Глава 4
Ингрид Лед Ладоней
Ей снились заснеженные шапки гор в круто изрезанных фьордах и зеленоватые переливы северного сияния среди звездных россыпей. Оно то напоминало птицу, расправлявшую во все небо мерцающие крылья, то волны неслышной колыбельной, что пели звездам северные боги. Крылья из струящегося света уносили вверх, далеко-далеко от земли…
Когда Ингрид была маленькой, ей казалось, что это складки гигантской полупрозрачной ткани, которой боги накрывали мир после наступления темноты, чтобы с ним ничего не случилось. «Волшебные занавески!» – кричала она, прыгала от радости, а отец посмеивался в бороду.
Они часто гуляли по берегу после заката, потому что оба любили ночь. Девочка в длинной шерстяной рубахе и со множеством белых косичек мечтала вслух, как когда-нибудь боги сошьют ей сарафан из этих занавесок.
«Надену луну, звездами опояшусь!» – заявляла маленькая Ингрид. Храпп смеялся, брал ее на руки, по колено заходил в мерцавшую от света тысяч созвездий воду. «Опусти руки», – говорил он. Ингрид погружала ладони, потом, осмелев, опускала руки по локоть и смотрела, как между пальцами струится роскошное небо ночи.
«Ты пошила рукава из северного сияния», – говорил отец. Ингрид мотала головой: «Хочу по-настоящему!» Отец кивал: «Когда-нибудь будет и так». Сердце замирало от предвкушения – отец, огромный, твердый как скала, никогда не бросал своих слов на ветер.
Ингрид улыбнулась, протянула руки – и открыла глаза, очнувшись в душноватом полумраке. Не сразу вспомнив, где она, снова зажмурилась, привычно сжалась в ожидании грубого хлопка тяжелой руки кого-нибудь из Псов.
– Полноте, дочка, полно, – сказал полумрак ласковым, словно надтреснутым голосом.
Ингрид осторожно приоткрыла веки, уставившись на морщинистое, улыбчивое лицо.
– Полно, – терпеливо повторил Барсук, осторожно присаживаясь на краешек полатей, где спала девушка, – вспоминай. Ты у друзей, которые отправят тебя домой. Все, что с тобой было раньше, это сон. Был – и не было. Просыпайся. Просыпайся, Ингрид.
Дверь тихонько скрипнула. Ингрид подняла голову и встретилась со взглядом пары огромных лиловых глаз. Встряхнулась, зажмурилась. Снова посмотрела.
Лошадиная голова продолжала с любопытством смотреть на нее, высунувшись из-за приоткрывшейся двери.
– Ты чего? – спросил старик, поймал взгляд девушки и обернулся. – A-а… Не бойся. Это Нафаня. Ее хозяин, Соловей, на мясо хотел забить, старая стала, не продать уже было и не пропить… А я выкупил. Как почуяла, что я ее от смерти спас. Теперь за мной как собачонка ходит, никуда не отпускает. А пытаюсь в конюшню загнать, плачет, ну как человек…
Барсук неодобрительно пожевал губами. Нафаня жалобно всхрапнула и помотала головой с редкой гривой.
– Ну заходи уже, а то так и будешь под дверью вздыхать, – махнул рукой хозяин.
Лошадь процокала по полу, подошла к Ингрид, ткнулась в лицо теплой мордой. Девушка засмеялась, обняв ее за шею тонкой рукой. Приподнялась, свесив длинные ноги на пол. Потянулась, потирая глаза, и вдруг застеснялась неприбранных волос и слишком тонкой льняной рубашки. Старик мягко улыбнулся.
– Жду тебя за столом. Умывальник в сенях, над бочкой. И вот, держи.
Барсук протянул костяной, пожелтевший от времени гребень.
– А эту вот не балуй! Нафаня, пошли!
