Книга: Можно я побуду счастливой?
Назад: Дневник женщины средних лет
Дальше: Начало, пятидесятые

Истоки, дед и бабушка

Моя бабушка Софья Борисовна Метлицкая была человеком необыкновенным. Думаю, что все лучшее, что есть в нас, женщинах нашей семьи, – конечно же, от нее. Ее бесконечно трагичная судьба похожа на многие другие.
Родилась она в еврейском местечке под Минском. Мой прадед, ее отец, брал в аренду мельницу, и с этого кормилась большая семья. Был он невысокого роста, широк в плечах, очень ярок и красив лицом. К слову, – чудеса! – мой сын, его праправнук, многое взял от него, и не только внешность. Говорили, прадед был строг, немногословен и слегка скуповат. Может, расчетлив? Ответственен за родных, за большую семью? Много читал: философские книги, исторические, религиозные. Был человеком образованным, искал смысл жизни. Отличался сдержанностью и ироничностью – мнение ценил только свое. К служителям культа относился с пренебрежением и недоверием – говорил, что почти все они нечисты на руку, что между человеком и богом посредников быть не должно. Религиозным он не был – субботу не соблюдал.
Моя прабабушка Мария, Марьяся, как называл ее прадед, была женщиной тихой, мягкой, изящной и милой, хотя красотой не блистала. Мужу никогда не перечила – никогда! Вела хозяйство и растила троих детей – двух дочек и сына. По рассказам бабушки, у них был хороший, крепкий дом и, конечно, прислуга – девчонка из местных. Она помогала по хозяйству и в огороде. Подозревали, что тихой и покладистой своей Марьясе муж изменял. А она, если спрашивали, есть ли у нее на сей счет сомнения, смеялась, махала рукой и бесшабашно и легкомысленно отвечала: «Не мыло – не измылится». Почему она была так беспечна? Муж-то красавец! Думаю, что не ощущала угрозы – о разводе тогда никто не думал вообще. Ну завел мужик интрижку – и что? Семья есть семья! К тому же трое любимых детей. Вот и была тихая Марьяся спокойна.
Моя бабушка, их дочь Софья, лицом пошла в своего отца – выросла красивой и яркой. Да и характер, думаю, тоже был как у прадеда – нетерпелива, вспыльчива и очень решительна. Потому и замуж выскочила в шестнадцать лет – особенно не рассуждая. Хотелось в столицу, в большой город, хотелось свободы – отец был строг и держал дочек-красавиц в ежовых рукавицах. Да и время было жуткое, тревожное, смутное – 20-е годы.
Избранником бабушки оказался молодой судья из Минска. Уехали, обосновались в маленьком городке Червине. Муж там работал судьей, а бабушка в семнадцать родила сына и – затосковала.
Муж ее, пламенный борец за справедливость, писал письма отцу народов о несправедливости общества, просил «принять меры». К тому же был глуповат.
Позже они переехали в Минск – муж получил должность старшего судьи. Ну, жили себе и жили, однако через пару лет после переезда бабушка моя легкомысленная влюбилась. Ее новый избранник, Стефан Ивашкевич, был очень хорош собой. Голубоглазый блондин, со скульптурным лицом суровой и твердой лепки. Но – женат. Начались годы страданий, слез, расставаний и новых встреч. Думаю, что это была большая страсть, никак иначе.
Вскоре бабушку с мужем перевели в Москву, где он получил хорошую должность – замначальника в Наркомпросе. Дали им и квартиру – отдельную, где-то на Войковской. Бабушка отправилась туда на трамвае. Ехала часа полтора. Поначалу, выйдя на улицу, тут же захотела вскочить в трамвай и уехать обратно. Но любопытство победило, и квартиру смотреть пошла. Говорила, что та оказалась большой и просторной – дворец, а не квартира, хоть на велосипеде катайся. Но вселяться туда бабушка отказалась. Согласились на две комнаты в коммуналке, в самом центре. На Кировской – куда уж центральнее. Там, в доме номер двадцать четыре, родилась моя мама.
