». «От сумы и от тюрьмы не зарекайся» – когда ещё догадались предки о наличии такой закономерности и облекли её в литературную форму. До сих пор к себе он эту поговорку не примеривал, да и вспоминал её не часто. Уверен был, что уж кого-кого, а «самогó Воловича» власть тронуть не посмеет. Американский посол не позволит. А вышло всё не по его, а согласно народной мудрости.
В «приёмном покое» его даже обыскивать не стали. Чего ради? Вешаться или вены вскрывать захочешь – дело хозяйское. Без тебя здесь жили и дальше проживут. Чего-то, пригодного для рытья подкопа сквозь полутораметровые стены фундамента, в кармане не пронесешь. Это только в романе Хмелевской героиня творит чудеса с помощью заколок и роет тоннель пилочкой для ногтей. И вообще новичок пока что не осужденный, не подследственный и не административно-арестованный, а так. Постоялец.
Корпусной выдал ему тонкий, но почти новый матрас, набитый ватой, две серые простыни, тоже ватную подушку размером чуть больше среднестатистической головы в профиль, синее колючее одеяло с жёлтой надписью «ноги» с одного края. Забота, однако, а также указание на то, что предшественники могли, в большинстве своём, ложиться под это одеяло без простыни, с неизвестно когда мытыми ногами.
Впрочем, когда, кривясь от брезгливости, Михаил спросил: «А насекомых у вас тут нет?» – надзиратель глянул на него коротко и недобро:
– У нас – нет. А у тебя – сейчас проверим.
И Воловича отправили в так называемый «санпропускник», где фельдшер предпенсионного возраста с тремя кубиками в петлицах велел ему раздеться догола, грубо, но быстро и сноровисто, как цыган лошадь на базаре, осмотрел, и в рот заглянул, и в другие места. Ткнул пальцем в свисающий волосатый живот.
– Так и запишем – «зеркальная болезнь». Нуждается в казённой диете. Семён, – без паузы крикнул фельдшер, и на пороге возник парень явно из заключённых, судя по манерам – не исполняющий наряд, а пристроившийся здесь на постоянную должность.
– Как обычно. Постричь, побрить, если что – политанью смазать. Мыла ему дегтярного плесни и ветошь кинь какую-нито. А ты, слышь, – повернулся он к Воловичу, – на волю передай, чтоб мыла хорошего прислали, мочалку, полотенце. А то у нас здесь не Сандуновские бани с пивом и девочками… Из собачки мыло-то у нас, дохлой причём.
Захохотал собственной шутке и тут же потерял к пациенту всякий интерес. Не стесняясь, полез в медицинский шкаф в углу, нацедил в мензурку прозрачной, характерно пахнущей жидкости.
– Это не тебе, – уловил он взгляд Михаила. – Ты своё надолго отпил, если, упаси бог, не навсегда…
Теперь журналист, выбритый «везде», распространяя вокруг себя действительно жутковатый аромат грязно-серого мыла и напоминающей об аде и всём ему сопутствующем лечебной мази, сидел на узкой шконке, опершись локтями о железный, покрытый жёлтым линолеумом столик под полукруглым окном у самого потолка. Через частую решётку были видны край асфальтированного приямка, краснокирпичная стена и узкая, ровно в ладонь, полоска голубого неба над краем крыши. Да и то, чтобы увидеть эту полоску, надо было присесть и сильно вывернуть вбок шею.
Сама же камера была размером чуть-чуть больше вагонного купе. Как раз настолько, чтобы на цементном возвышении поместилась «чаша Генуя», сильно пахнущая хлоркой, и медный водопроводный кран над полукруглой раковиной с обколотой эмалью.
Михаил тихо плакал, вспоминая об унижениях, пережитых в течение этого, так хорошо начавшегося дня, и думая о том, что ждёт его впереди. Вдруг да и придётся сдохнуть здесь, то ли завтра, то ли через много-много лет, и никакой аббат Фариа не придёт скрасить его одиночество.
Слёзы текли по пока ещё полным и гладким щекам, попадали на губы, он чувствовал их вкус, но не вытирал глаз. Со слезами, говорят, горе быстрее уходит.
Действительно, минут через десять жизнь ощутимо повернулась к лучшему. Брякнула дверца «кормушки», и в камеру заглянул надзиратель.
– Фамилия? – заученно спросил он, хотя только что сам записывал Михаила в толстую амбарную книгу химическим карандашом.
Волович назвался.
– Инициалы полностью. И вставать надо, деревня, когда к тебе обращаются. Ну ничего, научишься ещё. На шконке днём сидеть можно, лежать нельзя. Тоже запомни. Передать тебе велено… – Он протянул в окошко коробку папирос, такую же, как лежала на столе у Агранова, и коробок спичек, непривычно большой, не картонный, а из тонкого шпона. С красной надписью «Доброфлот» и изображением кособокого биплана. И спички в нём были втрое толще обычных, с крупными красными головками. Терка на боках коробка похожа на наждак. Видать, фосфорный состав требует куда больше энергии для воспламенения, чем почти веком спустя…
– Слышь ты, Волович, – как-то понизив голос, сказал надзиратель, – дай папироску попробовать. Дорогущая, нам на такие не разориться. Только ты смотри молчи, что я просил. Сам угостил, и всё. А за мной не заржавеет, не боись. На прогулку пойдём, я на часы особо смотреть не стану…
«И здесь коррупция», – привычным штампом подумал Михаил и тут же сообразил, что вещь-то эта в его положении очень даже неплохая. «Коррупция» в смысле. Я тебе – дарёную папироску, ты мне – лишние полчаса прогулки. А если б строго по правилам всё – кому от этого лучше?
Корпусной удалился, чтобы покурить «господскую» папиросу сидя, со всей неторопливостью. Десять лет «пролетарской» власти для него ничего не значили. Как были «чёрная кость» и «господа», так и остались. Кто-то из первых превратился во вторых и наоборот, иные остались при своих. Видел он бывших жандармских ротмистров с нынешними «шпалами» и ромбиками. А он, надзиратель с двадцатилетним стажем, как сторожил, кого пришлют «сверху», так и сторожит. И его уж точно с сидельцем хоть из восемнадцатой, хоть из любой другой камеры местами не поменяют.
Следующий раз, когда толстяку «настоящую» передачу принесут, нужно будет намекнуть, чтоб целой коробкой поделился. Хороши папироски, в меру крепки и духовиты.
