Глава двадцать третья
– А вот и вы, старший инспектор.
Брат Симон вышел из-за стола, протягивая руку. Гамаш пожал ее и улыбнулся. Интересно, какие изменения в человеке может произвести обычная курица.
«Ду-да, ду-да».
Гамаш вздохнул про себя. Надо же: здесь звучало столько божественной в буквальном смысле слова музыки, а у него в голове засела песенка петушка «Кемптаунские гонки».
– Я собирался вас искать, – продолжил Симон. – Ваша бумага готова.
Брат Симон передал старшему инспектору пожелтевший пергамент и улыбнулся. Улыбка на его лице никогда не казалась уместной. Но сейчас выглядела естественной.
Правда, через секунду лицо монаха приняло обычное строгое выражение.
– Merci, – сказал Гамаш. – Очевидно, вам удалось сделать копию. Вы не начали перевод невм в ноты?
– Нет. Собирался заняться этим сегодня попозже. Я мог бы попросить помощи кого-нибудь из братьев, если вы не возражаете.
– Конечно, – согласился Гамаш. – Чем скорее, тем лучше.
И опять брат Симон ухмыльнулся:
– Я думаю, что наши с вами представления о времени слегка расходятся. Мы здесь имеем дело с тысячелетием, но я постараюсь закончить быстрее.
– Поверьте мне, столь долгое наше пребывание здесь станет для вас слишком большой обузой. Вы не возражаете? – Гамаш показал на удобное кресло, и секретарь настоятеля кивнул.
Они сели друг против друга.
– Пока вы работали над этим, – Гамаш приподнял руку с листком, – вам не удалось перевести хоть немного латинского текста?
Брат Симон слегка скривился:
– Я не большой специалист в латыни. И подозреваю, что тот, кто писал, тоже.
– Почему вы так думаете?
– Потому что то немногое, что я понял, просто смехотворно. – Он отошел к столу и вернулся с блокнотом. – Я тут набросал кое-какие мысли. Даже если нам удастся разобрать невмы и превратить их в ноты, то пропеть слова, я думаю, не получится.
– Значит, это не какой-то известный псалом, песнопение или даже молитва? – Гамаш скользнул взглядом по оригиналу.
– Нет, разве только существовал пророк или апостол, которому не мешало бы подлечиться. – Брат Симон сверился с блокнотом. – Вот первая фраза. – Он показал на верхнюю строку. – Возможно, я ошибаюсь, но мой перевод таков: «Я тебя не слышу. У меня банан в ухе».
Голос его прозвучал так торжественно, что Гамаш не мог не рассмеяться. Он попытался подавить смех, но безрезультатно. Снова опустил глаза на пергамент, чтобы скрыть свое веселье.
– О чем еще там говорится? – Его голос слегка дрожал от усилий сдержать смех.
– Это не смешно, старший инспектор.
– Да, конечно. Святотатство.
Но вырвавшийся смешок выдал его, а когда он осмелился снова поднять глаза на монаха, то с удивлением увидел легкую ухмылку и на лице брата Симона.
– Вам удалось разобрать что-нибудь еще? – спросил Гамаш, титаническим усилием взяв себя в руки.
Брат Симон вздохнул и подался вперед, показывая на строку чуть ниже:
– Это вам, вероятно, известно.
«Dies irae».
Гамаш кивнул. Ему больше не хотелось смеяться, и все «ду-да» исчезли.
– Да, я обратил внимание. «День гнева». Одна из латинских фраз, которую я здесь узнал. Мы с настоятелем говорили о ней.
– И что он сказал?
– Он тоже решил, что тут написана чепуха. Мне кажется, он удивился не меньше вас.
– Он не высказывал никаких соображений?
– Никаких особенных. Но ему, как и мне, показалось странным, что, хотя тут очевидно присутствует «dies irae», день гнева, здесь нет сопутствующего «dies illa».
– Да, меня это тоже поразило. Даже сильнее, чем банан.
Гамаш снова улыбнулся, но мимолетно.
– Как вы думаете, что это значит?
– Мне кажется, тот, кто это написал, хотел пошутить, – сказал брат Симон. – Он просто напихал сюда всякую латынь.
