Глава тринадцатая
– И что вы сделали? – спросил Бовуар, даже не пытаясь скрыть удивление.
Они находились в кабинете приора, куда зашли перед завтраком.
– А что я мог сделать? – спросил Гамаш, отрываясь от своих записок. – Я сказал «bonjour», поклонился настоятелю и сел на скамью.
– Вы остались там? В пижаме?
– Мне показалось, что уходить уже поздновато, – улыбнулся Гамаш. – И потом, поверх пижамы на мне была мантия.
– На вас был банный халат.
– Они так похожи… – протянул старший инспектор.
– Кажется, мне нужен сеанс психотерапии, – пробормотал Бовуар.
Гамаш вернулся к чтению. Он не мог не признать, что это было не совсем обычное начало дня. Монахи в пять часов утра обнаруживают в алтаре человека в пижаме. Во время церковной службы. И не какого-нибудь человека, а старшего инспектора Гамаша.
Бовуар никак не ожидал прямо с утра услышать столь восхитительную историю. Он жалел, что не видел этого собственными глазами. И не сделал фотографию. Если бы шеф начал скандалить, узнав об их отношениях с Анни, то Бовуар быстренько бы его утихомирил такой фотографией.
– Вы просили меня узнать, как зовут того монаха, который нападал вчера за обедом на настоятеля, – сказал Бовуар. – Его зовут брат Антуан. Он приехал сюда в возрасте двадцати трех лет. Пятнадцать лет назад.
Бовуар сложил цифры в уме – они с братом Антуаном оказались ровесниками.
– И представьте, – Бовуар наклонился над столом, – он солировал на той записи.
Шеф тоже подался вперед:
– Откуда ты знаешь?
– Эти колокола меня рано разбудили. Я подумал, какая-то тревога. Оказалось, монахи утром обнаружили у себя в алтаре человека в пижаме.
– Не может быть!
– В общем, когда эти треклятые колокола меня разбудили, я отправился в душ. Молодой монах, брат Люк, который сидит в каморке при входе, мылся в соседней кабине. Мы были в душевой одни, и я спросил его, как зовут монаха, который выступил вчера против настоятеля. И знаете, что еще сказал брат Люк?
– Что?
– Что приор собирался заменить брата Антуана и хотел, чтобы он, брат Люк, солировал при следующей записи.
У шефа расширились глаза.
– Он, Люк?
– Он – Люк, я – Бовуар.
Гамаш откинулся на спинку стула и задумался.
– Как по-твоему, брат Антуан знал об этих планах?
– Не знаю. Появились другие монахи, и я не успел спросить.
Гамаш посмотрел на часы: почти семь. Вероятно, они с Бовуаром разминулись в ду́ше.
Если трапезничать с подозреваемыми было не совсем корректно, то уж мыться в душе… Но ничего другого не оставалось: здесь была только общая душевая с отдельными кабинками.
У Гамаша тоже состоялся утренний разговор в душе после богослужения. Когда он брился и мылся, в душевую вошло несколько монахов. Гамаш затеял вежливый, внешне пустой разговор, спрашивал каждого из них, почему он стал гильбертинцем. Все как один отвечали: «Из-за музыки».
И все, с кем он говорил, получили приглашение. Их отобрали по способностям. В первую очередь за их голоса, но и за их навыки. Читая протоколы вчерашних допросов, старший инспектор выяснил, что у каждого монаха есть профессия. Один работал водопроводчиком. Другой – электриком. Третий – архитектором, четвертый – каменщиком. Среди монахов обнаружились повара, фермеры и садовники. Доктор, брат Шарль. Инженер.
Монастырь представлял собой нечто вроде Ноева ковчега. Или атомного бомбоубежища. В случае катастрофы они могли воссоздать мир заново. В их распоряжении имелись все основные элементы. За одним исключением.
За исключением плодоносящего чрева.
Так что в случае катастрофы, в которой уцелел бы один монастырь Сен-Жильбер-антр-ле-Лу, они смогли бы заново отстроить здания, провести водопровод и электричество. Однако возродить жизнь они бы не смогли.
Но осталась бы музыка. Великолепная музыка. На какое-то время.