Выкурив две папиросы подряд и слегка успокоившись, Волович начал размышлять конструктивнее. Что случилось – случилось, теперь надо в этой жизни устраиваться. Даже и в тюрьме одни живут хорошо, другие так себе, третьи – совсем плохо. И Шаламова он читал, и Солженицына. Других – тоже. Правда, те о лагерях писали, а здесь – следственная тюрьма. «Внутрянка». Особо не развернёшься. Хотя, слышал он и такое, – специальных соседей в чужие камеры подсаживают. Когда из заключённых «стукачей», когда «сотрудников». Или просто послушать, о чём люди говорят, или на психику в интересах следствия повлиять. Выгоду и здесь получить можно. Правда – и это он тоже слышал – убивают иногда таких «наседок», так совсем дурных, наверное. Кто его здесь, с такой внешностью и такими манерами, за банального стукача примет?
Но это – предложить должны. Самому напрашиваться – заведомо продешевить.
Тут же мысль соскользнула на параллельную тему. «Продешевить» – это из области товарно-денежных отношений. А как тут вообще с этим? Кроме одной-единственной двадцатидолларовой бумажки из «параллельного мира», у него не было совсем ничего. Ни часов золотых (их теперь Агранов, наверное, носит), ни обручального кольца. Если даже на волю выйдешь – двадцать долларов не деньги, новую жизнь с ними не начнешь…
И вдруг Михаила как кувалдой по голове стукнуло! Какие двадцать долларов, о чём он?
Те, что он на Столешниковом утащил и Лютенсу показывал, – да, из «другого мира»! Но – этого ли? Там уже двадцать первый век идёт. И история двадцатого какая-то другая. Насколько он успел узнать, никаких «двух Россий» и красного диктатора Троцкого в мире Вяземской и её подруг не было. Император был. Олег Первый. А здесь – наша «настоящая» история, персоны всё известные, просто небольшая развилочка на исходе Гражданской войны образовалась. Так с какого же… здесь та бумажка из «будущего» деньгами окажется?
Волович, торопливо докурив и бросив окурок на пол (пепельницы ведь не дали), снял туфлю, извлёк из-под стельки вчетверо свёрнутую купюру. Развернул, просто так уже, для очистки совести.
Стоп! Это что такое? Денежка была явно не та. Ту он тщательно рассматривал, и сам, и с Лютенсом. А эта походила на прежнюю только размером. Цвет – серовато-белый. Дизайн – примитивный, можно сказать. Как на коленке делали. Никакого президентского портрета, даже просто картинки какой-нибудь, типа как на евро – нету. На вексель банковский больше всего похоже. Но – номинал тот же – двадцать! И вот написано – «Подлежит размену на золото по цене 0.1 тройская унция за один доллар САСШ». Это ж что получается? Подменили купюру, когда сюда выбрасывали? Позаботились, чтобы был у него капитал, основной и оборотный? Не просто мстили, значит, а операцию внедрения проворачивали? Оч-чень интересно!
А второй вариант? Если в квартире на Столешниковом – выходы в три разные реальности, и в совершенно одинаковых кабинетах стоят одинаковые секретеры, но набитые разными валютами, «имеющими хождение» за пределами этого странного помещения, так, может, при переносе Воловича и деньги под нужную реальность подстроились? Автоматически. Или – магически.
Абсурд вроде бы. А всё остальное – не абсурд?
Лучше вот что прикинем. Если это – настоящие здешние деньги и «Торгсин» их принимает, как упомянул Ляхов и как описано у Булгакова, например, то какой выходит курс?
Насколько Волович помнил, царский золотой рубль содержал что-то около ноль восьми десятых грамма. Советский золотой червонец нэповских времён – старому был равен. Весил, значит, тоже восемь граммов. Будем считать – и здесь так же. Зачем иначе? А тройская унция – это примерно тридцать два грамма? Тогда один доллар – три и две десятых. Значит, какой получается курс? Да, почти три доллара за червонец. Двадцать долларов – почти семь золотых. Само по себе звучит. Но, не зная текущих цен, нельзя понять, много это или мало. А чего гадать-то?
Перевернул папиросную коробку. Всё есть, марка, где изготовлены, когда… Ишь, ты! Ростов. Донтабак. Товарищество на паях. Ну да, Ростов ведь здесь вроде у белых? Импорт, значит. Да и откуда в средней России хорошему табаку взяться? Самосад да махорка. А вот цена не указана. Ну да, конечно, НЭП, свободное ценообразование…
Постучал в «кормушку» на двери.
– Эй, корпусной…
Послышались неторопливые шаги.
– Чего вам?
Ишь ты, на «вы» теперь, значит. Тоже хорошо.
– Возьмите, любезнейший, ещё папироску. Даже две. Только подскажите, совсем запамятовал, сколько такой «Дюбек» сейчас стоит? Я вообще другие курю. Вроде и незачем знать, а зудит… В тюрьме о чём только не думается.
– Это верно, – согласился надзиратель, прихватывая из коробки три. Мол, кто считает.
– Чего ж не подсказать, подскажу. «Дюбек», значит, этот – сорок, смотря, где брать. Да тут только за коробку с бумажками золотыми – полцены. А в россыпь не продаются. Заграничный товар, чего хотите? Желаете, как сменюсь, приобрету для вас? И курева, и чего там ещё нужно. Если денег дадите. Да вы не сомневайтесь, у нас без обмана. И инструкция дозволяет. Если не изъяли – можешь тратить, на запрещённое нельзя, да. А так можно…
Волович отметил разговорчивость надзирателя. Вроде б ему по должности молчать больше полагается. А с другой стороны – правила внутреннего распорядка разъясняет. Обязанность, наверное.
– Денег нет пока. Но, может, с воли передадут. Дозволяется?
– Можно, если не «лишенец» вы. Пять рублей в месяц можно.
– Благодарю. А сколько, к примеру, сейчас самые дешёвые папиросы стоят? Я, сам понимаешь, дешёвых не курил, а сейчас… Пятёрка всего, говоришь, в месяц. Не разгуляешься.
– Можно и разгуляться, – хмыкнул надзиратель. – Смотря, к чему кто привык. У меня вон жалованье – двадцать шесть целковых с двугривенным. Да двенадцать за выслугу. При казённой кормёжке и одёже. Вот и считай – что много, что мало. А папиросы самые дешёвые – рассыпные «Ира» – три копейки десяток. Только горлодёристые больно, и табак сыплется. А если для экономии, но чтоб вкус хоть какой – «Север» рекомендую. Сам их курю. За полтину сотня. А если кто уважает – махорка. И духовито, и карману не накладно. Копейка – четверть фунта.