А роман с моим будущим дедом все продолжался. Он часто приезжал в Москву в командировки. Встречались они в гостиницах – чаще всего в «Национале». История эта затянулась на долгие десять лет. Первый бабушкин муж об адюльтере узнал – сообщили, но претензий не предъявлял – умолял не бросать его, не разводиться. Понятно, что такая слабость мужской натуры была страстной бабушке не по душе – мужа своего она теперь еще и откровенно презирала. Решила все беременность – любовник тут же развелся и переехал в Москву.
Они сошлись. Поначалу жили в одной квартире с бабушкиным первым мужем – тогда это было вполне нормальным явлением. Вдуматься – ужас! Утром у туалета или раковины сталкиваться нос к носу со счастливым соперником, который только что обнимал твою бывшую, но все еще любимую жену. Но как-то жили и морды друг другу не били. Даже за стол садились все вместе.
В одной комнате жили дедушка с бабушкой – молодожены. В другой – брошенный муж, их общий с бабушкой сын и домработница. Услышав про домработницу, я удивилась. Бабушка махнула рукой: «Да что ты! Домработницы тогда были у всех. Даже у самых бедных». Деревенские девушки сбегали из сел от голода и невыносимых условий. В столице платили им сущие копейки, но колхоз не платил и этого – были лишь трудодни. В городах им давали кров и обеспечивали питанием – ели все вместе, за общим столом, деньги от зарплат они собирали.
Потом наконец разъехались – первый муж бабушки уехал снова в Минск, вскоре удачно женился и прожил о-о-очень долгую и спокойную жизнь.
Кстати, еще про мою затейницу бабушку. Имена своим детям дала она нетрадиционные, скажем так. Сына назвала Владиленом, а маму мою – куда хлеще для тех времен – Эвелиной. Это сейчас полно Эвелин, а тогда мама стеснялась своего имени. Представлялась Инной. Ну и плюс отчество – Эвелина Стефановна. Кем только не была она за свою трудовую биографию – и Инной Степановной, и Эльвирой, и Элеонорой.
Брат ее тоже Владиленом не остался – назвал себя Владимиром. А дома его звали Леней. Такая вот путаница из-за сложностей, придуманных бабушкой.
К слову, про имена. Дочек своих мама назвала просто: я – Маша, сестра – Катя. Сотрудница ее как-то недовольно заметила, обидевшись за меня и сестру: сама Эвелина! А дочки? Крестьянки! Фантазии вам не хватило?
В 37-м родилась моя мама.
Деда забрали, когда маме моей было восемь месяцев от роду, а бабушке двадцать восемь лет. Замуж она больше не вышла, хотя звали, и не раз. Звал и первый муж, который после ареста соперника резко активизировался.
Вот что бабушка рассказывала об аресте деда.
Он был в командировке, в Киеве. Дал телеграмму – встречай рано утром. К ним пришли накануне. Не поверили, что деда нет. Спросили – где прячешь? Бабушка протянула телеграмму. Те прошлись по квартире. Проверили. Поверили. Ушли. Пришли рано утром следующего дня. Сели в прихожей. Потом переместились в комнату. Раздался звонок в дверь. Соседка выскочила предупредить, но не успела – следом за ней выскочил и гэбэшник. Цыкнул и сильно толкнул локтем: «Туда захотела?»
Бабушка протянула мужу сложенный рюкзак – носки, смену белья, рубашку. Попрощались взглядом – обняться не дали – не положено врагам отчизны обнимать своих близких. Подойти к дочке тоже не дали: какая дочка, если с тобой самим пока не все ясно? Полгода бабушка ходила в тюрьму, в Бутырку. Отстаивала дикие очереди с такими же, как она. Носила деньги и передачи. А однажды ей сказали: «Все. Больше не приходите – осу´жден. По пятьдесят восьмой. Десять лет без права переписки».
Я как-то спросила ее:
– Ты понимала?
Она ответила:
– Наверное, да. Но продолжала надеяться. Вдруг? Ждала и после войны – вздрагивала на каждый стук, каждый звонок.
«Вдруг» не случилось.
У бабушки не просто отняли любимого человека, защитника, мужа, кормильца. У нее, двадцативосьмилетней, отняли судьбу. Женскую жизнь. Деду моему в момент ареста было тридцать семь лет.
В 90-е нам позвонили из общества «Мемориал», пригласили в архив КГБ на Кузнецком, где выдали дело маминого отца, моего деда, Стефана Ивашкевича. Дело это было тоненьким, коротким. Гораздо короче, чем его короткая жизнь. Зафиксировано, что после трех допросов он во всем признался – наверное, кончились силы.