– Как вы получили приглашение? – спросил Гамаш монаха, моющегося в соседней кабинке (остальные уже оделись и ушли).
– Меня нашел отец настоятель, – ответил монах. – Раз в год он уезжает из монастыря, ищет новеньких. Они нам не всегда нужны, но он берет на заметку братьев, обладающих нужными нам качествами.
– Какими именно?
– Ну, брат Александр, например, отвечает за животных, но ему уже трудно заниматься этой работой, поэтому отец настоятель присматривает монаха, имеющего такой опыт.
– Тоже гильбертинца?
Монах рассмеялся:
– Других гильбертинцев, кроме нас, нет. Мы последние в своем роде. Все мы выходцы из других орденов, и нас пригласили сюда.
– Вас долго пришлось уговаривать? – спросил Гамаш.
– Не очень. Когда отец настоятель сказал, что специализация монастыря Сен-Жильбер – григорианские песнопения, нам больше ничего и не требовалось.
– Музыка – адекватная замена всего, от чего вы отказались? Эта изоляция… Ведь вы, вероятно, никогда больше не увидите свою семью, друзей.
Монах уставился на Гамаша:
– Мы готовы все отдать ради музыки. Для нас музыка превыше всего. – Он улыбнулся. – Григорианские песнопения не просто музыка и не просто молитва. Они и то и другое одновременно. Слово Господне, пропетое голосом Господа. За такое мы готовы отдать нашу жизнь.
– И отдаете, – заметил Гамаш.
– Вовсе нет. Мы здесь ведем более богатое, осмысленное существование, чем где-либо в другом месте. Мы любим Бога и любим песнопения. В Сен-Жильбере мы получаем и то и другое. Как взятку. – Он рассмеялся.
– Вы никогда не жалели о своем решении приехать сюда?
– В первые дни, в первые минуты – да. Путь на лодке по озеру показался таким долгим. Пока мы приближались к Сен-Жильберу, я уже начал скучать по моему прежнему монастырю. По моему настоятелю, по моим друзьям. Потом я услышал эту музыку. Хорал.
Казалось, монах покинул Гамаша, покинул душевую с ее паром, запахом лаванды и пчелиного бальзама. Покинул свое тело. И перенесся в какое-то другое место, получше. Благодатное место.
– Я услышал пять или шесть звуков, и мне этого хватило, чтобы понять, что песнопения здесь какие-то другие. – Голос его был тверд, но глаза увлажнились.
Такое же выражение Гамаш видел на лицах других монахов во время службы. Когда они пели.
Умиротворенное. Спокойное.
– Чем же они другие? – спросил Гамаш.
– Хотелось бы мне знать. Они такие же простые, как и все остальные, но в них есть что-то еще. Глубина. Сочность. То, как смешиваются голоса. Они воспринимаются как нечто цельное. Я ощутил себя чем-то цельным.
– Вы сказали, что настоятель Филипп подыскивает монахов с нужными качествами. И эти качества явно включают хороший певческий голос.
– Не просто включают, – возразил монах. – Голос – самое главное, что ему нужно. Брат Матье говорил настоятелю, какой голос ему требуется, а настоятель объезжал монастыри в поисках того, что нужно брату Матье.
– Но новичок должен также уметь ухаживать за животными, или готовить пищу, или выполнять какую-то другую работу в монастыре, – сказал Гамаш.
– Верно. Поэтому поиски нужного монаха иногда длятся годами, и поэтому настоятель уезжает из монастыря на поиски. Он как хоккейный агент, присматривающий кандидатов чуть ли не с детства. Настоятель знает об их перспективах еще до того, как они приносят окончательный обет, – когда они только поступают в семинарию.
– А личность имеет значение? – спросил Гамаш.
– Большинство монахов научаются жить в сообществе, – объяснил монах, надевая мантию. – То есть принимают друг друга.
– И власть настоятеля.
– Oui.
Самый короткий ответ из тех, что Гамаш слышал в монастыре. Монах нагнулся, чтобы натянуть носки, и этим движением разорвал зрительный контакт с Гамашем, уже успевшим одеться.
Выпрямившись, монах снова улыбнулся:
– Вообще-то, мы проходим очень тщательное испытание на личностные качества. Нас оценивают.
