Книга: Можно я побуду счастливой?
Назад: Остров Прекрасной Елены
Дальше: Семидесятые, юность, любовь

Пятидесятые

Я родилась в конце 50-х, в июле, в самом центре Москвы, в роддоме номер 11, что на улице Щипок.
Меня очень ждали и были готовы к любви. Особенно ждали меня дед и бабушка. Я стала для них первой, желанной, долгожданной и любимейшей внучкой. С первых дней они окружили меня такой глубокой и яркой любовью, такой заботой и нежностью, что все остальное – в том числе и сложные отношения моих родителей – не помешало мне ощущать себя абсолютно счастливой.
В Москве я прожила до тридцати с небольшим. Потом была Франция, дальше – российская глубинка, позже ставшая моей окончательной родиной. Но Москву, свой первый город, я буду отчаянно и нежно любить всю жизнь – даже будучи с ним в многолетней разлуке. Я помню ее широкой, просторной, свободной, зеленой, окруженной вереницей прохладных и тенистых бульваров. Машин еще было совсем мало, а улицы – наоборот, были многолюдны – спешили по своим делам студенты и служащие, медленно и степенно прогуливались пенсионеры, то и дело встречались растерянные, ошарашенные приезжие, восторженные туристы, гордые молодые мамочки с низкими закрытыми колясками и ребятня, галдящая в пышных от зелени скверах.
Народ московский был всегда торопливый и озабоченный, но не злой – точно помню: хамства и грубости не было. Москвичи любили свой город и гордились им.
Сейчас, когда я вижу старые съемки той, прежней, моей Москвы, понятной и близкой, сердце сжимается от печали и грусти. Сколько было в ней спокойной и уверенной мощи, размаха! Сколько было простора и красоты!

 

Моя мама, Нина Грачева, была из приезжих – в четырнадцать лет она приехала в Москву из станицы под Туапсе, где родилась и жила с матерью и двумя братьями. Приехала к родне на каникулы и так в столице и осталась, поселилась в Домодедово, в семье своего дяди Федора Ивановича.
Жена дяди Федора, тетя Мотя, стегала на всю округу одеяла, и к этой «хлебной» профессии стали приобщать и мою четырнадцатилетнюю маму. Дело это было прибыльное и творческое – одеяла стегали к свадьбе, ко дню рождения, к рождению ребенка и просто в подарок. Процесс этот был непростой – раскладывались пяльцы, растягивался сатин или атлас, подкладывался ватин, и начиналась работа. Мелом на ткани чертились узоры – завитки, ромбы, круги и квадраты, которые потом вышивались плотными нитками.
Домой мама уже не вернулась – привыкла к Москве, полюбила ее. К тому же она уже вполне владела «хлебной» профессией. Хотела учиться дальше, но работящая родня ее отговорила – доход от одеял шел приличный.
У Федора Ивановича, маминого дяди, был хороший и крепкий дом, где жила вся его дружная и работящая семья, которая стала семьей и для мамы. Приняли там ее замечательно, по-родственному тепло и радушно.

 