Ингрид прошлепала босыми ногами по неструганым доскам, застыла перед подвешенным на цепочке чудным глиняным умывальником, из-за трех носиков по сторонам напоминавшим трехголового змея. С наслаждением поплескалась под ледяными струями, звонко бившими в жестяное дно. Тщательно причесала белые волосы. Ноздри защекотал сытный теплый запах – устав ждать плескавшуюся девушку, Барсук пустился на хитрость и открыл крышку казана со сваренной на молоке ячменной кашей, которая мигом заблагоухала на всю избу.
– Вечером баню тебе истопим, наплаваешься еще, – сказал старик быстро пришлепавшей обратно мокрой и довольной гостье.
Он протянул ей ложку, выструганную из мягкой липы:
– На твоей родине обычно все зерно на пиво уходит. А у нас больше кашу уважают. Зернышко – это ведь что? Зародыш новой жизни, на солнышке настоянный. Как яхонт – окаменевшая смола, так и зерно – солнечный свет затвердевший. Так что ешь побольше солнца, чтобы силы быстрее вернулись…
Ингрид отправила в рот ложку и заулыбалась.
– Во-о-от… Каша, она ведь что? Думаешь, просто еда? Э-э… Каша – жизнь наша. А застолье знаешь как у нас называется? Каша. Чинить кашу – по-нашему праздновать значит. Перед битвой – победная каша. Перемирие – мирная каша.
Соскучившийся в одиночестве старик принялся загибать сухие пальцы:
– На свадьбу – каша, ребенок на свет родился – каша, тризна – опять она…
Ингрид кивала, не забывая работать ложкой, казан пустел на глазах, голос Барсука будто превращался в ушах в теплый мед, от которого стали слипаться глаза. Увидев, что гостья клюет носом прямо за столом, старик осторожно подхватил ее под руку, проводил до полатей, укрыл овчиной:
– Спи, милая… Спи… – шептал Барсук, глядя на блаженно засопевшую Ингрид. Она спала, как девочка, приоткрыв розовый рот, в котором на месте языка виднелся маленький темный обрубок.
Старик вздохнул, поохал, тяжело прошелся по избе. Посмотрел на высунувшуюся из-за двери жалобную голову.
– Ну пошли, пошли…
Старик и лошадь в сумерках вышли к Змеиному холму у курганов за селом, вскоре превратившись в две маленькие темные фигурки под сумрачным небом, по которому от края до края растянулись исполинские перья фиолетовых облаков.
Они приходили сюда каждый вечер, из-за преклонных лет ночью засыпалось трудно обоим. Барсук разводил небольшой костерок из заранее заготовленной жаркой бересты, дышал лечебным полыневым ветром, Нафаня щипала мягкими губами траву, каждый молчал и думал о своем.
Барсук в молодости считал, что в старости будет часто вспоминать о походах и битвах, благо их было немало. Представлял, с каким удовольствием будет рассказывать детворе о славных победах Ратмира, построившего крепость, ставшую легендой.
Но вспоминалось другое: стол у очага, длинное лицо красавицы Лебеди и ее улыбка, когда она смотрела на него, и глазастую дочку Усладу. Когда-то он был лучшим, а она, красивейшая женщина села, любила только лучшее. Жили они богато, пока он не оставил войну, но в торговле удача отвернулась.
Он не удивился, когда Лебедь объявила, что уходит с более удачливым в торговых делах византийцем. Просто молча пошел к кораблю соперника и порубил снасти топором. Увидев его лицо, купец решил не вмешиваться, оценив свою жизнь дороже.
Она все равно ушла, ночью, тайком. Он слышал, как она осторожно собирается посреди ночи, стараясь его не разбудить, и уговаривает Усладу быть потише. Он смотрел в темноту и понимал, что остановить упрямую красивую жену может лишь удар грома или секиры, но ни того ни другого он никогда ей не желал.