Гамаш полагал, что его лицо сохраняет нейтральное выражение, но, видимо, ему не удалось скрыть скептицизм.
– Oui, – сказал монах, вздохнув. – С учетом современного состояния церкви следовало бы провести переоценку прежних оценок, да? Похоже, что немногие избранные – вовсе не лучший выбор. Но в большинстве своем мы хорошие люди. Здравомыслящие и стойкие. Мы хотим одного – служить Господу.
– Пением.
Монах посмотрел на Гамаша:
– Вы, месье, кажется, думаете, что человека можно отделить от музыки. Но вы ошибаетесь. Сообщество монахов в Сен-Жильбере подобно живому песнопению. Каждый из нас – отдельная нота. Сами по себе мы ничто. Но вместе? Все вместе мы божественны. Мы не певцы, мы – песня.
Гамаш видел, что монах верит в свои слова. Верит, что сами по себе они ничто, но все вместе монахи Сен-Жильбера являют собой песнопение. Перед мысленным взором старшего инспектора возникли коридоры монастыря, заполненные не монахами в черных мантиях, а музыкальными нотами. Черные ноты проносятся по коридорам. Ждут того мгновения, когда соединятся в священном пении.
– Смерть приора – большая потеря для песнопений? – спросил Гамаш.
Монах резко вдохнул, словно старший инспектор ткнул в него острой палкой:
– Мы должны благодарить Господа за то, что у нас был брат Матье, а не печалиться, что его у нас забрали.
Это прозвучало менее убедительно.
– Не пострадает ли музыка? – спросил Гамаш, тщательно подбирая слова.
Он увидел, что попал в цель. Монах снова отвел глаза и ничего не сказал.
Гамаш спросил себя, не являются ли пространства между нотами – тишина – такой же важной частью песнопения, как и сами ноты.
Два человека молча стояли друг перед другом.
– Нам нужно так мало, – произнес наконец монах. – Музыка и наша вера. И то и другое сохранится.
– Прошу прощения, – сказал старший инспектор, – я не знаю вашего имени…
– Бернар. Брат Бернар.
– Арман Гамаш.
Они обменялись рукопожатиями. Бернар задержал руку Гамаша на миг дольше, чем необходимо.
Еще одно из множества непроизнесенных сообщений, носившихся по монастырю. Но в чем оно состояло? Двое мужчин только что принимали душ практически вместе. Жест монаха мог означать недвусмысленное приглашение. Но Гамаш инстинктивно знал, что брат Бернар хотел выразить нечто иное.
– Но что-то изменилось, – сказал Гамаш, и брат Бернар отпустил его руку.
Старший инспектор понимал, что пустых кабинок в душевой хватало. Бернар вовсе не случайно выбрал ту, что рядом с кабинкой, где мылся офицер Квебекской полиции.
Бернар хотел поговорить. Ему было что сказать.
– Вы были правы вчера вечером, – начал монах. – Мы слышали ваш разговор в Благодатной церкви. Запись изменила все. Не сразу. Поначалу мы даже стали ближе друг к другу. Воспринимали запись как нашу общую миссию. Цель состояла не в том, чтобы разделить наши песнопения с миром. Мы не настолько оторваны от реальности и прекрасно понимаем, что компакт-диск с григорианскими хоралами вряд ли попадет на вершину хит-парада.
– Тогда зачем записывали?
– Это идея брата Матье, – сказал Бернар. – Монастырь нуждался в ремонте, и как мы ни старались поддерживать все в порядке, тут требовались не наши усилия или даже знания, а деньги. А их у нас не было, и зарабатывать мы не умели. Мы делаем шоколадные конфеты с черникой. Вы пробовали?
Гамаш кивнул.
– Я помогаю приглядывать за животными, но еще работаю в шоколадном цеху. Эти конфеты очень популярны. Мы обмениваемся с другими монастырями – в обмен на наши конфетки получаем сыры и сидр. Продаем конфеты друзьям и семьям. С громадной прибылью. Все это знают, но еще они знают, что нам необходимы деньги.
– Конфеты просто сказочные, – согласился Гамаш. – Но чтобы заработать какие-то деньги, нужно продавать тысячи коробок.