«Чёрт его знает, – подумал Волович, – припрёт – и до махорки скатимся. Копейка всего!».
– Спасибо, уважаемый. А прогулка у нас когда?
– Прогулка вам сегодня не положена. Только завтра. Когда сопроводиловка с литерой режима содержания придёт. А пока просто отдыхайте. Ладно уж, до отбоя разрешаю на шконке полежать. Только если услышите – засов на входе гремит, – сразу вставайте. Налетит проверка со шмоном, то есть – карцер могут прописать. А мне – замечание. Совсем нам это не надо.
Надзиратель оглянулся, хотя в коридоре никого не было, и ещё понизил голос:
– У нас в случае чего и водочкой разговеться можно. Но только в выходной, когда на допросы не зовут и проверок не бывает. Целковый бутылка.
Волович удивился странному соотношению цен на табак и спиртное. Но спросил иначе:
– А чего ж так дорого-то?
Ясно, что надзиратель цену загоняет «по обстоятельствам», а настоящая-то какова?
– За риск, барин, да за услугу. Как в кабаке хорошем – вдвое от магазинной. По-божески, я так считаю…
– Да-да, по-божески. Но пока денег нет, говорить нечего…
– Тогда отдыхайте, барин.
Михаил с облегчением улегся на жесткую шконку и принялся размышлять о причудах нэповского ценообразования и тюремной экономики. Надо же – главная тюрьма страны, а такие вольности! Впрочем, он вспомнил: двадцатые годы, после конца Гражданской, вообще были достаточно вегетарианскими. На Соловках вон, журнал зэки издавали, и подписаться на него можно было в любой точке страны. И, тоже читал у кого-то, там передовикам и политическим в лагерном ларьке водку по выходным продавали.
Просидел в своей камере Михаил ровно трое суток, бросаясь, словно циклотимик, из отчаяния в надежду и обратно. Часто плакал от жалости к себе и несправедливости этого мира, вдруг повернувшегося к нему своей омерзительной харей. Будто забыл, что неоднократно в своих статьях и выступлениях в «той жизни» неистово хаял безвыходность российской действительности, то болото, в которое погрузилась страна и выбраться из которого поможет только очистительный огонь всенародного бунта. Неважно, что «бессмысленного и беспощадного», главное – единственно способного смести ненавистную власть.
А иногда ни с того вдруг веселел, убедив себя, что терзания его долго не продлятся, ибо справедливость на земле всё же есть и такой человек, как он, не только не сгинет в пучине безвременья, но будет возвышен и чем-нибудь облечён, а враги, напротив, посрамятся и расточатся…
Раньше никогда бы он не поверил, но на второй день вдруг вспомнил знаменитую «молитву Серафима Саровского» и твердил её часами, до полного отупения.
На допросы его отчего-то не вызывали, хотя прочих соседей по коридору – постоянно выводили. С шести утра и до отбоя по коридору гремели сапоги конвойных и гораздо более тихие шаги подследственных. Голосов почти не было слышно – надзиратели говорили шёпотом и в основном – внутрь камер, через кормушки, чтоб остальные не слышали. А заключённым на переходе между камерой и кабинетом следователя запрещалось не только говорить, но и поднимать глаза выше задников сапог идущего впереди «выводного».
На прогулки Михаил ходил в специальный загон на крыше, обнесённый решёткой, перемотанной колючей проволокой. Домов выше «Лубянки» поблизости не было, разве что с колокольни «Иван Великий» в бинокль можно было бы сам этот забор рассмотреть, а за ним – просто смутные колеблющиеся тени человеческих фигур. Гулял он всегда один, час перед обедом и полтора, а то и два перед ужином.
Кормили в принципе сытно, но пищей, какой Волович не ел, считай, никогда. Припахивающие гнильцой мутные щи из квашеной капусты и прошлогодней картошки, перловая или гречневая каша с кусками хрящей и отдельными волокнами неизвестно чьего мяса. Чёрный, кисловатый хлеб, далеко не «Бородинский», фунт к обеду. Утром и вечером ещё чай, жидкий, конечно, но с куском рафинада в половину спичечной коробки. Хочешь – в кружку бросай, хочешь – так грызи. И опять тот же хлеб, но – по полфунта.
Папирос ему больше не передавали, и на второй уже день красивая жизнь кончилась. Раз или два удавалось стрельнуть у корпусного тот самый «Север», просто так, а на третий мужик предложил сменять на две папиросы пустую коробку от «Дюбека». Михаил сначала удивился, потом вспомнил из читаных книг, что в нынешние времена, да и попозже такие коробки, как и спичечные этикетки, имели у пацанов определённую меновую стоимость. Вот и этот решил подарок детям или внукам сделать. А что – вещь! Одна золотая фольга как красиво блестит и шуршит! Волович не растерялся и запросил пять. Корпусной помялся, но согласился.
Довольный первым коммерческим успехом в этом мире, журналист растянулся на шконке и не спеша закурил, растягивая удовольствие. Дрянь порядочная, если вспомнить тот же «Давидофф», но куда денешься, если «уши пухнут»?
После завтрака четвёртого дня замок камеры лязгнул в неурочное время.
– Волович? – соблюдая ритуал, уточнил корпусной и, убедившись, что клиента за минувший час не подменили, объявил: – На выход. С вещами.
«С вещами» – значит, сюда он больше не вернётся. На волю, на этап или в расстрельный подвал, как повезёт, но данный жизненный цикл завершился.
Вещей у Михаила не имелось никаких, но ритуал есть ритуал.
Идя по коридору, Волович посетовал, что не оказалось в тюрьме «бытовой комнаты». Его кое-как выстиранный, жёваный костюм очень бы неплохо было проутюжить как следует, глядишь, прибавилось бы респектабельности. А так – не бомж, не бродяга, а чёрт знает что. «Бывший интеллигентный человек», как раньше выражались, коротко – «бич».
Ничего не объясняя, вывели в передний, примыкающий к воротам «на волю» двор, не то чтобы втолкнули, но не очень деликатно подсадили в тюремный фургончик на базе какого-то здешнего «Форда» или «Ганомага», установленный на такие хлипкие колёса со спицами, что было удивительно – как «это» вообще может ездить, не рассыпаясь на составные части.