После их ухода дом Барсука, по которому еще бродили две стройные тени, внезапно сгорел дотла, а сам он поселился на краю деревни, в высоком доме с резным коньком, где и старел в одиночестве, давая уроки сыновьям достойных людей.
Ухаживала за стариком слабоумная дородная баба по прозвищу Маланья. Ей присматривать за гостьей и поручили.
Лед Ладоней держалась скромно, с челядью была приветлива, принялась по хозяйству помогать. Однажды, когда удивленная баба попыталась отобрать у нее топорик для лучины, брошенное в сердцах лезвие ударило в стену с такой силой, что с тех пор в доме Барсука Ингрид не перечили.
Часто заходил Ратияр. Хмурившейся Мирославе объяснял, что учит с чужачкой язык норегов – и правда, учил. А потом весь вечер что-то вполголоса рассказывал Льду Ладоней, пока недовольная Маланья не зажигала огоньки в плошках со свиным жиром.
* * *
Так прошли зима и весна. Вестей от отца Ингрид по-прежнему не было, и Барсук посоветовал обратиться к дальней родне Ратмира – ярлу свеев Браги Сигурдсону и позвать его на помощь в будущем путешествии. Тот откликнулся охотно и передал весть, что прибудет как только закончит весенний поход – ближе к середине лета. На общем совете старик призвал подождать родню с севера. Ратияр не возражал.
Когда Ингрид окрепла настолько, что Барсук разрешил ей долгие прогулки, Ратияр сажал девушку на Нафаню, и троица выходила в поля за курганы. Она до сих пор с улыбкой вспоминала, как он в первый раз тогда зашел к ней, а следом просунулась оседланная Нафаня, жующая клок свежей травы. Оба были веселы.
– Солнце в дуб, а ты сидишь! – Ратияр чуть не подпрыгивал на месте от нетерпения. – Барсук разрешил сегодня тебе с нами! Идем быстрее!
Ингрид, сама от себя не ожидав, повела себя как та маленькая девочка с норвежского фьорда: забегала, засуетилась, выставила Ратияра и Нафаню за порог, принялась сарафаны примерять, потом сама на себя разозлилась за суету и нарочно выбрала самый простецкий, из некрашеного льна. И все равно заметила, как глаза Ратияра блеснули, когда он увидел ее в красном плаще при серебряной фибуле и сверкающей цепи, что поддерживали две овальные броши на груди.
Парень помог ей забраться на лошадь, а та нетерпеливо запрядала ушами в ожидании долгой прогулки.
– Ну идите, идите, – прошамкал старик, провожая их за околицу.
Он долго смотрел им вслед, покачивая головой и прислушиваясь к смутному чувству тревоги, что росло в груди день ото дня.
* * *
– Даже ветер шумит по-особенному. – Ратияр остановился у высокого кургана, присел на корточки и коснулся густой травы на насыпи. – Отец здесь лежит.
Он прищурился, помолчал.
– Скегги называл это быстрой войной. Люди из-за моря часто приходят к нам, чтобы жечь и грабить. Вы привыкли к набегам из-за угла и считаете это войной. Резню безоружных – победой. Привыкли думать, что если первая атака успешна, то побежденным остается лишь задрать лапы кверху и подставить горло. С кем-то так и получается. А с нами не проходит. И вряд ли когда-нибудь пройдет. Характер не тот.
Убийца Пса сорвал травинку и сунул в зубы.
– Мы добродушны и ленивы. Нас можно застать врасплох. Мы медленно запрягаем. Но если у вас первое поражение – это повод сдаться, для нас – лишь начало беседы. И тогда мы упираемся и стоим насмерть. А там, как говорил мой отец, чужого нам не надо, но свое мы отберем!
Ингрид улыбнулась, чуть склонив голову и не спуская зеленого взгляда с затвердевших скул Ратияра.
– А так не злые мы… Чего злобствовать, если все есть? У вас одно море, а у нас – вон сколько их! Неба – море. Земли – море. Лесов – океан! Посмотри!