На крошечной фотографии лицо совершенно замученного и сломленного человека – глаза, молящие о смерти и избавлении.
Мама плакала и приговаривала:
– Бедный мой папочка!
В тоненькой картонной папочке был приклеен конверт: «Не вскрывать!» Я предложила все-таки вскрыть, но моя законопослушная мама отчаянно закачала головой: «Что ты, ни в коем случае!» Ну я и послушалась, о чем очень жалею сейчас – надо было открыть и прочитать. Надо было все знать до конца. Впрочем, о чем я? О правде, которой и не было?
Мы нашли деда и в расстрельных списках Сахаровского центра, и в Книге памяти общества «Мемориал». Съездили в Коммунарку, на его могилу, которой, собственно, нет. Есть только примерное место, где, слава богу, закончились его адские муки.
Не знаю о нем почти ничего – когда-то семья его перебралась из Варшавы в Питер, где он и родился. Семья была большая, с трагической историей – кто-то покончил с собой, кто-то умер в младенчестве, кто-то в юности, а кто-то погиб в гражданскую. Мать его, моя прабабушка, жизнь свою окончила в доме скорби – не выдержала психика «валежной пани» кошмаров соцстроя.
Дед мой воевал в Гражданскую командиром бронепоезда. А позже, в 20-е, занимал важную должность в большом министерстве, быстро шел вверх по служебной лестнице и – обычный итог!
О, сколько их упало в эту бездну…
Упало и – пропало. Навсегда.
Бабушкиного отца, моего прадеда Бориса Метлицкого, тоже взяли в начале 30-х. «Раскулачили». И наплевать, что не был он хозяином мельницы и сам пахал там до третьего пота – эксплуататор!
Не посадили – отправили на строительство Беломорканала. Канал был построен в рекордные сроки – с 31-го по 33-й год. Но какими усилиями и какой ценой! По документам примерно двенадцать с лишним тысяч трупов. Хорошее слово – «примерно»! Но и там дед проявил себя – в смекалке, честности и труде. Начальник заметил его, перевел в бригадиры, очень ценил. Дед выжил и вернулся домой – повезло. В Белоруссию не поехали – там было не прокормиться. Отправились к старшей дочери Анне на юг, на Азовское море.
Мама хорошо помнит своего деда – немногословного, сурового, требовательного и красивого старика. Его я не знала, а вот его Марьяся, Мария Метлицкая, полная моя тезка и моя прабабушка, прожила очень долгую жизнь – умерла она в 76-м, я тогда заканчивала школу. Было ей девяносто два года.
Она еще успела вкусить жизни до революции, до кровавых и страшных времен. Еще поносила бархатные шляпки и брошку-камею. Еще помнила ощущение тонкого кружевного белья. Еще по утрам собирала свои богатые волосы в высокий пучок, подколотый настоящим черепаховым гребнем. Пара капель духов «Коти» на тонком запястье, маленькая ножка в кожаном башмачке с изящной защелкой, сшитом удивительно! Ни разу ногу этот башмачок не натер, ни разу нога не устала. Подметка не отвалилась, не дала течь – даже в эвакуации, когда проваливался, хрустя и ломаясь, словно стекло, тонкий лед на коварных лужах.
И пальтишко свое износила до белизны обшлагов. Английский драп синего цвета, подбитый сереньким кроликом, с бархатной стоечкой у нежной шеи – прожило оно до мирного времени, пока дочери не выкинули «это добро». Только сережек, подарка мужа на рождение сына, прозрачных бриллиантовых капелек редкой грушевидной формы, не осталось – проели в войну.
Развлечений в ее жизни было немного – в город, в Минск, выезжали не часто – раз в месяц: в гости к родне, за важными покупками или же к докторам на прием. Ну и в синематограф, а после в кондитерскую – побаловать себя кофе с пирожными. А так – обычная женская жизнь: трое детей, кухня, сад-огород. Жизнь трудовая, но не голодная. Спокойная жизнь, дай бог всякому!
Ее обожали все внуки и правнуки – доброты она была невероятной, тихая как мышонок, неприхотливая, совсем некапризная. Очень смешливая. Пела нам песни и рассказывала сказки с таким выражением, по «ролям», что нас разрывало от смеха.