Моя бабушка, мамина мама, Ольга Владимировна Грачева, происходила из богатого, сильного казацкого рода. Ее большая и зажиточная семья жила в Краснодаре, но в тридцатые годы стали они переселенцами и раскулаченными, переселили их далеко за Урал. Но и там они поднялись – жили достойно и по-человечески, несмотря на все тяготы и сложные, порой невыносимые жизненные условия. Работа их никогда не пугала. Эти сильные люди умели и любили работать.
К бабушке Оле я уезжала на лето, на каникулы. Была она женщиной строгой и немногословной – одно ее слово могло означать целое предложение. Если ей не хотелось отвечать на мои вопросы, она лишь сурово поджимала губы. Рассказывала бабушка о жизни редко и неохотно. Когда я ее как-то спросила, отчего маленькая дверца, ведущая в сени, сплошь усеяна, как решето, мелкими дырами, она долго молчала, а потом коротко бросила:
– Пули. – И быстро вышла во двор.
На дальнейшие вопросы я не отважилась.
Дома в станицах назывались хатами или мазанками. За калиткой, прямо возле нашего забора, росла огромная груша, и моя немногословная бабушка как-то обмолвилась, что на ее корявом суку было повешено немало людей.
– Все вешали, – спокойно сказала бабушка. – День – партизаны, день – немцы.
Всё. Без подробностей. Да и спрашивать было страшновато. Помню только, что корявую грушу я старалась обходить стороной – не дай бог зацепиться подолом за ее разлапистые и острые ветки.
По воду мы ходили на речку. Горная речка возле Лысой горы была холодной и быстрой. Как-то бабушка обронила, что в войну набрать ведро чистой воды было невозможно – страшные бои шли на Лысой горе, и почти пять дней река истекала и пенилась кровью, сначала красной, потом бурой, а потом бледно-розовой.
Помню, как тоскливо забилось у меня сердце – походы по воду стали испытанием. А деться-то было некуда!
Однажды, идя за водой, я наткнулась на клубок крупных змей. Испугалась страшно – бросила ведро и помчалась домой. Влетела с криком:
– Баб, баб! Там змеи!
Бабушка обернулась не сразу:
– Ведра где?
Ну, что делать? Пошла. Правда, обошла это страшное место, но воды принесла. Гнева строгой бабушки я, конечно, боялась, и слово ее для меня было закон.
В те годы в земле пряталось довольно много снарядов. Местные мальчишки еще много лет баловались страшными находками. Искалеченных детей в станицах и селах было множество. Помню половину снаряда, устроенного под поилку для наших утят. Помню каску, в которую бабушка сыпала пшено для цыплят. Я спросила:
– Ба, а чья каска? Наша или фашистская?
Бабушка пожала плечами:
– Какая теперь разница!
Магазина в деревне не было – за хлебом мы ходили в станицу Самурскую, за семь километров. Хлеб подвозили туда регулярно, а если везло, то могла обломиться селедка, или ириски, или карамельные подушечки, обсыпанные сахаром, возможно – мука. Хлеба брали много, буханок по восемь – десять. По дороге мы, дети, его потихоньку ели. Это и был наш обед – теплый хлеб и груши, яблоки, сливы. Было у нас и два места отдыха – у кладбища и у начала станицы.
Еще мы ловили форель, почти руками, столько ее было, только хватай! На крючок цеплялись червячки – почему-то назывались они «акробаты», и брался ивовый прут. Мы бежали вдоль реки очень быстро – река горная, шустрая. «Цепляли» форель. Жарили на костре – тут же, на берегу. Какой же был вкус!

 

Ни колхоза, ни совхоза в станице не было. Пенсий тоже – вполне понятно. Как зарабатывали деньги? Трусили деревья – дикие груши и дикие яблони. Я залезала на дерево и колотила по толстому, корявому стволу здоровенной палкой. Фрукты с шумом падали на землю, на старую простыню, разложенную на траве. Мешок для сбора фруктов назывался чувалом. Чувал набивался «по горло» и сдавался в кооперацию. Небековы, Оганесяны, Крученковы, Лапшины, Петровы тащили свои чувалы, им давали по пятьдесят копеек за мешок. Груши, яблоки, алыча сдавались скупщикам. Фрукты покупали у нас, заготовителей, на вино. Это и был единственный заработок.
Дочь и сыновья, разумеется, бабушке помогали, но собственный заработок – дело святое. Деньги, присланные детьми, она скрупулезно откладывала.

 

Станица была многонациональной, и никаких – никаких! – распрей не было. Вместе жили русские и украинцы, армяне и казаки. Чуть поодаль жили черкесы – вот они общались с местными чуть меньше и жили немного обособленно. Но – повторяю – никакой вражды не было. Когда кто-нибудь из станичников строил сарай или дом, соседи обязательно помогали. Дети месили глину – голыми ногами, естественно, для нас это была игра, удовольствие. Во дворе стоял огромный, наспех сколоченный стол, куда все работники, включая детей, садились обедать. Все несли что-то из дома – картошку, сало, хлеб, лук, огурцы, помидоры. Женщины пекли лепешки, которые посыпались сахаром или солью и поливались подсолнечным маслом. Ели и тюрю – домашний серый хлеб с ароматным подсолнечным маслом, сладким луком и перцем. Посыпалось все это крупной серой солью. Для детей делали сладкую тюрю. Тогда в миску добавляли жирную, масляную, вязкую, тающую на солнце, похожую на мастику, подсолнечную халву. Ничего вкуснее этой тюри и домашнего серого, дырчатого, «дышащего», теплого хлеба я больше не ела.
Храма в станице не было – мы ходили в другое село, километров за двенадцать. Все посты бабушка Оля соблюдала неукоснительно строго.
Каждый вечер она молилась – я слушала ее молитвы, лежа под одеялом и чуть дыша, – молитвы были больше похожи на разговор с соседом – добрым и старым дедулей. С богом бабушка разговаривала по-свойски – просила здоровья детям, соседям, скотине. Рассказывала незначительные, но важные для нее истории – о прожорстве поросенка Моторки, о недугах скотины, шалостях внуков, о подросших и непослушных детях, подробно пересказывала ему все события прожитого дня. Просила убедить мою маму и сыновей не делать того-то и того-то, образумиться. И снова просила здоровья для всех.

 

Помню пожар – горел дом где-то далеко, на другом конце станицы. Бабушка разбудила меня поздней ночью:
– Ленка, вставай!
Бежали мы километра полтора, а вместе с нами – вся станица. Взрослые громыхали большими ведрами, дети тащили маленькие ведерки. Пожарку не ждали – откуда ей взяться? Тушили своими силами – и, как правило, успешно.