Ратияр снова улыбнулся, раскинул руки, задрав лицо в глубокую синеву с целой стаей позолоченных Даждьбогом облаков. День клонился к концу, улыбаясь устало и мягко, кроны деревьев на склонах пологих холмов пушились, будто клубки зеленой шерсти, голубая кромка лесов во весь горизонт смыкалась в великанское объятие.
– Здорово, правда?
Лед Ладоней кивнула, вытащила из нарядной ташки, украшенной серебряными пластинками, кусок бересты, нацарапала несколько строчек.
– Северное сияние? А что это? – не понял Ратияр.
Спица быстро заблестела на солнце.
– Занавески? На небе? Не видал… – Юноша заметил, как поджались резко очерченные губы, и торопливо добавил: – Но это не значит, что у нас этого не бывает. Может, происходит. Но редко…
Они бродили до темноты. Ратияр показывал цветы, называя их имена, Ингрид писала их названия по-скандинавски.
– Иван-чай, – сказал Ратияр, показывая рукой на фиолетовые острова, волновавшиеся ветром на лугах, – если у лета есть сердце, то оно вот такого цвета.
«Он похож на цветы у наших горных озер», – написала Ингрид. Она спрыгнула со старой кобылы, которая тут же шумно и укоризненно вздохнула, и побежала рвать цветы для венка.
Сплела большой, мохнатый от зелени, с желтыми одуванчиками, голубыми колокольцами и белыми звездочками тысячелистника, со смехом нахлобучила Ратияру на голову. Юноша улыбнулся в ответ, осторожно поправляя корону Конунга Трав, как назвала его Лед Ладоней.
Потом они забрели в лес, прошли вдоль усеянной солнечными лоскутами опушки, обменивались именами деревьев. Когда на небе высыпали первые звезды, свернули домой. Заметно уставшую Ингрид Ратияр посадил на вновь недовольно вздохнувшую Нафаню.
– Вон, видишь, в небе будто молоко разлили? Это Утиная Дорога. Она перелетным птицам осенью путь указывает.
«Путь Одина», – царапала на бересте девушка.
– А там – Ковш, его еще Сохатым называют. Самая яркая звезда в нем – Кол. Ну, на который конскую привязь набрасывают.
«Повозка Одина».
– Один тут, Один там… Ни ума, ни воображения… – Ратияр, прищурившись, с любопытством наблюдал, как медленно закипает его спутница.
«Есть еще Прялка Фригг. Но я ее не вижу», – обиженно царапала Ингрид.
– А Фригг – это кто?
«Жена… Одина…» – Ингрид покраснела, вдруг испытав стыд за нехитрую фантазию предков. Хорошо, в темноте незаметно.
– Ах-ха-ха! – веселился Ратияр. Девушка полыхнула взглядом, юноша осекся. – Да ладно тебе… я ж не со зла…
И снова залился смехом. Ингрид дулась изо всех сил, но юноша хохотал так заразительно, что и она невольно заулыбалась.
– До завтра, – сказал Ратияр, проводив ее до околицы.
Она улыбнулась и легко махнула ему рукой, обожгла зеленым пламенем, скрылась в сумерках, уводя с собой Нафаню и его спокойные сны.
С тех пор они часто выходили побродить. Проводив Ингрид домой, Ратияр торопливо прощался и уходил в душистые от июньского разнотравья сумерки. Он стал задумчив и строг, днем часто уходил к пристани и сидел так, глядя на прибывающие корабли. И даже перед купальской ночью от общего веселья сбежал.
* * *
Еще с утра на Купалу дети под надзором стариков шли собирать целебные травы. Женщины на рассвете купали гладкие тела в утренней росе: «Выйду я на волю, поклонюсь чистому полю, солнцу красному, месяцу ясному, четырем сторонам, четырем ветрам. Ой вы, братья мои, буйные ветры, отнесите от меня сухоту, сердцу маету. Чтоб руки не сохли, чтоб ноги не сохли, слово мое крепко, как бел-горюч камень алатырь».