Картинка из детства – бердянский двор в самом центре, улица Красная. Четырехэтажный дом, квартира тетушки, бабушкиной сестры, – три комнаты, маленькая кухня. На балконе, под марлей – от мух, – сушатся знаменитые азовские «бички». Мы, конечно же, потихоньку таскаем их оттуда. Во дворе на скамеечке сидят местные старушки – бабушка Марьяся среди них. Худенькая, как подросток, в легком темном платьице, в платочке на голове, сидит, опираясь на палку.
Она видит нас, правнуков, и машет рукой, смеется:
– Ну, бандиты! Дел понаделали?
Потом, спустя годы, так же сидели моя бабушка и ее сестра.
Потом… потом скамеечка опустела. Ушли старики. И двор опустел. И жизнь опустела без них.

 

В начале двухтысячных мы с уже взрослым сыном поехали в Литву, навестили моих двоюродных сестер в Минске и решили заехать в Острошицкий городок, на родину бабушки. Это совсем близко от Минска – километров пятнадцать.
Пыльная дорога, заросший пруд. Восстановленная церквушка – во дворе еще стояли строительные леса. Навстречу вышел молодой батюшка, разговорились. Объяснили, что мы москвичи, едем в отпуск и вот решили заехать. Он кивнул и грустно сказал, что от «прежнего» почти ничего не осталось – пруд да дорога. Нет, есть еще старое строение – кажется, бывшая больница, заброшенное, полуразрушенное здание. Да! Еще старое кладбище! Правда, и оно совсем заросшее и заброшенное. Мы пошли туда – бурьян и осока по грудь, огромное поле. Сын рванул вперед и закричал:
– Мам, я нашел!
Я подошла и увидела несколько полукруглых, замшелых камней с еле заметными буквами. С трудом различили остаток фамилии – точнее всего несколько букв. Гладили эти теплые камни и плакали. Тишина была какой-то нереальной, даже оглушительной. Где-то жужжал шмель, над головой стрекотала пепельная стрекоза. Жарило солнце, чуть колыхалась трава. Вечный покой и вечная природа. Почти вечные камни, но и им, кажется, отпущен свой срок. И все же человеческая жизнь оказалась куда короче, чем все остальное! Но не короче человеческой памяти.
До войны бабушка с мамой, как я уже говорила, жили на Кировской. Служила бабушка делопроизводителем в управлении при Московском отделении жилищного хозяйства, почему-то в секретном отделе. Что они там засекречивали – одному богу известно. Сразу после ареста мужа пришла к своему начальнику и все ему рассказала. Тот выслушал молча, глаз не поднял и, тяжело вздохнув, принял решение – тут же перевел ее в другой отдел – несекретный – и даже повысил зарплату. Словом, он бабушку спас. Имя этого человека, ее начальника, – Давид Львович Бронер. Мама помнит его до сих пор.
В самом начале войны бабушка с сыном и дочкой, моей будущей мамой, эвакуировались в Татарию. До Казани – на поезде, дальше по Волге – на пароходике. Мама помнит, что маленький пароходик почему-то горел.
Всю жизнь бабушка хранила самые теплые воспоминания об этом глухом татарском селе и о его жителях – приняли их там тепло и радушно. Работала она в бухгалтерии при совхозе, носящем гордое имя «Пятнадцатилетия Октября». Старший бабушкин сын, мамин брат, вчерашний московский школьник, работал в поле на тракторе. Семнадцатилетним подростком он ушел на фронт – в последний призыв.
Комнатка, где они жили, была крохотной, шестиметровой. Дети спали у печки, бабушка – у окна. Туда же, в Татарию, приехали и ее родители. Приехали, когда бабушка умирала от воспаления легких – холод в избе был такой, что к подоконнику примерзали, покрываясь инеем, ее прекрасные длинные волосы. Прадед быстро собрался и уехал в Казань, продал там свое наследство, золотые часы-луковку на цепочке, привез дочке лекарство, которое и спасло ее жизнь. Он, мой запасливый и расчетливый прадед, умудрился раздобыть и пшено, и фасоль – словом, выжили.