 

Хоронили всех на одном общем кладбище – армян, украинцев, казаков. Но обряды были, конечно, разные. Только у черкесов было свое кладбище, отдельное, только для них. Помню, как соседи клали на гроб, в ноги, деньги – молча и кто сколько может. Клали все – такой был обычай, такое правило.

 

Первыми в станице телевизор купили Тищенки – и вся станица ходила к ним на просмотры – это было настоящее чудо – ведь у большинства не было даже электричества. К нему надо было еще привыкнуть, и потом – за него надо было платить.
На маленькой площади возле нашего дома по вечерам собирались жители – старики, молодежь и мы, дети. Все кучковались по интересам, нас, малышню, конечно, гоняли. Мы сидели возле стариков и, замерев, слушали их разговоры. Перебить старшего, пусть даже свою родную бабушку, было невозможным, невероятным! Веником по ногам, и с концами домой.
Своим малолетним друзьям я рассказывала про Москву – про Большой театр, цирк, Дворец съездов и Красную площадь. Рассказывала про асфальт, про троллейбус – никто из них этого не видал! Про скоростной лифт во Дворце съездов. В этом лифте мы развлекались – прыгали «хором», и лифт останавливали. Однажды туда зашла очень стройная и красивая женщина. Прищурясь, посмотрела на нас и спросила:
– Ну что, на «раз-два-три»? – И, улыбнувшись, подпрыгнула вместе с нами.
Лифт остановился. Когда она вышла, дети зашептали: «Плисецкая!»
Такая вот встреча.
Слушали меня с открытым ртом – москвичка приехала!
Просили показать, какой он, этот Большой театр. Насколько большой? Я отмеряла шагами и разводила руки. Никто мне не верил: «Такой вот большой? Да брешешь, москвичка!» Спрашивали про метро и тоже не верили: «Глубоко под землей? А как все не рушится?»
Возможно, верили не всему, но уважали! И я была точно – звезда.

 

В станице жили натуральным хозяйством – все свое, от А до Я. Никаких комбикормов не было и в помине, скотину кормили хлебом и кукурузой, помню, как лущили ее до мозолей, сушилась она на чердаке. Кормили этой кукурузой и свиней, и птицу. Свиньи паслись в лесочке, в горах, гуляли свободно. Иногда свинья приносила странный приплод – полосатый. Бабушка всплескивала руками – опять понесла от дикого кабана!
Вечерами на улице бабушка варила скотине пойло – хлеб, остатки еды, кукуруза, буряк. На летней кухне она пекла лепешки, и мы, дети, прибегая с улицы, хватали их горячими. Как было вкусно!
Вечером, перед закатом, бабушка выходила на улицу и звала поросенка:
– Моторка, Моторка!
И Моторка несся по улице к своей миске, как бешеный паровоз, с утробным и устрашающим воем – ничто не могло его остановить на пути к еде.
– Отойди с дороги! – кричала мне бабушка. – Собьет!

 

Все украинские, казацкие и станичные хаты-мазанки ослепительно-белые, в голубизну. Я наблюдала, как их обмазывают, и даже принимала в этом участие. На берегу реки собирались кальцевые камни. По виду они не отличались от других, но бабушка точно знала, какие именно нужно брать – только кальцевые, и никакие другие. Потом мы в ведрах несли эти камни в станицу, где в центре давно еще, предками наших станичников была вырыта огромная яма.
Камни сваливались в яму. Три дня горел костер, у которого по очереди дежурила вся станица. На четвертый день костер тушили, и народ собирал камни – брали именно то количество, которое принесли. Камни кидали в ведро, в холодную воду, где они шипели и распадались, превращаясь в кашу. Эта каша и была той самой известкой, побелкой. Туда же, в известку, добавлялась синька. Так получалась та самая побелка для хаты! Именно поэтому хаты-мазанки были ослепительно-белого, с оттенком нежно-голубого, цвета. Мазались хаты лыком – самодельной мочалкой.

 