– Или продавать каждую коробку за тысячу долларов. Наши семьи оказывают нам большую поддержку, но мы не можем просить у них слишком многого. Поверьте, месье Гамаш, мы чего только не перепробовали. И тут брат Матье предложил продавать то, что у нас всегда есть в достатке.
– Григорианские песнопения.
– Именно. Мы поем все время, и нам не нужно конкурировать с волками и медведями за чернику и не нужно доить коз, чтобы получать ноты.
Гамаш улыбнулся, представив себе, как григорианские песнопения изливаются из козьего вымени.
– Но особых надежд вы не питали.
– Надежды мы питаем всегда. Это еще одно, что имеется у нас в достатке. А вот чего у нас здесь нет, так это больших ожиданий. Мы планировали сделать запись и продавать ее по грабительским ценам нашим семьям и друзьям. Магазинам в других монастырях. Мы полагали, что наши близкие поставят запись один раз, чтобы отчитаться, что они ее слушали, а потом уберут и забудут.
– Но тут что-то случилось.
Бернар кивнул:
– Не сразу. Мы продали несколько сот дисков. Заработали достаточно денег, чтобы починить крышу. Но приблизительно год спустя на наш счет посыпались деньги. Помнится, мы сидели в зале для собраний и настоятель сказал, что на нашем счете больше ста тысяч долларов. Он попросил нашего брата, который занимается бухгалтерией, перепроверить, и да, подтвердилось: на счет приходят деньги от продажи записей. С нашего разрешения изготовили новую партию, но мы не знали сколько. Потом вышла электронная версия. Для загрузки.
– Как отнеслась к этому братия?
– Как к чуду. Во всех смыслах этого слова. У нас неожиданно появилось столько денег, что мы не знали, куда их девать. А деньги продолжали поступать. Но если забыть о деньгах, нам казалось, что мы получили благословение Господа. Он словно улыбнулся нашему проекту.
– И не только Господь, но и весь окружающий мир, – подхватил Гамаш.
– Верно. Казалось, что все вдруг поняли, как прекрасна наша музыка.
– Успех?
Брат Бернар зарделся и кивнул:
– Мне стыдно признаться, но именно такое возникло ощущение. И это стало казаться важным – что думает о нас мир.
– Мир влюбился в вас.
Бернар глубоко вздохнул и опустил глаза на свои руки, теребившие концы поясной веревки.
– И какое-то время мы были счастливы, – сказал брат Бернар.
– А что случилось потом?
– Мир открыл не только нашу музыку, но и нас. Над нами стали летать самолеты, на лодках приплывали люди. Репортеры, туристы. Самозваные паломники приходили, чтобы поклониться нам. Ужасно.
– Такова цена славы.
– А мы хотели только тепла зимой, – сказал брат Бернар. – И чтобы крыша не текла.
– Но все же вам удавалось отбиваться от них.
– Благодаря отцу настоятелю. Он недвусмысленно сообщил другим монастырям и публике, что мы – орден затворников, что мы приняли обет молчания. Однажды он даже выступил по телевизору. И по «Радио Канада».
– Я видел его интервью.
Хотя оно мало походило на интервью. Отец Филипп стоял в каком-то неизвестном месте, облаченный в мантию. Он смотрел в камеру и умолял людей оставить монастырь в покое. Он говорил, что рад популярности песнопений, но больше им нечего предложить миру. Совершенно. А вот мир в состоянии проявить по отношению к монахам Сен-Жильбера огромное милосердие. Дать им мир и тишину.
– И вас оставили в покое? – спросил Гамаш.
– В конечном счете – да.
– Но мир не вернулся?
Они покинули душевую, и Гамаш пошел за братом Бернаром по коридору. К закрытой двери в конце. Не к той, что вела в Благодатную церковь. А к противоположной.
Брат Бернар потянул ручку, и они вышли в яркий новый день.
На самом деле они оказались в громадном внутреннем дворе, обнесенном стеной. Здесь гуляли козы и овцы, цыплята и утки. Брат Бернар взял себе тростниковую корзинку, другую протянул Гамашу.
Воздух дышал свежестью и прохладой, и после жаркой душевой Гамаш чувствовал себя здесь превосходно. За высокой стеной виднелись верхушки сосен, слышался щебет птиц и тихий плеск воды о прибрежные камни.