Стенки у «чёрного ворона» были фанерные, правда, стянутые изнутри железными полосами. Но всё равно – не впечатляло, несмотря на то что на таких именно «самобеглых колясках» людей вполне успешно довозили до расстрельных полигонов. Или «полигоны» – это из другого будущего, сталинско-ежовского? Как бы там ни было, но Михаилу стало очень не по себе. Слегка успокоило, что сопровождающий сел вперёд, рядом с водителем, оставив «узника совести» наедине со своими страхами и этой самой «совестью», на узкой деревянной скамейке перед зарешёченным окном без стекла. Чтобы не задохся, наверное, и не угорел от выхлопных газов, которые ощутимо натягивало в «салон».
Ехали с полчаса. Экипаж нещадно трясло на неровном булыжнике, сменившем брусчатку центральных улиц. За окном тянулись ряды одно– и двухэтажных домов, причём среди вторых было много «комбинированных» – низ каменный, верх бревенчатый или из тёса, крашеного или простого, посеревшего от дождей и времени. Замоскворечье.
Волович плохо представлял, где в двадцать седьмом году кончалась Москва «с нижнего края». У Калужской заставы, кажется. А дальше что? Варшавское шоссе, Чертаново, Бирюлёво – в те времена глушь едва ли не домонгольская. Не зря улица, которой они сейчас ехали, называлась Ордынкой. Дорога в Орду, то есть!
Однако машина вдруг свернула направо, и Михаил увидел далеко впереди плохо гармонирующие с прочим ландшафтом конструкции Крымского моста. Не доезжая, свернули налево, примерно вдоль границ будущего Парка имени Горького (если его надумают здесь построить).
Проехали ещё с полверсты и остановились возле краснокирпичного пятиэтажного дома-громадины, похожего на гигантский сундук и за счёт высоты потолков сравнимый с современными Воловичу десяти-, двенадцатиэтажками. Дом был вплотную окружён всё теми же райцентровского вида строениями, на многих из которых видны вывески вроде «Моссельпром», «Мясная лавка», «Керосин и сопутствующие товары». Последнее слегка Михаила развеселило. Он все же был стилист. Какие товары сопутствуют керосину? Движки трактора «Фордзон-Путиловец»? Лампы? Фитили? Жестяные бидоны? Или бензин, лигроин, соляр, прочие продукты перегонки нефти?
Надо будет зайти, узнать, если представится возможность.
«Воронок» объехал дом по периметру и остановился у одного из подъездов.
– Выходи, – бросил конвоир, отпирая снаружи обычный висячий замок.
– И где это мы? – осведомился Волович, тщетно пытавшийся вспомнить, видел ли он здесь этот дом в своё время. Это сейчас он господствует над местностью, а потом мог и потеряться в новой застройке. Или – снесли. И не такое сносили в «эпоху реконструкции». Сухареву башню, например, храм Христа Спасителя. Хотя – зачем? Дом он и есть дом, добротный, стены кирпичей в пять, да, пожалуй, и больше. Века простоит.
– Третий Дом профсоюзов. А на верхнем этаже – общежитие сотрудников. Велено там разместить…
– Это что ж меня к сотрудникам вдруг причислили? – удивился Михаил. – Неужто заслужил? Без собеседования, без отдела кадров?
На отвлечённые темы конвоир, несмотря на рубиновый кубик в петлицах, рассуждать, очевидно, не умел.
– Ага, как же! Держи карман. Вот тут в пакете всё про тебя расписано. Кому надо – прочитают. А на словах сказано, что «поселяется под гласный надзор». Чтобы, значит, не заморачиваться. Всегда под рукой будешь…
Волович вздохнул. Надзор так надзор. Он помнил, что в «старое время» был ещё и «негласный». Но всё же по-любому не тюрьма. А, можно сказать, первый шажок вверх по неизвестно куда ведущей лестнице. Будет правильно себя вести – глядишь, в писари произведут. Хотя рукой он писать давно разучился, да и на «Ундервуде» практики никакой.
Ладно, нужда научит.
Сам по себе «гласный надзор» оказался вещью совсем не страшной. Комендант общежития, бойкий румяный парень с лёгким акцентом коренного московского татарина: «Товарищ Хурматулин, можно просто Фёдор, Фетхулла вам не выговорить» – отвёл его в самый конец коридора, отпер крашенную ядовито-синей краской невысокую дверь. На жестяном овале номер – «77». Надо же – счастливый!
За дверью оказалась комната настолько странная, что Михаил сразу и не понял. От двери к полукруглому окну – проход метра четыре длиной и полтора шириной. Чуть выше, чем в рост человека. А по сторонам – крутые скосы, повторяющие форму крыши, по бокам от слухового окна спускающиеся почти до самого пола. В одной из образованных скосом ниш, правой – казарменная тумбочка и узкая железная солдатская кровать, без всякой пружинной сетки. Просто на поперечных прутьях – настил в три доски, поверх – матрас типа тюремного. Правда, подушка попышнее, не пуховая, конечно, но и не ватная. С пером. И одеяло приличное, двойное байковое, оранжевого какого-то цвета, с синими полосками.
Слева в такой же нише – навесной фанерный шкафчик, фанерный же конторский однотумбовый стол и обшарпанный венский стул.
Чтобы лечь на койку, нужно сначала сесть на неё, потом повернуться и ноги вытянуть. Тюремная камера даже поудобнее была, полных двенадцать квадратов, успел шагами измерить, потолок хоть и сводчатый, но трёхметровый, а здесь полезной площади восемь едва наберётся. А ходить – как трамваю по рельсам – от двери до окна и обратно.
– Что, не нравится? – весело спросил комендант. – А на двенадцать коек номерок не желаете ли? Однако велено в отдельной поселить. И ещё удобно – сортир и умывальник как раз напротив, не придётся до другого конца полста саженей лупить, когда припрёт. – Фёдор весело рассмеялся. Похоже, его всё в этой жизни радовало. – И не воняет совсем, у нас чистота, в очередь все дневалят. Твоя очередь не скоро дойдёт, аж в конце того месяца. Повезло тебе, тот, кто перед тобой здесь жил, – успел отдежурить. Ладно, пошли со мной…
В конторке коменданта Волович получил две бязевые простыни и наволочку, с чёрными инвентарными номерами, оттиснутыми, наверное, Кузбасс-лаком, а также пропуск на вход в общежитие. Он уже обратил внимание, когда только вошёл, что у толстенной дубовой двери стоял часовой с кавалерийским карабином без штыка. Да и комендант был при пистолете неизвестной Воловичу модели, в большой бурой кобуре толстой, почти подошвенной кожи.