Деревянный пол мылся до такой чистоты, что доски для готовки нынче навряд ли чище, чем пол у хорошей хозяйки в станице. Скреблись половицы острым ножом. Помню запах только что вымытого, душистого, свежего пола.
Вязались лоскутные коврики – для украшения. Ничего не выбрасывалось – ни одной тряпочки! Ни старые платья, ни юбки. В ковриках я узнавала свой старый сарафан, майку или мамину блузку. Лоскуты подбирались по цвету и были связаны в большие мотки. Хранились они в сундуках.
У хорошей хозяйки была голубоватая хата, блестящие полы и километры лоскутных ковриков по всему полу. «Девочка должна все уметь по хозяйству», – говорила мне бабушка. Дом – это главное. Дом, чистота и еда! А все остальное – чепуха, ерунда. Стихи, рисунки, пение в хоре Локтева – московская девочка, все понятно – она не приветствовала и даже слегка осуждала, упорно считая все это отъявленным баловством.
Что ели? Кухня была интернациональной: черкесский сыр, армянская долма, казацкие борщи, украинская «яишня» на шкварках из сала, турша – молодая квашеная фасоль. Лаваш, горячий, только что вынутый из печи, выпекали армяне. Пирожки – огромные, с ладонь взрослого мужика, – казачки. Начинки – из риса, яиц, капусты и яблок – клали в них много, для сытности.
Из любой падалки: груш, яблок, слив – хозяйки варили взвар, что-то вроде компота. Взвар был густой и сладкий – почти без сахара, опять экономия, к тому же южные переспелые фрукты щедро отдавали свою сладость. Бидоны со взваром стояли в погребах. Делали и квас – хлебный, светлый. Для вкуса бросали горсть сушеного винограда – изюма.

 

Спустя много лет мы с младшим сыном приехали в нашу станицу. Сын ловил форель в той же реке – только рыбы уже было значительно меньше. В Гуамском ущелье, на месте нашей бывшей станицы, было пустынно и мертво. Ни одного дома, ни одного огорода, ни одного забора, ни даже остатков садов – все уничтожили в пыль, сровняли с землей. Сердце сжималось от боли и тоски. Какая была станица, с какими традициями, с какими людьми!

 

От переселения на Урал бабушку спасло то, что ее рано выдали замуж, в шестнадцать лет. Ее мужа, моего деда, арестовали в 39-м – как ЧСИР, члена семьи изменника родины. Брат его был начальником Новороссийского порта. В войну тюрьму, где дед сидел, начали бомбить, и он смог сбежать. Спрятался в кукурузном поле. Видимо, там и остался. Вдовой бабушка стала в двадцать восемь, замуж больше не вышла, так и не поверила в то, что дед погиб, – ждала его всю свою жизнь. Чтобы спасти детей, сбежала с ними, тогда совсем маленькими, на край света, в горную станицу. Напугана была до смерти, всю жизнь боялась стука в дверь. А еще боялась не прокормить, не поднять детей. Поэтому всю жизнь работала – тяжело, изматывающе.
Реабилитировали деда в 56-м, как и всех остальных несчастных и невинно убиенных.
Дети выросли и разъехались кто куда. А бабушка из станицы уезжать не пожелала. «Здесь дом и свобода», – говорила она. С ее гордостью, даже гордыней, сложно было представить, как бы она ужилась в чужом доме.
Только в самом конце ее жизни моя мама увезла ее в Москву.

 

Бабушка Оля мало что видела в жизни. Революцию, войну, нищету, голод. Старую грушу, на которой висели, покачиваясь, окоченевшие трупы. Реку, красную от людской крови. Тяжелый, изнурительный деревенский труд. Нищенский, аскетичный быт. Раннее вдовство. И – никакой радости и баловства! Никакой женской радости – сюрпризов, подарков, цветов, шелковых платьев, изящных туфелек, хорошего белья. Пышных пирожных, шоколадных конфет – не на большой праздник, так, к чаю! Ни разу – ни одного раза в своей жизни! – она не была на курорте. А без радостей сердце черствеет. Так и жила с окаменевшим, застывшим от боли и тоски сердцем. Всю свою жизнь. Но – никому не завидовала, никому не сделала зла!
Суровая казачка, она научила меня ничего не бояться, ни перед чем не пасовать, рассчитывать на себя, трудиться. Но главное – верить в бога больше, чем даже в родителей.
Спасибо ей и за это!

 

Один из бабушкиных детей, мой дядя Жора, – человек необычный. Он пережил огромное горе: один его сын утонул, а второй пропал в горах. Следом за сыновьями ушла и жена. Дядя уехал из Туапсе – жить в одиночестве в доме, где жила вся семья, было невыносимо. И вернулся на родину, чтобы там, в знакомых и любимых местах, завершить свою жизнь. Вернулся – и стал лучшим проводником в Гуамском ущелье.
Дом его нынешний – настоящий ковчег. Живет он в горах один. Его гости – снежный барс, «кошка с котятами», которым он оставляет еду у крыльца. Прилетают птицы, приходят дикие звери.
Преподаватели и студенты-биологи из московских институтов приезжают к моему чудаковатому дядюшке, чтобы ознакомиться с его наблюдениями. Они внимательно слушают, записывают.
Дядя Жора построил в горах часовенку, куда пару раз в год совершает паломничество. Босой идет всю дорогу, чистит часовенку, убирает ее, зажигает свечи, поправляет иконки. Собирает каштановый мед, им угощает гостей. Дядя Жора много читает, в основном церковные и философские книги. Строгий вегетарианец, он ест дикие абрикосы, ажину – ежевику – и то, что посылают господь и природа. Занимается спортом, выглядит молодо, бодр и здоров. Люди в окрестностях знают его, говорят о нем уважительно.