Перунов цвет, чертополох, – на ворота от злого глаза, на двери сараев, чтобы животных нечисть не трогала, а его дымом хорошо хлеба окуривать. Плакун – трава всем травам мать, духов усмиряет, клады открывает, а если других трав коснется, то у них волшебной силы прибавляется. Даже злая крапива на Купалу доброй становится, отвар из нее, на эту ночь собранную, тело делает чистым и белым, как молоко.
Женщины делали венки, вплетали в тяжелые волосы фиолетово-желтые цветки иван-да-марьи и будто бы вечно припорошенные пылью стебли полыни от ведьминых чар. Совсем мелкая детвора в отцовских некрашеных рубахах до пят с визгом обливала встречных речной водой, никто не обижался – лили на здоровье!
После заката взрослые уходили к реке на таинство.
Ночь на земле превращалась во второе небо, где под возгласы, шепот и смех оживали в темноте созвездия из огней факелов в руках и распускались ночные солнца купальцев-костров.
«Подолу огонь оберег меня, подолу огонь оберег меня», – наговаривают мужчины и женщины. Их нагота чиста, словно пламя, тела танцуют над землей лепестками костров.
«Чур-Чурило, стар-перестар, ты веди, отваживай, да от нас поваживай, ты веди, поваживай, да от нас отваживай!»– кружатся ряженые, творя заново мир, повторяя кражу Живы сыном Чернобога и спасение ее Богом-Богатырем.
Живу привязывают к березе, она зовет на помощь Воина. Тот приходит, грозит великому врагу спокойным голосом Ратмира из рода Железных Волков, негромкая сталь которого заставила сжаться не одно вражеское сердце. Чернобог, хотевший надругаться над честью Живы, выходит на бой со своим кривляющимся воинством, и звенят клинки. Славят защитника женщины, спасенные Ратмиром из плена, наблюдая, как небесное повторяется в земном, а земное – в небесном.
Жива выходит на свободу, возвращая в дома радость, купальская ночь катится дальше, плывет по черной реке венками с дрожащими огоньками свечей. Под переливы рожков и звонкий грохот бубнов врезается в темную воду огненное колесо Коло, гаснет, умирая в воде символ старого цикла: огонь и вода, явь и навь, мужчина и женщина – вместе.
Ночь кружит своих детей вокруг большого костра, люди бегут хороводом посолонь, взявшись за руки. Рвутся вверх малые купальцы, через которые прыгают юные пары, держась за палку праздничной куклы-купалицы. Разомкнутся руки во время прыжка – не судьба, а нет – уходят двое в темноту, и никто не остановит их – дети, зачатые во время купальских празднеств, на границе двух разных стихий, становились лучшими воинами, которых одинаково хранили полдень и полночь.
Вечер тогда был душный, предгрозовой. Низко над землею громоздились пухлые от серой влаги тучи, да за небокраем рокотало. От духоты Ратияр спасался в лесу, в своем тайном месте у огромных корней ветлы, склонившейся над узкой речкой.
Ратияр сбрасывал одежду, и мягкий ветер укутывал тело в невесомую ткань из разноцветных запахов полей. Он входил в прохладную воду, ложился на спину, смотрел в небо, дыша на весь мир, словно бог. Потом, обсохнув, карабкался по нависшей над водой толстой ветви и неподвижно сидел, наблюдая за неторопливой жизнью на речном дне.
Когда-то Барсук сказал ему, что, если долго повторять любое слово, оно превратится в заклинание, а долго сидя у реки, однажды увидишь князь-рыбу, которую не ловит сеть и не берет острог.