– У нас строго. Раз ты не сотрудник, а поднадзорный – выход разрешён с семи утра, возвращение – не позже восьми вечера. Опоздаешь – на первый раз наряд вне очереди, потом можно и в карцер. Совсем ночевать не придёшь – найдут и обратно вернут, откуда привезли. Дошло?
Волович грустно кивнул. Имея в виду перспективу возвращения в тюрьму. А ночная московская жизнь его пока не интересовала.
– Да ты не бзди! – утешил его Хурматулин. – Жизнь у нас клёвая. А тебе так особенно. На службу не ходить. Гуляй, жри да спи. «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон!»
Волович уставился на коменданта в полном изумлении.
– Чего пялишься? Думаешь, ты тут один умный, а прочие пальцем ковыряются? Сам знаешь, где. Я два класса медресе и три класса ремесленного кончил. Пушкина много чего наизусть знаю. Теперь смотри сюда. Вот талоны на питание. – Он протянул с десяток скреплённых вместе листов голубой рыхловатой бумаги, из которой в давние, едва сохранившиеся в памяти времена делали билеты в кино. И с такими же отрывными полосками «Контроль» по правому краю. Даже с перфорацией. Но нанесённой вручную, специальным зубчатым колёсиком на деревянной ручке.
– Завтрак, обед, ужин. Время указано. И число. Опоздал – голодный. И назавтра не отоваришь. Померла так померла. – Снова жизнерадостный смех. – Столовая на первом этаже, со стороны Москва-реки. Вот это – талоны на махорку. Десять пачек в месяц. Бумага для закрутки – своя. Лучше всего – с отрывного календаря. Курительная – дорого. Газетная – горло дерёт, и вредно – свинца много.
Волович подивился такой заботе.
– И – вот тебе. От товарища Менжинского на мелкие расходы. Ежемесячное пособие.
Комендант протянул три жёлтые рублёвые бумажки, похожие на те, советские, только в два раза больше и вертикального расположения реквизитов.
– В каком смысле? – не понял Михаил.
– В том самом. Заботится о тебе председатель ОГПУ. Как раз месяц два раза в день на трамвае проехать хватит. Это рупь восемьдесят. Газету почитать захочешь – ещё по две копейки в день. Ну и попить вдруг в городе потребуется. Три стакана в день без сиропа или один – с сиропом «Свежее сено». – Фёдор опять чему-то засмеялся. – Из реки пить не советую, из уличных фонтанов – тоже. А ты же не верблюд, так?
Пришлось согласиться, что именно «не верблюд». В каком угодно смысле. И подивиться чётко отмеренной заботе Вячеслава Рудольфовича, товарища Менжинского.
– А здесь у вас КВЧ есть?
– Есть, как без этого, – удивился комендант.
– Газеты, журналы получают?
– Обязательно. Названий не меньше десяти…
– Вот, выходит, тридцать копеек я уже сэкономил. На пиво, скажем. А?
– Хорошо сообразил, – хлопнул ладонью по столу комендант. – Только смотри, сильно не напивайся. Так-то можно, а на рогах приползёшь… Сотрудникам – гауптвахта, а тебе даже и не знаю. Карцера недельку можно отвесить? – предположил он.
– Много на тридцать копеек напьёшься… – нейтрально сказал Волович.
– Да на Хитровке самогоном два раза в хлам нажраться можно.
– Два раза не выйдет…
– Почему? Как раз, – проявил знание предмета комендант.
– Один раз напьёшься, на второй раз денег не оставят. Отнимут, – вспомнил очерки Гиляровского Михаил.
– Тоже верно соображаешь. Тогда там купи, принеси, а здесь, дома, и выпьешь, чтоб никто не видел…
В общем, содержательно поговорили. Волович напоследок спросил: можно ли где-то здесь погладить костюм?
– Да, он у тебя, как из вошебойки. Рядом с сортиром бытовая комната. И сапоги почистить, подшиться, погладиться. Прям счас и иди. Утюги с утра, наверное, ещё горячие.
Таким образом, Волович узнал, что такое «паровой утюг», тяжеленное сооружение, раньше виденное только в Политехническом музее, да и то очень давно. Угли внутри на самом деле остыть не успели, и кое-как «интеллигент» справился с этим чудом технической мысли прошлого века, а не позапрошлого, как было бы ещё вчера. Поучил гладить через мокрую тряпку его совсем молоденький парень с двумя кубиками в васильковых петлицах, надраивавший пуговицы «Асидолом» через картонную полоску с прорезями, защищавшую сукно от ядовитой, резко пахнущей нашатырём мази.
Посмотрел на себя в зеркало, скривился от вида остриженной «нулевой» машинкой головы и отсутствия привычных усов, прошёлся сапожной щёткой по туфлям и отправился «покорять Москву». Решив, что первым делом нужно купить кепку или фуражку, бугристой лысиной сверкать неудобно, да и не ходят здесь без головных уборов.
Агранов эти же три дня тоже маялся, хотя и по-своему. Загадочный подарок ему покоя не давал. К тому, что «Андреевское братство» ему зла не желает, он давно привык. Какое уж тут зло? Сначала не убили, хотя могли целых три раза, и вполне за дело. Пощадили, перевербовали, возвысили, гарантировали, при сохранении лояльности, все возможные жизненные блага и удовлетворение любых разумных потребностей, как материальных, так и духовных, карьерных в том числе. Даже организовали несколько поездок в Югороссию, на отдых в Крым и Кавказские Минеральные Воды. В деньгах не ограничивали.
Вот в свой мир, мир далёкого будущего, не пускали. С самого начала Андрей Дмитриевич объяснил, что свойства мироздания таковы, что, попав к ним, обратно он уже вернуться не сможет. А это Якову было совсем ни к чему. Здесь он на месте, достиг всего, чего мог возжелать в самых бредовых мечтах тогда, до революции. А в будущем что? В качестве музейного экспоната жить прикажете? Пьесу Маяковского «Клоп» он прочитал, одобрил, разрешил к постановке и для себя соответствующие выводы сделал.
«Каждый человек необходимо приносит пользу, будучи употреблён на своём месте». Вот именно, на своём.