 

Моя бабушка по отцовской линии Клавдия Владимировна Семенова – из провинциальной интеллигенции, из династии учителей. Потеряв при пожаре дом и хозяйство, ее семья двинулась из Рязани в столицу, в Москву. Большая и дружная семья, трудяги, очень скоро они в столице обжились и обзавелись своим домом.
Бабушка Клава родилась уже в Москве. Родни было много, все очень дружили и помогали друг другу. Это был сильный, крепкий и очень сплоченный клан. Клавдия Владимировна скрывала свои дворянские корни – хвастаться этим тогда было не принято.
Где и как юная красавица Клава познакомилась со своим будущим мужем, моим дедом, к моему большому сожалению, я точно не знаю.
Дед мой, Александр Завидков, был родом из маленького украинского местечка. Вся его семья погибла на Украине, по-моему, во время погромов – брак-то был смешанный. В детстве его часто дразнили – подкидыш, евреныш, жучара. Национальность свою всю жизнь дед скрывал – помнил травму, нанесенную в детстве. Узнала об этом я уже взрослой, из рассказов бабушки Клавы. Ребенком его забрали в Москву, московская родня его приютила и воспитала, гордилась им – смолоду дед был смышленым, ловким, необычайно талантливым: пел, танцевал, играл на музыкальных инструментах. И всего достигал исключительно сам, самоучкой.
В доме дедушки и бабушки было огромное количество друзей, родни – кто-нибудь обязательно останавливался, пережидал неприятности, грелся у большого костра огромной семейной любви. Коммуникабельность у меня именно от них, от дедушки Саши и бабушки Клавы.
Дед с бабушкой обожали друг друга, особенно бабушка деда. Всю жизнь она преданно служила ему, преклонялась перед ним, ценила и уважала. Именно она научила меня любви и ласке, посвятила в тайны семейного счастья, дала всестороннее образование, привила вкус к красоте, приучила всегда обращать внимание на детали и уважать желания других.
Многим, что есть хорошего во мне, я обязана увиденному и услышанному от бабушки Клавдии, мамы моего отца, женщины с великой русской душой, с истинным терпением и состраданием.
Слова ее я помню до сих пор: «Никогда не забывай людей благодарить! Самое великое чувство, доступное каждому, – благодарность! Если мы умеем быть благодарными, мы можем научиться ценить то, что нам дается! А значит, можем быть счастливыми и сделать счастливыми других! Вдумайся в слово «спасибо» – спаси бог, ты услышала? Будешь благодарной – и тебе будет помощь!»
«Я обычный человек, – говорила бабушка, – я с радостью делюсь тем, что у меня есть. А вот добрый человек делится последним!»
Клавдия Владимировна была всегда прекрасно одета, всегда с прической, маникюром, на каблучках. Делала она все быстро, четко и аккуратно – равных в хозяйстве ей не было! Любила украшать свой дом, обожала чистоту, красиво накрывала столы – всегда была скатерть, льняные салфетки, приборы. Была веселой, смешливой, заводной. А какие букеты она собирала из простых и скромных полевых цветов!
Дед имел должность по тем временам очень серьезную – замдиректора Монетного двора на Мытной. И везде он оставался начальником – и на работе, и дома.
Бабушка окончила курсы машинисток и работала в отделе жалоб при приемной Калинина, в Кремле. Потом стала заведующей машбюро в институте Нефтехим, что на Бауманской. Знала немецкий язык и печатала на нем, набирала кандидатские, докторские. Имея троих детей, она всегда работала.

 

Это была крепкая, дружная, трудовая московская семья – со своими традициями, устоями, правилами.

 