– Но почему не использовать больше фраз или слов из песнопений? Почему «день гнева» – единственная фраза из молитвы?
Брат Симон пожал плечами:
– Хотелось бы мне знать. Может, он разозлился. А может, эта запись как раз то, чем она и кажется. Пародия. Он хочет показать свой гнев и действительно объявляет о нем. Dies irae. А потом записывает самые нелепые латинские слова и фразы, отчего оно становится подобно песнопению, выглядит как нечто похожее на то, что мы поем Господу.
– Но на самом деле это кощунство, – сказал Гамаш, и брат Симон кивнул в ответ. – Кто здесь мог бы помочь с переводом?
Брат Симон задумался.
– Единственный, кто приходит мне на ум, – брат Люк.
– Привратник?
– Он недавно выпустился из семинарии, так что латынь у него в голове свежее, чем у нас. И ему хватает чванства, чтобы хвастаться этим перед нами.
– Он вам не нравится?
Этот вопрос удивил брата Симона.
– Не нравится? – Такая мысль, похоже, никогда не приходила ему в голову, и Гамаш с легким удивлением понял, что, вероятно, так оно и есть. – Здесь вопрос «нравится – не нравится» не стоит. Тут все дело в том, принимаешь ты кого-то или нет. В закрытом сообществе симпатия довольно легко превращается в антипатию. Мы здесь научаемся даже не думать в таких терминах, мы принимаем как Божью волю факт, что тот или иной монах оказывается здесь. Что хорошо для Господа, хорошо и для нас.
– Но вы только что назвали его чванливым.
– Ну да. А он, вероятно, называет меня брюзгливым. И это верно. У нас у всех есть недостатки, и мы над ними работаем. Что толку отрицать свои недостатки.
Гамаш опять поднял руку с листком пергамента:
– А не мог сам брат Люк быть автором?
– Сомневаюсь. Брат Люк не любит совершать ошибки или быть неправым. Если бы он написал песнопение на латыни, то идеальное.
– И вероятно, ему не хватает чувства юмора, – сказал Гамаш.
Брат Симон чуть улыбнулся:
– В отличие от остальных – мы ведь так и пышем весельем.
Гамаш почувствовал сарказм в словах брата Симона, но подумал, что тот ошибается. Монахи, с которыми он уже познакомился, демонстрировали неплохое чувство юмора, они могли посмеяться над собой и своим миром. Их юмор был тихим, мягким, и они довольно хорошо скрывали его за напускной серьезностью, но он присутствовал.
Гамаш снова взглянул на пергамент. Он был согласен с Симоном: брат Люк не мог бы написать это. Но кто-то из монахов написал.
Старший инспектор Гамаш более, чем когда-либо, уверился, что лист пергамента в его руке – ключ к разгадке убийства.
И он знал, что с помощью пергаментного ключа раскроет тайну убийства, хоть бы и через тысячу лет.
– Невмы… – начал он, пытаясь выудить из брата Симона то, что ему требовалось. – Вы говорите, что еще не начали переводить их в ноты, но они вам понятны?
– О да. Они путаные. – Брат Симон взял сделанную им копию. – Нет, не то слово. Они сложные. Большинство невм для песнопений кажутся путаными, но если ты знаешь, что они обозначают, то разобраться в них довольно просто. В этом их суть. Простые указания исполнителям хоралов.
– Но эти не простые, – сказал Гамаш.
– Далеко не простые.
– Вы можете дать мне представление о том, как они звучат?
Брат Симон оторвал взгляд от листа, на его лице появилось строгое, даже суровое выражение. Но Гамаш не отступился. Несколько секунд они смотрели друг на друга, наконец Симон опустил глаза на лист бумаги.
После целой минуты молчания Гамаш услышал звук. Он казался таким далеким – Гамашу даже почудилось, что снова приближается самолет. В его уши проникало какое-то навязчивое гудение.
Потом он понял, что источник звука не снаружи монастыря. Он внутри.
Этот звук издавал брат Симон.