Но с появлением Воловича устоявшаяся жизнь словно бы дала трещину. Агранов не понимал смысла происшедшего, и это беспокоило, как периодонтитный зуб, словно бы выступающий из десны и при каждом удобном случае, при разговоре даже, цепляющийся за противостоящие и за язык, отчего простреливает болью, не очень сильной, но изматывающей своим постоянством.
Стоит ли верить Ляхову, сказавшему, что журналист ссылается в прошлое навечно и поступить с ним Яков может по своему усмотрению. Найдёт в изгнаннике какую-нибудь для себя пользу – хорошо. Нет – пусть хоть под забором сдохнет.
Как раз в это опытный чекист поверить не мог. Даже и на собственном примере видел, что «кадрами не разбрасываются». Каким бы негодяем на самом деле ни был опальный журналист, едва ли «Братство» стало так заморачиваться, хоть из гуманных соображений, хоть из прямо противоположных. Если не посадили и не расстреляли, значит – имеют на него определённые виды.
Сослали сюда. Зачем? Просто «укрепить» кадровый резерв? Нам он на хрен собачий не нужен, а тебе пригодится? Верится, но с трудом. В качестве агента «глубокого залегания»? Бессмысленно. Агранов и так «с потрохами» принадлежит «Братству», ни следить за ним не надо, ни держать при нём «серого кардинала».
Не вникая, есть ли вокруг другие, работающие независимо от него агенты «Братства», начальник ГУГБ знал, что во всех его делах полностью осведомлена Лариса Юрьевна, аппарат которой, гласный и негласный, пронизывал всю систему управления РСФСР. Даже к товарищу Троцкому она входит «без доклада».
Как и её муж, «товарищ Левашов». Но тот занимается лишь «особо важными делами», да и то словно нехотя. Без азарта. Однако – до невозможности умный человек. Недавно представил проект первой в мире радиостанции «Новый Коминтерн» с круглосуточным вещанием на весь мир, а сейчас, говорят, подумывает над передачей с Шуховской башни движущегося изображения. Целый институт создал во главе с инженером Зворыкиным, за большие деньги выписанным обратно из Америки.
Кстати, и военную форму для Красной Армии и ОГПУ вместе со знаками различия предложил Троцкому тоже Левашов. А в политику совсем не лез, хотя Агранов знал, что он входит в самую верхушку руководителей «Братства».
Якова вдруг осенило – девушка с карточки, что носил с собой Волович, неуловимо похожа на Ларису Юрьевну. Лицо, вроде совсем другое, прочие стати, но если раздеть Левашову и посадить в той же позе рядом с Вяземской – не ошибёшься: по глазам, по повороту головы – из одного гнезда птички. Да и взгляд, не сказать чтобы совсем уже… но скромности в нём – абсолютный ноль.
Агранов, как уже говорилось, обладал богатым (моментами даже слишком) воображением и, представив себе Ларису Юрьевну в позе Вяземской, немедленно её возжелал, причём со страшной силой. Тут в нём, видимо, сказалась кровь «двоюродных братьев», саудовских арабов-салафитов, именно так реагирующих на каждую европейскую, да и любую другую женщину без хиджаба, паранджи и прочих деталей туалета, защищающих нравственность мусульманских мужчин.
Вот где, наверное, недостижимый предел его возможностей – днем, при солнечном свете, хотя бы даже в этом кабинете, неторопливо раздеть смутно улыбающуюся и щурящую свои глаза дикой пантеры «товарищ уполномоченную» и приступить… Чтобы она от страсти визжала, кусалась и царапалась. А потом посадить её, укрощённую и расслабленную, с растрёпанными волосами и сумасшедшими глазами, на колени, и поить своей рукой северянинским «шампанским с ананасами».
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Удивительно вкусно, искристо и остро…
Как там дальше?
Ананасы в шампанском – это пульс вечеров!
В группе девушек нервных, в остром обществе дамском
Я трагедию жизни претворю в грезофарс…
Если бы такое случилось, Агранов наверняка избавился бы от единственной занозы в душе, мешавшей ему в полной мере наслаждаться отпущенной ему жизнью. Потому что Лариса Юрьевна была красивейшей женщиной из всех, что он знал, и единственно совершенно недоступной. Точно как полная луна на полночном небе. Совсем вот рядом вроде бы, ан нет.
Когда тяга к Левашовой становилась непреодолимой, а это случалось каждый раз, когда им приходилось встречаться, по делу или случайно где-нибудь в кабинетах Совнаркома, Коминтерна или ЦК, Агранов вызывал по телефону для доклада в личный конспиративный номер гостиницы «Савой» (всего полсотни шагов вниз по Пушечной от Главной конторы) известную Лилию Брик-Каган, подругу и музу всё того же Маяковского, пятнадцать лет посвящающего ей все свои стихи и отдающего почти все гонорары. Не зря поэт перед смертью признался: «Мне и рубля не накопили строчки!»
Эта женщина, против чар которой не мог устоять почти ни один «богемный» человек в обеих столицах и далеко за их пределами, сначала передавала чекисту накопившиеся материалы к досье добрых двух десятков выдающихся деятелей литературы и искусства, на словах излагала свежие слухи и сплетни. А уже после этого он с ней воплощал в жизнь самые раскованные фантазии, что вызывала у него роковая Лариса Юрьевна. Брик ни от чего не отказывалась, знала, на сколь тонкой ниточке держится её благополучие.
А вот, оказывается, существует на свете и ещё девушка, пособлазнительнее Левашовой. Глядя на снимок, телом и лицом – безусловно «да», но вот интересно, способна ли она при личном общении пробуждать тёмную, безумную, колдовскую страсть? Судя по поведению Воловича и замусоленности фотографии – очень даже вполне. И она там наверняка не одна такая. Не бывает, чтобы все – обыкновенные, затрапезные, и вдруг среди них неизвестно откуда расцветает такой бутон…
Агранов хрустнул суставами пальцев, выругался, отгоняя наваждение, подошёл к раскрытому в сторону Китай-города окну. Прикурил от пляшущего в руке огонька спички. Чёрт, разволновался, хоть опять сексотку вызывай. Нельзя так распускать воображение! Но постой-ка, братец, сказал он сам себе. Что-то в неуместных, казалось бы, не по чину и возрасту даже мыслях промелькнуло рациональное. Очень какая-то тонкая, вроде осенней паутинки зацепка. Потянув за которую, очень осторожно, можно… А что можно?