Жили мы неплохо – всегда были докторская колбаса, рыба, хороший кофе, конфеты. Завтракал мой дед очень своеобразно – перед завтраком съедал кусок селедки и опрокидывал стопочку водки. А уж потом подавались овсяная каша, творог и кофе. В доме царила чистота, красота и вкусные запахи.
В магазины и на рынок ходил только дед – продукты приносил в промышленном количестве, был домовитым. Ягоды – для компотов, варенья; маленькие карасики, зажаренные, как сухарики, как чипсы. Мясо для тушенки – на лето и на «если вдруг что». Все это надо было переработать, почистить, сварить, пожарить. Когда моя гениальная бабушка все успевала? Когда? Работа, трое детей, капризный и избалованный, хотя и хозяйственный муж?
Дед с бабушкой жили мирно – бабушка никогда с мужем не спорила. Он был человеком строгим, последнее слово всегда было за ним. Он – добытчик, главный кормилец, непререкаемый авторитет. Жена – умница и красавица, прекрасная мать, восхитительная хозяйка и украшение дома.
Казалось бы – полная идиллия. Но это было не так, вернее, так, но не совсем.
Однажды бабушка Клава узнала, что у деда роман. Да не просто роман – долгая связь с секретаршей, успевшей родить от него ребенка. Донесли «добрые» люди, соседи.
Как повела себя бабушка? Моя мудрейшая, умнейшая, моя гениальная бабушка?
Она промолчала. Просто сделала вид, что ей это неизвестно.
Вот что она рассказала мне, своей внучке: «Конечно, я растерялась! Да нет – ошалела. Ну еще бы – я ведь живая! Сидела полдня на стуле и ревела, ревела. Все думала – как буду жить? Как посмотрю в глаза ему, этому…?
Но отрыдала и решила – а что я хочу? Бросить в лицо мужу, что он подлец? Собрать ему вещи? Выставить за порог? Он уйдет – а что ему делать? А я? Останусь одна да с тремя на руках? Останусь без любимого мужа? Без хорошего, работящего, доброго и умного мужика? А хорошо ли будет мне? А моим детям? Подумала, подумала и решила – ничего ему не скажу! Пусть будет как будет. Захочет уйти – не удержу. А захочет остаться – значит, любит. И это вот главное!»
Женщины деда любили – это очевидно. Но так, как моя бабушка, никто и никогда никого не любил! В молодости я завидовала – ей выпала такая любовь. Дед мой, Александр Федорович Завидков, был, безусловно, большой личностью. Его было за что любить – да и мужская харизма!
Я помню, как звонким голосом бабушка звала любимого мужа:
– Саня, Санечка!
Когда родился мой средний сын, названный в честь деда, я стала называть его Саней. Бабушка меня тут же поправила:
– Саня – это твой дед! И второго Сани не будет!
Я посмеялась и стала звать сына Шуней: Саша, Сашуня, Шунечка.

 

Ни разу в жизни ничего не сказала деду о той истории, не попрекнула, не обнаружила своего недовольства. Что было там, в той семье? И вообще, была ли семья – там, у той женщины, ворвавшейся в нашу спокойную жизнь? Этого мы не знали. Просто бабушка решила – та часть дедовой жизни ее не касается! Эта жизнь не ее, всё, точка.
А что уж было у нее на душе… Можно представить.
Кстати, соседи наши кипели от злости – ну не получили они долгожданных скандалов и истерик. Полный облом! А с каким упоением ждали! Не оправдала умная Клавдия ожиданий, не оправдала!

 

Жили мы в коммуналке на улице Большая Пионерская, бывшая Большая Дворянская. Во дворе дома рос огромный тополь, на нем висели качели. Тополь этот – спасибо коммунальщикам и озеленителям – жив до сих пор. Когда-то – об этом тоже я узнала не сразу – весь дом принадлежал семье деда, московской родне. А потом им выделили три комнаты, решили – достаточно. И правда – достаточно!

 

Дед сделал так, что внутри коммуналки была наша, отдельная квартира – да еще с туалетом и ванной! Умудрился мой мудрый дед выгородить пространство, отделиться.
Помню огромный коридор с тазами, велосипедами, санками, цинковыми корытами и черным эбонитовым телефоном. А еще – исписанные блеклые обои с телефонными номерами и огрызок карандаша на веревке – чтобы было чем записать телефон.
Из соседей помню грузчика дядю Шуру, здоровенного, с огромными ручищами, вечно пьяного и страшного – вся коммунальная кухня пряталась от него по углам.
Тетя Поля, пристававшая к водопроводчикам:
– Вы не могли бы у меня покурить? Я так люблю запах мужчины!
Очередной командированный (а напротив был авиационный завод), опасливо озираясь, осторожно шел в комнату и там «курил» до утра.
Тетя Тоня работала костюмершей в Малом театре и иногда позволяла себе брать на время театральные костюмы. А вдруг? Вдруг это поможет устроить судьбу?
А вечная соперница тети Поли, тетя Ася, тоже из квартирных Мессалин, грозилась написать «куда надо».
Сколько же было неустроенных одиноких женщин, старающихся любыми путями устроить судьбу!
У тети Аси был сын Алеша, олигофрен. Жил он в интернате, но на выходные и праздники тетя Ася забирала его домой. Давала ему вырезать из открыток картинки и предлагала поиграть со мной. А я его, здоровенного лба, до смерти боялась – он только мычал, и изо рта у него текли слюни.
Еще жила в квартире тетя Люся по кличке Первачиха, ярая коммунистка. Очень любила заглядывать в чужое помойное ведро. Если дед выносил ведро, а дома никого не было, она заскакивала в наши «хоромы» и шуровала. Шпионила за соседями и тут же писала, доносила – «давала сигнал».