В 43-м вернулись в Москву. Комнаты, слава богу, сохранились – бабушка высылала домработнице Дусе деньги за коммуналку. Дуся в войну жила там же, на Кировской. Конечно, сожгла все книги и мебель – обычная история, надо было как-то выживать. Бабушка ее, разумеется, не отругала.
Итак, наступила мирная жизнь. Осталось жилье, вернулся с войны старший сын – инвалидом, с ранением, изуродовавшим его лицо, но живой, что было огромным счастьем. Росла умница дочь. И снова ежедневные подвиги, снова борьба за жизнь. Борьба, а не жизнь: после войны бабушка работала в бухгалтерии домоуправления, зарплата копеечная, карточки. В школу мама пошла в подкрашенных мелом парусиновых тапках на веревках. В дождь мел таял и растекался под ногами белой лужицей. От стыда мама плакала. Единственное ее платье было сшито из отцовской гимнастерки – серой, застиранной, усеянной плотными кубиками штопки.
Были у бабушки подруги – Геня, Галя, Берта. Я прекрасно их помню, этих ангельских старушек – бедных, плохо одетых, одиноких и никогда не унывающих. В театры – раза два в месяц! В музеи и того чаще. Ну и в гости друг к другу! Муж, кстати, имелся только у Гали – остальные вдовели.

 

Вспоминаю один Новый год. Родители в командировке. Любимая бабушкина подружка Геня живет далеко, возле Измайловского парка. Вечером едем к ней отмечать. Комнатка на первом этаже, очень низком, окном почти в землю. Деревянные крашеные полы, кровать с металлической спинкой. Кипенно-белое покрывало. Старенький телевизор, черно-белый «Темп». Бьющая в глаза бедность и такая же отчаянная чистота. Небольшой круглый стол, парадная, местами подштопанная скатерть. На столе – плошечки с закуской, салатами – оливье, селедка под шубой, тертая морковка, свекла с чесноком. Пирожки. Бутылка сладкого шампанского.
Еле слышно работает телевизор – Брежнев шамкает челюстью и хвалится успехами, что-то там про закрома и пятилетки, которые в срок. Укладывают меня спать поздно, почти в час ночи. Я засыпаю под бабушкин и Генин размеренный, тихий и убаюкивающий шепот. На столе горит лампа, прикрытая старым платком. Среди ночи просыпаюсь и вижу ту же картину – две пожилые женщины, чья дружба проверена годами и самой жизнью, по-прежнему сидят друг напротив друга. Склоненные седые головы – у обеих старушечьи пучки. И разговор, разговор – без конца. На улице поскрипывает желтый фонарь и слабо пробивается рассвет, а они все сидят. Вспоминают. И не кончается, тихо течет их беседа. Журчит неспешно, как ручеек. Ну а я – я снова засыпаю, как мне и положено.
Подсчитала – это год примерно 69-й. То есть бабушке и ее подруге под шестьдесят. Всего-то! Немногим больше, чем мне сейчас.
А ощущение было, что они древние старушки.

 

Всю жизнь бабушка служила своей дочери, своим внучкам и, слава богу, застала наших детей – своих правнуков. Водила нас на музыку, фигурное катание, плаванье. Помогала с уроками, обстирывала, обглаживала, подавала, убирала и защищала от строгой мамы.
По вечерам, когда мы все наконец разбредались по своим углам, она садилась читать. Читала всегда и много – книги, газеты («Литературку»), толстые журналы. О себе не думала никогда – главным были семья, дети, дочь.
Мама рассказывала, что ухажеры у бабушки, конечно же, имелись. Она и после войны оставалась красавицей – зеленоглазая, с русой косой по пояс, пышногрудая. Но никогда не была замечена ни во флирте, ни в кокетстве – увы!
В двадцать восемь, в 38-м, перед ней навсегда закрылась дверь в счастье, в устройство женской судьбы. Или – сама виновата, характер? Нежелание размениваться? Устроить свою судьбу? Пусть без любви – но с мужчиной-то легче! Или ничего не осталось в выжженной душе? И не было места чувствам и эмоциям?
Она растила нас с сестрой, везла на себе весь дом, была прекрасной хозяйкой и абсолютно святым человеком – ничего плохого к ней не приставало. Сплетни она ненавидела, а щедрость ее была запредельной, такой же, как скромность.