То, что началось гудением, жужжанием, повисшей в воздухе нотой, обернулось чем-то другим. Нота резко упала и зазвучала в более низком регистре, а потом снова поднялась. Но не резким скачком, а плавно воспарила.
Словно проникла в грудь Гамаша, окутала его сердце и повлекла его за собой. Все выше и выше. Но ни на миг он не почувствовал себя на краю бездны, не почувствовал опасности. Ни на миг Гамаш не испытал страха, что музыка или его сердце рухнут с высоты вниз.
Он чувствовал определенность, уверенность. Мелодичную радость.
Потом вместо гудения возникли слова, и брат Симон запел. Гамаш, конечно, не знал латыни, но ему казалось, что он понимает каждое слово.
Чистый, спокойный, сочный тенор брата Симона любовно выводил мелодию, произнося бессмысленные слова. В его голосе и музыке не слышалось никакого суждения, одно приятие.
А потом последняя нота опустилась на землю. Легко, неторопливо. Мягкая посадка.
Голос смолк. Но музыка осталась с Гамашем. Скорее чувство, чем воспоминание. Он хотел, чтобы то чувство вернулось. Та легкость. Он хотел попросить брата Симона продолжить и никогда не прекращать пение.
«Кемптаунские гонки» куда-то исчезли. Их вытеснил короткий, но величественный песенный взрыв.
Даже брат Симон удивился тому, что произвел его голос.
Гамаш знал, что теперь он еще долго будет напевать себе под нос эту прекрасную мелодию. «Ду-да» сменилось на «Я тебя не слышу. У меня банан в ухе».
Бовуар швырнул в воду камень, швырнул далеко, насколько хватило сил.
Никаких шлепков плоского камешка по воде. Он нашел еще один тяжелый камень, взвесил его в руке, отвел руку назад и опять швырнул.
Камень пролетел по дуге и с хлопком ушел под воду.
Бовуар стоял на берегу среди скругленных водой камней, гальки и ракушек и смотрел в прозрачную, чистую синь озера. Рябь от брошенного камня достигла берега, накатила на гальку белой тонкой пеной. Словно в миниатюрном мире неожиданно нахлынула на берег приливная волна. Созданная Бовуаром.
После столкновения с Франкёром он почувствовал, что ему нужно подышать свежим воздухом.
Брат Бернар, старший по чернике, говорил о тропинке. Бовуар нашел эту тропинку и двинулся по ней, почти не обращая внимания на окружающее. Он снова и снова прокручивал в голове те несколько слов, которыми обменялся с Франкёром.
И те слова, что он должен был бы сказать. Мог бы сказать. Умные, колкие замечания.
Но после нескольких минут бешеного метания мыслей его стремительный шаг замедлился, и он понял, что тропинка упирается в озеро. В берег, усыпанный камнями и кустиками черники.
Он перешел на нормальный шаг, потом на прогулочный, наконец остановился на небольшом каменистом полуострове, вдающемся в далекое северное озеро. Над ним парили и срывались в пике громадные птицы, почти не делая взмахов крыльями.
Бовуар снял туфли и носки, закатал брючины и попробовал большим пальцем воду. Тут же отдернул ногу. От холода палец чуть не обожгло. Он попробовал еще раз, потом миллиметр за миллиметром погрузил ноги в воду по щиколотку. Ноги привыкли к ледяной воде. Он не переставал удивляться, к чему только не привыкает человек. В особенности если его чувства притупились.
Он тихо посидел с минуту, срывая и закидывая в рот чернику с ближайшего кустика и стараясь не думать.
А когда он все же думал, на ум ему приходила Анни. Он вытащил смартфон. От нее пришло сообщение. Он прочел его, улыбнулся.
Она рассказывала о прошедшем дне на работе. Забавная маленькая история о путанице, случившейся в Интернете. Тривиальная, но Бовуар перечитал каждое слово дважды. Он представлял ее недоумение, переписку с выяснением обстоятельств, счастливое разрешение. Она писала, как ей не хватает его. Как она его любит.