 

Отец мой был старшим сыном в семье. В детстве он давал «прикурить» – плохая компания, карты, драки, шпана. Однажды дед спас его от тюрьмы, просто не выпустив на улицу, заперев дома. В ту самую ночь отцовские дружки грабанули ларек, и все дружно загремели в тюрьму.
Отец мой тут же пришел в чувство – таким сильным было потрясение от случившегося – и начал учиться.
Родители поженились совсем молодыми, и мой папа привел молодую жену в дом. Мама моя была красавицей, и понятно, что отец, встретив ее, потерял голову. Но характер у нее был… сложный. Плохой был характер. С ней было трудно всем и всегда, что поделать! Больше всех, думаю, страдала от этого она сама. Уверена, что строптивая мама никому не нравилась. Но терпели, молча терпели – что поделать, выбор любимого сына.
Мезальянс был очевиден – зажиточная московская семья, огромная родня, друзья, застолья, высокая должность деда, карьера бабушки. И мама – девочка из глухой станицы, полусирота, живет у родни в Домодедово и к тому же очень строптивая.
Теперь понимаю, каково было бабушке наблюдать за семейной жизнью любимого сына – разговор у мамы был до предела короткий – руки в боки и все! Никаких компромиссов!
Сколько же нужно было душевных сил, сколько мудрости, сколько терпения, чтобы смолчать и приветливо улыбаться немилой невестке? Все – ради сына, ради покоя в доме. И еще – ради мужа.
Развелись мать с отцом довольно быстро – после громких скандалов, бурных разборок, отчаянных криков и даже битья посуды. После развода мой отец уехал на Север, а бабушка с дедушкой продолжали с мамой общаться. Странно, но мою строптивую маму дед очень жалел и выхлопотал для бывшей невестки комнату на улице Щипок, дом 23 дробь 49 – тогда это был огромный подарок.
А я осталась в доме бабушки и деда. К моему рождению бабушка заставила деда взять участок под дачу. Под Загорском построили маленький домик.
У бабушки мне было спокойно, комфортно и – счастливо. Дед часто ездил за границу – в Болгарию, в Польшу – и привозил мне сказочно красивые вещи: розовое пальто, цветные беретики. А бабушка Клава, к тому времени уже пенсионерка, ходила со мной в театры, в музеи, в кружки. Часто мы бывали в Бахрушинском музее – там служили ее подруги. Я занималась музыкой, танцами, пела в Локтевском хоре.
Бабушка учила меня накрывать столы, красиво одеваться, красиво причесываться, смеясь, украдкой от деда и матери, проводила стеклянной палочкой с духами у меня за ухом. «Красота женщину не испортит!» – шептала она.
Именно бабушка Клава научила меня печь теперь уже мои знаменитые пирожки. «Сложи ладонь гамачком, – говорила она, – тогда и начинки можно положить премного!»
Она приучила меня к чистоте – неопрятных женщин, плохих хозяек, ленивиц, она презирала. Быть женщиной – вот чему научила меня бабушка Клава! Хочется верить, что все ее уроки не пропали, не прошли зря! Но судить об этом, конечно, не мне.
Я была любимой, обожаемой внучкой. Годы, прожитые в семье Завидковых, – лучшие в моей жизни. Спасибо и низкий поклон.
Бабушка и дедушка верили в меня – и именно им я решила доказать, что из меня что-то получится! И даже сейчас, когда в моей жизни случается какой-то успех, какое-то важное событие, я говорю мысленно: «Бабуль, дедуль! Вы радуетесь за меня? Вы мной гордитесь? Это все для вас, мои дорогие! Это я посвящаю вам!»
Я крепко стою на ногах, уверена в себе, за все благодарна и многое умею – все это благодаря бабушкам, воспитавшим меня. Таким разным, но сыгравшим неоценимую роль в моей жизни.
Умерла бабушка в 1980 году, неожиданно, совсем нестарой, в шестьдесят восемь лет. Случилось это под Пасху. Испекла свои сказочные куличи с цукатами, поохала, что устала, легла, заснула и не проснулась.
Горе мое было огромным…
К тому времени мама потребовала, чтобы я жила с ней, и впервые в жизни мы стали жить вдвоем, на одной территории. Так в шестнадцать лет я перестала ощущать себя счастливой и защищенной. Зачем ей это было нужно? Ни я, ни она не чувствовали друг в друге потребности, не были близки, не скучали друг по другу. Возможно, на нее подействовали разговоры окружающих, что дочь свою она не растит, не воспитывает, и ей было неловко. А может быть, она стала задумываться о своем одиночестве и о подступающих годах.
Но родные настояли, что я должна жить у мамы, и это решение бабушки и деда я восприняла как предательство.
Жили мы в постоянных скандалах. Теперь я понимаю – мать так и не устроила свою жизнь, была издергана, одинока и несчастна.
Я – подросток со своими амбициями, вечными бунтами, со своими обидами и на нее, и теперь еще и на деда с бабушкой. Я остро чувствовала, что меня предали, меня не любят, я никому не нужна.
Она не понимала, что воспитывать меня уже было поздно.
Страдала я страшно! Выла по ночам от тоски по бабуле. «Никого у меня не осталось», – шептала я, распаляя себя еще больше.