Характер был у нее сложный, вспыльчивый, неровный. Но ее искренность, чистота, почти святость, все искупали.
Вот задуматься – что хорошего она видела в своей жизни? Раннее бестолковое замужество? Второй брак, окончившийся страшной трагедией? Нищету? Вечную нужду? Женское одиночество? Она никогда не путешествовала, не носила красивой одежды, удобной обуви. Не имела отдельного жилья – так, чтобы уединиться и хоть немного отдохнуть от нас, шумных, непослушных, беспокойных. На море ездила с внуками и там не расслаблялась ни на минуту. Ни разу не была в санатории – чтобы подали, накрыли, убрали. Корячилась под лестницей на чужих дачах в душном угаре керогаза, стирала в тазу.
И переживала, переживала за всех нас, своих любимых и близких.
Она не видела ни Париж, ни даже Ялту, перед ней не открывал дверь услужливый и бородатый швейцар, ей не целовали руки, провожая недвусмысленным, задумчивым взглядом. Она не просыпалась на широкой постели с тонким бельем. Ей ни разу не сварили кофе – в том числе мы, паразиты, обожавшие ее!
Она просто была, и казалось, что так будет всегда! Всегда. Всегда она будет рядом, всегда покритикует нас своим прокуренным голосом, всегда пожалеет, даст умнейший совет. И снова – прикрикнет, снова раскритикует. Не обнимет, нет – никаких сю-сю, это не про нее.
Но мы всегда будем знать, что сердце ее полно любви к нам, жалости и сочувствия, почти слепого обожания и тотальной, неистребимой верности.
Ее нет уже очень давно – больше двадцати лет. Ее нет физически, но она есть – каждый день она с нами.
Приходя на кладбище, я говорю ей: «Привет! Ну как ты там, а? Наблюдаешь за нами? Ты мной довольна, ба? Не ожидала? Не ожидала, что из твоей легкомысленной внучки, любимейшей, избалованной именно тобой, что-то получится? То-то! Гордись!»
А дальше рассказываю ей, что у нас происходит. Хотя я уверена – она и так в курсе всего. Ну как же она может не быть в курсе? Она ведь всегда держала руку на пульсе. Она все про нас знает, все видит, и нам от этого легче. Она следит – пристально следит, заинтересованно – все ли мы делаем так? Так, как нужно, как она нас учила? И мы чувствуем это.
Мы уже не плачем – давно отплакали. На ее могиле мы шутим и что-то вспоминаем – тоже что-то смешное, семейное.
Что она дала нам? Свое сердце, душу – да всё! Она научила нас быть людьми – а это самое-самое.
Мы, конечно, другие – у нас нет ее бескорыстия, доходящего до глупости, до идиотизма. Мы, наверное, подумаем, отдать ли последнее. Мы вообще сначала подумаем о себе, а уж потом о других. И все же мы не выросли подлецами, лгунами, бездельниками. В ведении дома мы почти приблизились к ее умению и таланту. Мы не рассматривали своих партнеров как средство улучшения качества жизни – может, и зря. Но этому бабушка нас не научила, потому что сама не имела представления об этом. Мы умеем трудиться. У нас есть друзья. И наша, уже не такая большая, семья всегда сплотится, если не дай бог…
Мой сын похож на бабушку внешне – прямой нос, зеленые глаза. И характер! В нем так много от нее, что иногда я просто теряюсь.

 

Никого не осталось в том городке, что под Минском. Никого и ничего, кроме старого пруда, затянутого ряской, желтых кувшинок, голубоватых стрекоз, кружащихся над мутной водой, старых и крепких дубов на пыльной и узкой центральной улице. И старого кладбища, густо заросшего осокой и бурьяном.
Несколько серых валунов с полустертыми надписями – ничего не поймешь, ничего…
И все же, гладя эти теплые, нагретые солнцем камни и разговаривая с ними, я верила, что меня слышат мои дальние предки.
И бабушке, думаю, это было приятно – при всем ее скепсисе, при отсутствии сентиментальности. Мне кажется – так.
Мы все – до сих пор – под огромным шатром ее безграничной любви и защиты.
И чувствуем это всегда.
Назад: Дневник женщины средних лет
Дальше: Начало, пятидесятые