Лишние люди
Цунами перемен опрокинуло и закружило очень много судеб. Кочевникам пришлось потесниться на своих жайляу, уступив часть «породных земель» русским крестьянам и казакам, расселяемым в крае на предмет обретения прочной социальной опоры, — и кочевники, и так не очень довольные финалом войны, не радовались. «Киргизы горных местностей относятся к русским недружелюбно, — писал ташкентский журналист Николай Возяев, — и главным мотивом своего недовольства выставляют отнятие у них земель, коими они пользовались издавна, под русские поселки». Ремесленники, привыкшие к почету и стабильности, разорялись, не выдерживая конкуренции с потоком ввозимого «свиноедами» ширпотреба, пусть и не такого качественного, как их кувшины и сапоги, зато дешевого и новомодного, — и ремесленники не радовались. Тем более что новые налоги были хоть и не больше ханских, но непонятны, непривычны, а потому и обременительны. Обвальное развитие хлопководства, — Фергана давала 73 % туркестанского «белого золота», — убивающее арбузы, виноград и прочие дары Аллаха, а значит, и привычную, как у дедов-прадедов, размеренную жизнь, помимо прочего, быстро свела на нет какие-никакие, но все же гарантии, данные правоверным Кораном.
Вокруг хлопка закрутились большие, очень-очень большие деньги, а там, где крутятся большие деньги, не во всем властен сам Аллах. Откуда ни возьмись, появились скупщики, даром что «свиноеды», быстро нашедшие общий язык с потомственно халяльными баями. На поверхность выползло ранее стыдное ростовщичество, тем паче что мулла за долю малую всегда готов был прочитать все нужные молитвы. Ну и, понятно, далеко не всей чиновной русской мелочи было за державу обидно: уже в первые «хлопковые» годы хлесткое щедринское «господа ташкентцы» стало определением столь же нарицательным, сколь на американском Юге (примерно тогда же) «саквояжники». И убежденность властей, что «просвещение неодолимо», вылившееся, как мы помним, в реставрацию выборности власти на низах, сыграла злую шутку.
«С 1887 года, — констатирует Юлия Головнина, — дело приняло совершенно иной оборот. Сельские власти перестали назначаться, снова сделавшись выборными. Жалованье им крепко убавлено, подкуп, интриги, кулачество царствуют в полной неприкосновенности. Лучшие люди стали отказываться от этих должностей, переставших быть почетными и дающих лишь простор наживе. Радикально изменилось и положение уездного начальника, власть его сокращена до минимума, деятельность сведена к канцелярии. Он оказался совершенно дискредитированным в глазах населения, не понимающего канцелярии, чиновничества и децентрализации власти; сарт знает только, что прежде уездный начальник, бывало, и заступится, и накажет, и разберет тяжбу: он „все мог“, а теперь он уже ничего не может и далеко отстоит от населения. Нет уже около него и преданной русской партии, которая распалась вследствие неизбежного отчуждения и отсутствия связи между сторонами. Взгляд на русских вообще и на русское „начальство“ в особенности печальным образом изменился: теперь у туземца есть начальство, которое поставлено для того, чтобы карать, преследовать, но начальства, которое отстаивало бы его интересы, нет, и потому во всяком начальстве он видит прежде всего врага».
В итоге в крае, где совсем еще недавно все были так или иначе пристроены, а бродить по дорогам, если ты не разбойник, считалось приличным только «девона» — полубезумным дервишам, появились «бездомники», которым не было места в родных кишлаках. Эта волна хлынула в города, — и тот, кому посчастливилось попасть в «мардикоры», всеми презираемые поденщики, мог считать, что ему крупно повезло. Везло же отнюдь не всем, — и всем, от еще как-то цепляющегося за соломинку «уважаемого человека» до последнего «бездомника», было абсолютно ясно: Страшный Суд не за горами…