Разобраться, кто и что есть «товарищ Волович» и для чего его сюда сунули. Главное – не спешить. Мысль не спугнуть. Что тут за связь вдруг возникла – Волович, его девка на карточке, Лариса… Лариса! Вот. И совсем не в том смысле, что обычно, она пришла сейчас на ум. Совсем даже наоборот.
Но пока нужно хоть приблизительную картинку происходящего выстроить. Что мы на данный момент имеем?
В качестве шпиона Волович «Братству» здесь не нужен. Других хватает. И по характеру на «полевого агента» не тянет. Трус. Слабохарактерный. В камере часто плакал, причём не на публику, а будучи уверен, что его никто не видит. Хорошие агенты, напротив, в подобной ситуации моментами сбрасывают маску, выходят из образа. Поганенького, честно сказать, в данном случае образа. Трудно даже и вообразить, как и для чего подобный можно использовать.
Но как бы там ни было, он сейчас здесь. Итак?
Не шпион. Да и те, кто его забрасывал, отлично знали, что с его легендой свободы, нужной для результативной разведработы, не получить и через годы. Всегда будет и на примете и на крючке.
Агент-провокатор? Опять не годится. Кого и как он может провоцировать? Если бы действительно имело место противостояние между РСФСР и Югороссией, тогда да, «агентура влияния» нужна. А если налицо кукольный театр, напоказ Западу и для удержания в узде собственных слишком рьяных «коммунистов». На самом деле Троцкий запросто встречается с Врангелем лично, часто общается по специальной телефонной линии, и любые сколь-нибудь серьёзные внешне– и внутриполитические шаги, включая повестки партийных съездов, тщательно согласовываются и с ОСВАГом, и с представителями «Братства»…
Размышления с торопливым хождением вдоль и поперёк необъятного кабинета, прерываемым остановками у конторки в углу, за которой Агранов, как это было широко распространено в девятнадцатом и начале двадцатого века, любил работать стоя. Считалось, что это полезно для позвоночника и спасает от геморроя. Яков бегло набрасывал толстым синим карандашом одному ему понятные схемы и писал обрывки каких-то фраз, просто для фиксации мелькающих на разных уровнях сознания идей и образов.
Он ведь действительно был очень умным человеком – Новиков с Шульгиным в нём не ошиблись с самой первой встречи. Начальник ГУГБ из Якова получился прямо отличный, не хуже того же Берии или германских коллег – Гейдриха с Шелленбергом. Причём фантазии у этого было даже больше, плюс глубокая любовь к искусствам, своеобразно преломлённая. Да и Удолин по своей линии не стал бы водиться, с кем попало. И сейчас Агранов выстраивал интересную и непротиворечивую схему предназначения и использования Воловича, рассуждая одновременно и за Ляхова, приславшего сюда журналиста, и за себя.
Конструкция вырисовывалась до крайности интересная. Весьма многослойная. Если всё сойдётся, у Агранова появятся исключительные возможности контролировать само «Братство»! Не в том смысле, конечно, как «Братство» контролировало его, но – хотя бы быть в курсе многих вещей, которые от него скрывают или просто не доводят до сведения.
Глядишь, в итоге и он сможет повести дела так, что ему предложат должность внутри организации, а не послушного исполнителя вне её, пусть и сколь угодно высокопоставленного.
Примерно такая же разница, как между капитаном британской разведки и курируемым им магараджой Джайпура. Хотя, с другой стороны, магараджой быть, пожалуй, всё же приятней. Но это можно обдумать позже.
Агранов, наконец, отбросил карандаш, собрал все исписанные и исчёрканные листы и убрал их в сейф, оставшийся от прежних хозяев. Изготовленный в 1897 году на заводе Крейтона в Або, он был настолько просторен, что в него нужно было входить, чтобы воспользоваться одним из десятка «несгораемых» шкафов поменьше, похожих на вокзальные автоматические камеры хранения будущего. В сейфе имелись освещение, вентиляция и, как современное дополнение – спецтелефон. Гораздо более секретный и «прямой», чем тот, что стоял у него на приставном столике у письменного стола.
Для смелости, точнее, чтобы унять внезапно возникшую внутреннюю дрожь, он открыл крайнюю дверцу, где был спрятан небольшой бар, или, как принято говорить здесь – буфет. В отличие от своего несостоявшегося преемника – Ежова, Яков считал дурным тоном прятать бутылки со спиртным в книжном шкафу, за томами Маркса и Ленина. Налил чуть больше ста граммов тоже получаемого из Югороссии армянского коньяку, «дёрнул» без закуски, закурил. Два вентилятора в потолке мгновенно вытягивали дым. Присел к откидному столику, снял телефонную трубку. Набрал на передней наклонной панели с большими квадратными кнопками три цифры.
Пошли гудки, низкие и мелодичные, совсем не те, что в московской городской и кремлёвской сетях.
После пятого абонент ответил.
– Здравствуйте, Лариса Юрьевна, – сказал Агранов, предварительно сглотнув слюну. – Вы меня извините, что я так, по собственной инициативе…
– Ничего страшного, Яков, в чём вопрос? – от её журчащего, низковатого для местных женщин голоса у главного чекиста ёкнуло сердце и бриджи стали тесными. Привычно, как много лет подряд.
– Мне кажется, что нам с вами нужно встретиться. Немедленно. Лучше – прямо сейчас. Вы позволите, я к вам подъеду?
До её резиденции в бывшем особняке одного из богатейших купцов старой России и одновременно мецената не хуже Третьякова или Щукина, на углу Гоголевского бульвара и Сивцева Вражка, ехать было минут пятнадцать всего. Агранов несколько раз там бывал и всегда восхищался великолепными интерьерами и коллекцией картин и скульптур. Особняк этот, не разграбленный в первые послереволюционные годы, а, наоборот, находившийся под усиленной охраной, Троцкий широким жестом подарил Левашову и Ларисе под представительство «Союза друзей РСФСР» (была и такая «крыша» у «Братства»).
– Это так срочно? – в голосе Ларисы прозвучали, как показалось Агранову, игривые нотки. Этим она всегда его поражала и ещё больше возбуждала. Посередине крайне серьёзного, даже жёсткого разговора вдруг могла как-то двусмысленно улыбнуться, состроить глазки, полностью сбивая собеседника с мыслей и настроения. Или – наоборот, шутить, улыбаться и неожиданно сказать такое, от чего прошибал холодный пот и хотелось спрятаться под стол.