Он ответил. Рассказал о том, где находится. Рассказал, что расследование продвигается. Он помедлил, прежде чем нажать «отправить»: понимал, что хотя и не солгал, но всей правды все равно не сообщил. О том, что чувствует. О своем смятении и злости. Казалось, что эти чувства направлены на Франкёра. И в то же время не на Франкёра. Бовуар злился на брата Раймона, на монахов, на то, что он находится в монастыре, а не с Анни. Злился на молчание, прерываемое бесконечными мессами.
Злился на себя за то, что позволил Франкёру задеть его за живое.
И сильнее всего злился на суперинтенданта Франкёра.
Но он больше ни о чем не написал Анни. Просто поставил в конце послания смайлик и нажал «отправить».
Бовуар вытер ноги свитером, надел носки и туфли.
Пришло время возвращаться, но он подобрал еще один камень, бросил его и стал смотреть, как расходятся круги по спокойной воде.
– Забавно, – сказал брат Симон, закончив петь. – Все слова прекрасно подходят.
– Вы же говорили, что это сплошная нелепица, чепуха, – удивился Гамаш.
– Так оно и есть. Я имею в виду, что они укладываются в ритм музыки. Как и стихи, они должны соответствовать музыкальному ритму.
– И они соответствуют?
Гамаш перевел взгляд на пожелтевший листок, не зная, что надеется там увидеть. Думал, что произойдет какое-то волшебство и он вдруг поймет? Но он не понял ничего. Ни слов, ни невм.
– По-моему, автор разбирался в музыке, – сказал брат Симон. – Но писать стихи он не умел.
– Как Лернер и Лоу, – заметил Гамаш.
– Саймон и Гарфанкел, – подхватил брат Симон.
– Гильберт и Салливан, – улыбаясь, возразил Гамаш.
Симон рассмеялся:
– Я слышал, они презирали друг друга. В одной комнате не могли находиться.
– Значит, – сказал Гамаш, пытаясь подвести итог, – вывод первый: музыка прекрасна. И вывод второй: слова нелепы.
Брат Симон кивнул.
– И вы полагаете, что тут действовала команда – не один монах, а два?
– Один написал музыку, – сказал Симон, – а другой – слова.
Они посмотрели на листы у них в руках. Потом в глаза друг другу.
– Но у нас нет объяснения, почему слова такие глупые, – проговорил брат Симон.
– Если только автор невм не знал латыни. Может быть, он полагал, что его напарник написал стихи, по своей красоте достойные музыки.
– А когда узнал, какой смысл кроется за словами… – начал брат Симон.
– Oui, – кивнул Гамаш. – Дело закончилось убийством.
– Неужели люди в самом деле убивают из-за таких вещей? – спросил Симон.
– Церковь кастрировала мужчин, чтобы у них сохранялось сопрано, – напомнил ему Гамаш. – Когда дело доходит до божественной музыки, эмоции воспаряют ввысь. Тогда до калечения или убийства остается один шаг.
Брат Симон задумался, выпятив нижнюю губу. Это неожиданно придало ему юный вид. Мальчишка, складывающий пазл.
– Ваш приор… – заговорил Гамаш. – Что он написал бы скорее всего? Слова или музыку?
– Несомненно, музыку. Он имел репутацию всемирного авторитета по невмам и григорианским песнопениям.
– Но мог ли он писать оригинальную музыку, используя невмы? – спросил старший инспектор.
– Он определенно знал невмы, так что вполне мог.
– И все же что-то вас смущает, – заметил Гамаш.
– Мне это кажется маловероятным. Брат Матье любил григорианские песнопения. Не просто любил – они стали для него предметом обожания. Огромной религиозной страстью.
Гамаш понимал мысль монаха. Если приор так сильно восторгался хоралом, если посвятил ему всю жизнь, то зачем нужно вдруг отказываться от главной страсти и создавать то, что старший инспектор держит сейчас в руке?
– Разве что… – сказал брат Симон.
– Разве что автор – кто-то другой. – Гамаш чуть приподнял руку с листком. – А приор нашел запись у кого-то и высказал ему свое недовольство. В том единственном месте, где их никто не мог увидеть.
Эти соображения навели старшего инспектора на следующий вопрос:
– Когда вы нашли приора, он был еще жив?