Ратияр до сих пор помнил, как она прошла совсем рядом с касавшейся воды веткой, похожая на огромное замшелое бревно с внимательными глазами. Потом обросшая водорослями щука вильнула хвостом и, завалившись на пятнистый бок, ушла в глубину.
«Духи мест показываются тем, кто умеет видеть, – говорил Барсук, – большинство людей просто смотрят. Видят те, на ком поставил мету Другой Мир».
Старик уверял, что у лопарей такие люди становятся шаманами, у северян и славян – скальдами и оборотнями.
«А может, я тоже такой?» – приставал Ратияр. Барсук пожимал плечами: мол, нужно на день солнцестояния найти цветок папоротника – если ты между явью и навью с рождения, цветок этот увидишь.
Маленький Ратияр поверил, пошел искать, но нашел в лесу лишь старшего сына Хрольфа Торольва, храпевшего в обнимку с широкоплечей дочкой кузнеца Ладой. Искушение было сильным – Ратияр чуть ли не с рождения не ладил с насмешливым здоровяком.
Быстро сунул тому между пальцев ног кусочки бересты и поджег. Торольв спросонья так резво крутил колесо задымившими ногами, что гигантские груди Кузнецовой дочери прыгали от смеха, будто ожившие тыквы. Торольв, правда, его выследил потом, напихал в штаны крапивы, но свое прозвище Коловрат именно с той ночи заработал. Так его и звали, пока в дальний поход не ушел и не вернулся.
Ратияр зажмурился от приятного воспоминания и прислушался к доносившимся из села голосам. В ночь на Купалу он уходил из старой крепости сюда, как когда-то, убегая от ежегодной мести Торольва Хрольфсона. Место особенное, причудливое, и если и распускаться цветку папоротника, то здесь, среди огромных витых корней, выступающих из земли, у звонкого родника под охраной древней жабы, живущей в тени тяжелой кроны старой ветлы.
К тому же, краснея, думал Ратияр, с ее вершины здорово видать, как в ночь переплетения яви и нави в единый мир в красном свете костров сплетаются взрослые мужчины и женщины. С рычанием и стонами трутся друг о друга голые тела, своим жаром отгоняя ледяной ветер инобытия и приближая рассвет для мира людей.
Темнел воздух, разгорались костры, удобнее устраивался в развилке Ратияр – и вдруг замер.
Небо наполнилось низким гулом. Задрав голову, Ратияр увидел огромных птиц. Они парили на гигантских неподвижных крыльях с черными крестами в белой окантовке, выстроившись в четкий клин. Крест на хвосте последнего в стае был нарисован с загибавшимися вправо закорючками, точь-в-точь знак солнца, вышитый на рушниках старого Барсука. Ревущие существа несли в себе смерть, и юноше почудилось, что на миг он увидел ее, туго свернувшуюся внутри продолговатых металлических яиц, спрятанных в брюхе у каждого летящего чудища. В голове мелькнуло видение: стальные яйца падают на землю и с грохотом разрывают ее в клочья, а среди взвившихся языков пламени отчаянно кричат люди.
Драконы, подумал Ратияр. Он никогда их не видел, но слышал рассказы о великом ужасе, который летит впереди закованных в железную броню тварей.
Волосы на загривке встопорщились сами собой. Ратияр выдернул из кожаного чехла на шее коготь и крепко сжал его в руке. Черные силуэты скользнули по тихому зеркалу водяной глади.
Под деревом прошелестели легкие шаги. Чудовища растаяли в небе, словно их и не было.
Холонуло сквозняком, и вместе с поднимавшимся белесым туманом на берегу показались смутные фигуры. Не касаясь земли, призраки сомкнулись в круг, в мертвых руках появились инструменты. Потянула душу дуда, глухо ударили в сердце ночные барабаны, прошуршало по травам и листьям, и все вокруг словно склонилось в поклоне той, что показалась в полуночном круге, омытая всполохами дальних зарниц, одетая в лунный свет и звездный отблеск.