– Мне кажется – да. Я…
– Если «кажется» – это серьёзно. Креститься не нужно. И ко мне ехать не нужно. Я сейчас не дома. Сама приеду. Минут через сорок. Устроит?
– Конечно, Лариса Юрьевна. Ещё раз простите, что осмелился…
– Кончай вы… Яков, – отчётливо выговорила непечатное слово Лариса. Именно – в своём стиле. Приведя собеседника в замешательство. Лицом к лицу такой приём ещё лучше действовал. Свободным и совершенно непринуждённым (правда, только с глазу на глаз) употреблением непечатной лексики она как бы ставила себя перед начальником ГУГБ в положение римской аристократки, не стеснённой по отношению к нижестоящим абсолютно никакими условностями.
– Ты не приказчик и не лакей. Ты – сам знаешь, кто. И веди себя, исходя из этого. Я буду не одна. У меня к тебе тоже вопросы есть…
И положила трубку.
Агранов криво улыбнулся и вернулся в кабинет. Позвонил в комендатуру и распорядился о переводе Воловича в общежитие и неусыпном за ним наблюдении не менее трёх опытных «филёров», по старорежимному выражаясь.
– А то своей головой его голову заменишь, – пообещал Яков начальнику третьего отделения секретно-политического отдела.
Вытянулся на диване, заложив руки за голову, и стал ждать.
«Какие это, интересно, у неё ко мне вопросы? То не было, не было, а стоило самому позвонить – и вдруг появились. Ладно, послушаем. То, что она меня обматерила, – хорошо. Ещё раз подчеркнула, что видит во мне достойного сотрудника. Человека на своём месте. Но – не одна явится! С кем же это?»
«Представительница» прибыла, как и обещала. Ровно через сорок минут. Пришла, как всегда, «без доклада», то есть и внизу её пропустили беспрепятственно, и помощник в приёмной не осмелился «товарища Левашову» задержать хоть на полминуты, чтобы начальника предупредить.
Вошла, одетая как бы и по здешней моде и по погоде за окном, но неуловимо нездешняя. Туфли на невысоком каблучке сшиты лучше, чем московские сапожники умеют. Чулки цвета хорошего чая искрятся на ногах и обтягивают их с немыслимым изяществом. Не шёлк, другое что-то, но ведь не спросишь между прочим. Он вообще избегал прямо смотреть на её ноги, бёдра, грудь. В глаза – это пожалуйста. Мы люди одной профессии, нам скрывать нечего. Плащ вроде как чесучовый, рыжеватый с искрой такой, пояском туго подпоясан. Глаза и губы едва-едва подкрашены, почти незаметно, но оттеняет. Волосы тоже подстрижены похоже на здешнее «каре». Да вот не так выглядят. Попышнее гораздо, подлиннее, и тонкая прядка этак поперёк правой брови пущена! Если прошла пешком в этом виде хоть несколько кварталов по московским улицам – завтра все модницы с ног собьются, что-то подобное себе соображая. Только – куда им!
А за ней – вот уж кого совсем бы не хотел видеть Агранов – вошёл Кирсанов Павел Васильевич. Красавец мужчина гвардейской выправки, с пронзительными синими глазами и бледным лицом, кое-где почирканным шрамами.
Официально – полномочный представитель Международного комитета помощи нуждающимся, а также Красного Креста и Нансеновского комитета по правам человека. Придумают же такое! Всем, кому надо, известно – обычный он бывший жандармский ротмистр, ныне – югоросский полковник, кавалер многих орденов и Первопоходник. Заодно состоит при Левашовой начальником собственной её милости Службы безопасности.
Не доверяет всё же ОГПУ Лариса Юрьевна, не верит, что никто её здесь пальцем не тронет. Или – не только её личной безопасностью занимается коллега, но и в фаворитах состоит? Такой может! Говорят, перед семнадцатым годом у него серьёзная интрижка с одной из Великих княгинь была. Потому и не расстреляли ту княгиню в сибирских шахтах, а сумел жандарм её спасти и вывезти за границу, и сейчас она в Париже блистает в салонах «спасёнными от большевиков» бриллиантами.
Ну а теперь, вполне возможно, Левашовой помогает тоску разгонять. Известно же – на того только можно положиться, кто тебя искренне любит. Как вон Потёмкин «матушку Екатерину».
Зависть к полковнику, допущенному к телу, сдавила горло Агранову. Даже захотелось расстегнуть пуговицу гимнастерки на вороте.
Кирсанов бегло осмотрел кабинет, подошёл к открытому окну, выглянул, потом сел боком на широкий подоконник, достал из кармана синего в тонкую красную полоску костюма золотой портсигар. Какие носят все члены «Братства». Только монограммы на крышках рисунком отличаются и сортом драгоценных камней.
Лариса Юрьевна тоже такой постоянно при себе имеет то в сумочке, то в кармане плаща. А однажды по летнему времени, надев сарафан без карманов, в чулок портсигар прятала, Яков не упустил намётанным глазом. Сигареты заграничные изумительного аромата в нём держит. Угощала Агранова несколько раз.
– Ну так что у вас тут случилось? – подходя вплотную и протягивая для пожатия руку, спросила Лариса. На тонком запястье полыхнул сразу несколькими бриллиантами интересный браслет.
– Сейчас доложу, – сказал, осторожно пожимая её ладонь, Агранов. Мог бы и не так уж осторожно, кисть у дамочки сильная, явно не вышиванием и игрой на пианино тренированная.
– Присаживайтесь, – указал он на кресла возле журнального столика в углу между глухой и торцевой стенами. – Чаю желаете, кофе или ещё чего? И вы, Павел Васильевич, сюда идите, что вы там…
– Мне – кофе. Павлу Васильевичу можно и «ещё чего»… – благосклонно ответила Лариса, прошла к креслу и села, закинув ногу на ногу. Так закинула, что пришлось совсем отвернуться, якобы – вызывая помощника из приёмной.
Распорядился насчёт угощения, углом глаза посмотрел, поправила ли гостья юбку? Да, чуть одернула, прикрывая колено и то, что дальше. Слава богу, а то ведь мысли совсем разбегутся. И так в брюках непорядок, хорошо, что гимнастёрка длинная, по последней военной моде.
– Так что, Яков Саулович? – вместо Ларисы спросил бесшумно подошедший Кирсанов. – Что-то действительно серьёзное случилось? Поделитесь, не томите. По моим данным, «На Шипке всё спокойно».