– Excusez-moi, – сказал Бернар курице, прежде чем взять из-под нее яйцо. – Merci.
Гамаш тоже засунул свою большую руку под курицу, нащупал теплое яйцо. Осторожно положил его в корзинку. Каждой следующей курице он тоже говорил «merci».
– Мир вроде бы вернулся в монастырь, старший инспектор, – сказал Бернар, продолжая перемещаться от курицы к курице. – Но Сен-Жильбер перестал быть тем, чем был прежде. Возникло напряжение. Часть монахов пожелала извлечь выгоду из нашей популярности. Они говорили, что на то, несомненно, есть воля Божья и опасно не воспользоваться таким шансом.
– А другие?
– Другие говорили, что Господь и без того проявил к нам щедрость и мы со смирением должны принять то, что Он нам даровал. Что Он нас испытывает. Что слава – это змея, маскирующаяся под друга. Что мы должны отвергнуть искушение.
– А на чьей стороне был брат Матье?
Бернар подошел к большой утке, погладил ее по голове, прошептал какие-то слова, Гамаш их не расслышал, но интонация явно была благодарственная. Потом брат Бернар поцеловал утку в голову и пошел дальше. Яиц у нее он не взял.
– Он поддерживал настоятеля. Они ведь очень дружили – две половинки целого. Отец настоятель – эстет, приор – человек действия. Вдвоем они руководили монастырем. Без настоятеля не появилось бы никаких записей. Он был обеими руками за. Обеспечивал связи с внешним миром. Радовался успеху вместе со всеми.
– А приор?
– Это было его детище. Приор возглавлял хор и руководил записями. Он выбирал музыку, солистов, порядок песнопений. Ту запись мы сделали за одно утро в Благодатной церкви с помощью старой установки, которую настоятель позаимствовал во время посещения монастыря Сен-Бенуа-дю-Лак.
Гамаш, неоднократно слушавший компакт-диск с хоралами, знал, что качество записи невысокое. Впрочем, это лишь добавляло музыке очарования, подчеркивало ее подлинность. Никакой цифровой обработки, никаких многоканальных записей. Никаких фокусов, никаких подделок. Все по-настоящему.
И это было прекрасно. Запись передавала все то, о чем говорил брат Бернар. Когда люди слушали ее, им казалось, что они присутствуют при исполнении. Что они не так одиноки. Что они остаются отдельными личностями, но являются частью сообщества. Частью всего. Людей, животных, деревьев, гор. Внезапно все грани размывались.
Григорианские песнопения проникли в тела людей, перестроили их ДНК, и люди стали частью всего, что их окружает. Не осталось ни злобы, ни конкуренции, ни победителей, ни побежденных. Все поражало великолепием, и всюду царило равенство.
И все пребывали в мире.
Неудивительно, что люди ждали новых записей. Жаждали их. Настаивали. Приезжали в монастырь, стучали в дверь, почти в истерике требовали, чтобы их впустили. Чтобы дали новые диски.
А монахи им отказывали.
Бернар помолчал несколько секунд, медленно двигаясь по периметру двора.
– Продолжайте, – попросил Гамаш.
Он знал: монаху есть что рассказать. Всегда находилось что рассказать. Бернар не просто так прошел за Гамашем в душевую – он преследовал свою цель. Рассказать что-то Гамашу. Но хотя он и наговорил немало интересного, главного пока не прозвучало.
Оставалось еще кое-что.
– Тут дело в обете молчания.
Гамаш подождал и, не выдержав, подстегнул его:
– Говорите же.
Брат Бернар помедлил, пытаясь найти слова, чтобы объяснить нечто не существующее в большом мире.
– Наш обет молчания не абсолютный. Он иначе называется «правило молчания». Нам иногда разрешают говорить между собой, хотя при этом мы нарушаем покой монастыря и монашеский мир. Молчание считается добровольным и в то же время глубоко духовным.
– Но разговаривать вам разрешается?