Ратияр посмотрел вниз и покрепче вцепился пальцами в шершавую кору, чтобы не свалиться.
У зарослей папоротника стояла Ингрид Лед Ладоней. Льняные волосы наполняло лунное сияние и зеленоватые болотные огни.
Ее тело от пят до тонких, чуть выступающих ключиц покрывала затейливая татуировка. Ожившие на коже звери и травы сплетались в прихотливые узоры так тягуче и сладко, что почти ослепший от наготы девы юноша покачнулся от напора горячо прилившей крови.
Ингрид присела, коснувшись кончиками пальцев влажной земли. Встала, потянувшись к звездному небу.
Без всплеска ступила на искрящуюся зеленоватую дорожку и медленно пошла, а поверхность реки дрожала под узкими босыми ступнями. Молчаливая, шла по лунной дорожке, словно призрак, двигалась к огромному пятнистому диску, и Ратияр, подумав, что сейчас она сольется с ним и покинет землю навсегда, услышал ритмичный грохот и не сразу сообразил, что это всего лишь стук его собственного сердца.
Ингрид остановилась посередине реки и пошла к заросшему папоротником берегу, где навстречу с хрустальным звоном разгорался оранжевый шар огня – заветный цветок, искра вспыхнувшего от прикосновения двух миров пламени.
От древесных стволов отделились легкие тени девичьих фигур, заскользили над землей вокруг расцветающего огня. Лед Ладоней опустилась пред цветком на колени и осторожно сняла бутон со стебля. Желтый свет сменился оранжевым, красным, разноцветные огоньки брызнули во все стороны, и Ратияр услышал голоса, будто лес разом заговорил на всех древних языках на свете.
Он видел тревожные сны укрывшихся в норе лисиц, смотрел на луну глазами вожака волчьей стаи, танцевал над поляной вместе с русалками, хохотал на песчаном дне с водяными, читал зеленые мысли древесных богинь. Мир раскрылся вместе с цветком, засияв новыми красками и смыслами, для выражения которых на человеческом языке давно стерлись слова из тех времен, когда Потаенный Народ еще не ушел в холмы и деревья и жил рядом с людьми.
Вот он, клад, вот сокровище! Смотреть – и видеть, слышать – слушая! Вокруг звенят все тайны мира, по венам течет темный ветер, счастливые глаза покалывают звезды, и древняя, вечная, мудрая ночь распускается за спиной гигантскими перепончатыми крыльями, и понимаешь вдруг, что смертно все, все – кроме жизни!
Папоротниковый венок девы возложили на голову Ингрид, она вплела в него цветок и, звонко рассмеявшись, подбросила прямо в руки замершего среди ветвей юноши.
Она подняла лицо, встретилась взглядом, и погас свет, разлились туманы, а крепко зажатый в руках человека венок рассыпался в черную труху.
Побледнели звезды, луна расплылась, забрезжила на востоке желтоватая полоска рассвета. Пелена с низин скрыла поляну вместе с деревьями, а когда первые лучи солнца разогнали его серое молоко, лес был прежним, словно Ингрид Льда Ладоней и Потаенного Народа не существовало и в помине.
Но теперь Ратияр слишком хорошо знал, что это было не так.
* * *
Он полюбил одиночество, бродил по берегу или шел в чащу по секретным тропам. Люди заметили перемену в нем, говорили про колдовство, а один сбежавший из Дублина от нашествия викингов кельт по прозвищу Чертополох сказал, что у него на родине такую тоску называют langoth.
«Эта печаль неизлечима. Она преследует тех, кто однажды увидел Остров Яблок или Дверь в другой мир. Встретиться с этим человек может лишь раз. Было видение – и ушло, но всю оставшуюся жизнь человек продолжает искать его отблески», – говорил своим тонким голоском Чертополох, и его узкое конопатое лицо вытягивалось еще сильнее, а глаза темнели и становились невидящими.