 

А через полгода после бабулиной смерти, приехав на дачу, застала «картину маслом» – в огороде, в бабушкином огороде, задом кверху возилась незнакомая тетка.
– Моя жена, – смущенно проговорил дед. – Представь, тоже Клава!
А меня затрясло от обиды и гнева. Через полгода всего – и нате вам, новая жена! Как же он мог?
– Не могу же я жить один, Леночка, – жалобно канючил растерянный дед.
Но понять его я отказалась. Молодость! Сейчас, наверное, не осудила бы.
С новой женой дед прожил только полгода – видно, не тянула она на свою предшественницу и тезку.
Через какое-то время он снова очень торжественно пригласил нас в гости.
Во главе сидела церемонная тетка, «китайский император», и важно кивала.
– Клавдия Владимировна, – объявил дед.
Ну ничего себе! Снова тезка! Теперь уже – полная! Мы были в недоумении, сочли, что дед – предатель, и церемонную Клаву принять отказались – не понравилась нам эта женщина!
Но и им, этим «новым» и проходящим, думаю, приходилось нелегко.
Дед был избалован бабушкой, своей первой женой. А тетки те просто хотели устроить личную жизнь! За что их осуждать?
Но понимаю я это теперь, тогда понимать не желала.
С новой женой дед прожил лет пять. Она оказалась невредной теткой, и нам потом было стыдно за первое знакомство. Кстати, замуж она тогда вышла впервые! А через пять лет умерла.
Похоронив Клавдию Вторую, дед снова женился – теперь на женщине куда моложе себя. Он, правда, никогда не был дряхлым и ветхим – думаю, остро нуждался не только в уходе, но и просто в женском обществе.
Умер дед в девяносто с лишним лет – нелепо попал под машину. После его смерти «молодая» вынесла из дома все, что можно было снять, открутить и отвинтить.

 

Мама работала заведующей магазином – туда ее тоже устроил свекор, мой дед. Говорил, что Ниночке нужно устраивать личную жизнь.
Дважды она пыталась устроить свою жизнь, но не получалось. Снова – характер.
Думаю, что мой отец продолжал любить ее долгие годы.
Есть фотография – мой папа в полосатой шелковой пижаме, мама в красивой кофточке и моя худенькая бабушка Оля в темной косыночке на голове. Я хорошо помню эту косыночку, помню и низенькую калиточку, у которой они стояли.
Но, несмотря на чувства к бывшей жене, папа вскоре женился. И тоже на Нине, Нине Михайловне, полной маминой тезке. Так получились две Нины Завидковы, первая жена и вторая. Женщина она была славная, родила папе прекрасного сына.
Еще один жизненный урок, милостиво мне преподнесенный, – брак моего отца.
Жена отца прекрасно ко мне относилась – уже тогда я поняла, что отношения между отцом и ребенком из предыдущей семьи целиком зависят от его новой женщины. И я ей за все благодарна! Я никуда не делась – всегда была рядом, в той семье. Мама ревновала и пытала меня – что там и как?

 

С мамой всю жизнь у меня были большие противоречия и взаимные обиды. Тяжелые были у нас отношения. Больше всего на свете я боялась быть похожей на маму. Всегда думала: «Господи! Я бы никогда так не сделала! Никогда бы так не поступила с собственным ребенком!» Это было очень грустно, но это была, увы, отличная школа.
Мы так и не стали близки. Так и не поняли друг друга.
Только спустя много лет, в конце 90-х годов, уже зрелой женщиной, пережив один тяжелый, но прекрасный момент – о нем позже, – я простила свою мать, понимая, что человек она, по сути, глубоко несчастный и страдающий от самой себя. Слава богу, понимание этого пришло ко мне задолго до ее смерти. И это очень облегчило мою жизнь. Исчез, свалился камень с души – рассыпался в пыль, в известку, которой мы с бабушкой красили нашу мазанку. В моем далеком, но таком прекрасном и счастливом детстве.
Отец прожил прекрасную жизнь, а маме так и не удалось стать счастливой. Забегая далеко вперед, в 2012 год, скажу, что хоронили ее два человека – я и мой младший сын Даниэль. Вот такой печальный итог. Папа ушел вслед за ней. После ее похорон сказал мне:
– Лена, я следующий!
Чувствовал, наверное…
Назад: Остров Прекрасной Елены
Дальше: Семидесятые, юность, любовь