– Когда мы принимаем обет, языков нам не отрезают, – с улыбкой ответил монах. – Однако разговорчивость не поощряется. Болтун никогда не смог бы стать монахом. В течение суток есть моменты, когда тишина наиболее важна. Например, ночью. Великое молчание – так это называется. В некоторых монастырях обет молчания не столь строг, но здесь, в Сен-Жильбере, мы пытаемся блюсти Великое молчание в течение большей части дня.
Великое молчание, подумал Гамаш. Вот что он чувствовал несколько часов назад, когда поднялся с кровати и вышел в коридор. Ему казалось, что он сейчас упадет в пустоту. А если бы он упал, то что ждало бы его на дне?
– Чем строже молчание, тем громче голос Господа? – спросил Гамаш.
– Скорее, увеличивается вероятность того, что мы его услышим. Некоторые монахи хотели, чтобы с них сняли обет молчания и они могли бы отправиться в мир и рассказать людям о музыке. Ходили даже слухи, что нас приглашают в Ватикан, но настоятель воспротивился.
– И что говорит братия?
– Одни рассердились. Другие почувствовали облегчение.
– Кто-то поддерживал настоятеля, а кто-то нет?
Бернар кивнул:
– Вы должны понять: настоятель здесь – нечто большее, чем начальник. Мы храним верность не епископу или архиепископу, а настоятелю. И монастырю. Мы выбираем настоятеля, и он сохраняет свой пост до смерти или добровольной отставки. Он наш папа.
– Он считается непогрешимым?
Бернар остановился и скрестил руки, положив одну из них на корзинку с яйцами в инстинктивно защитном жесте.
– Нет. Но самые счастливые монастыри – те, где монахи не оспаривают решения своего настоятеля. А наилучшие настоятели готовы выслушивать предложения монахов. Обсуждать любые вопросы в зале для собраний. Тогда они и принимают решения. И все с этими решениями соглашаются. Смотрят на них как на акт смирения и благодати. Речь идет не о выигрыше или проигрыше, а о том, чтобы выразить свое мнение. А там уж пусть решают Господь и братия.
– Но здесь ничего подобного больше не происходило?
Бернар молча кивнул.
– Кто-то из монахов начал кампанию за снятие обета молчания? Чтобы дать голос несогласным?
Бернар опять кивнул. Именно это он и хотел сообщить Гамашу.
– Это был брат Матье, – проговорил наконец Бернар с несчастным видом. – Это приор хотел снять обет молчания. И начались ужасные скандалы. Он был волевой человек. Всегда добивался своего. Прежде желания настоятеля и приора совпадали. А теперь разошлись.
– И брат Матье не желал подчиняться?
– Никак не желал. И постепенно другие монахи стали понимать, что стена может рухнуть, только если они тоже перестанут подчиняться и даже начнут сопротивление. Споры становились все более ожесточенными, более громкими.
– В безмолвном сообществе?
Бернар улыбнулся:
– Вы удивитесь, если я вам расскажу, сколько существует способов донести до других свою мысль. Гораздо более сильных и оскорбительных способов, чем слова. Повернуться спиной в монастыре – все равно что нецензурно выругаться. А закатить глаза – настоящая ядерная атака.
– И ко вчерашнему утру… – начал Гамаш.
– Ко вчерашнему утру монастырь лежал в руинах. Только тела все еще двигались и стены по-прежнему стояли. Но в остальном Сен-Жильбер-антр-ле-Лу умер.
Гамаш обдумал эти слова, потом поблагодарил брата Бернара, отдал ему корзинку с яйцами и двинулся со двора в сумеречный монастырь.
Мирная жизнь монастыря оказалась не просто расколотой, а уничтоженной. Что-то драгоценное перестало существовать. А потом на голову брата Матье обрушился камень. Расколол и ее.
Гамаш задержался в дверях и задал брату Бернару последний вопрос:
– А вы, mon frère, на чьей стороне? С кем вы?
– Я с отцом Филиппом, – ответил тот не колеблясь. – Я один из людей настоятеля.
Люди настоятеля, думал старший инспектор, когда несколько минут спустя вместе с Бовуаром входил в трапезную, где висела тишина. Многие монахи уже сидели на своих местах, но ни один не взглянул в их сторону.
Люди настоятеля. Люди приора.
Гражданская война, в которой воюют взглядами и жестами. И молчанием.