Книга: На солнце и в тени
Назад: 3. Ее руки и манера их держать
Дальше: 5. Песня Кэтрин

4. Восход луны над Ист-Ривер

Они не могли освободиться друг от друга. Расстаться теперь было бы все равно что поднять лапку проигрывателя на середине песни, чтобы внезапно наступила необъяснимая тишина. И все же, проходя через терминал, они не обменялись ни словом. Темнота вверху, глубокая и прохладная, то и дело нарушалась хлопаньем крыльев, зазубренных и быстрых, как молния. У Кэтрин было такое чувство, будто она в соборе. Она на всю жизнь запомнит, как шаркали ее туфли по грубому полу, сверкавшему, точно Млечный Путь, давным-давно изгнанный с небосклона огнями города, и как, несмотря на обилие звуков – корабельные свистки, шум двигателей парома, плеск воды, плеск волн, лязг открывающихся и закрывающихся ворот, клаксоны такси, щебет птиц, – они шли в окружении своего собственного великолепного молчания, почти ничего не сознавая, кроме друг друга, наэлектризованные ощущением начала.
Воздух был пропитан солнечным светом, а улицы переполняли служащие, выходящие из финансовых учреждений и судоходных компаний. Так что они могли оставаться вместе, а поскольку этому обычаю еще только предстояло отмереть, Гарри предложил Кэтрин руку, и она ее приняла, легонько; это их второе соприкосновение дарило высочайшее, сильнейшее наслаждение, совершенно не пропорциональное тому, о чем мог бы догадаться какой-нибудь случайный прохожий. Гарри боялся, что, если он не заведет какой-то разговор, который направлял бы и замедлял их движение, она исчезнет, словно во сне. Поэтому он спросил, где бы ей хотелось поужинать.
– В четыре часа?
– В Испании в это время ужинают.
– А где бы вы предложили, кроме Испании?
– Можно рискнуть. В первом заведении, которое попадется нам на глаза.
– Я не ем на лесных складах и в хозяйственных магазинах. Я же не термит.
– Смотрите, – сказал он, – автомат. – О кафе-автомате возвещала за полтора квартала вывеска из электрических лампочек, не очень заметных при дневном свете. Никто еще не приглашал Кэтрин ужинать куда-нибудь, кроме дорогих ресторанов, что считалось соответствующим ее положению, и никогда еще это не происходило в четыре часа пополудни. – Пойдемте туда, – сказал он, указывая на «Хорн и Хардарт», – на первое свидание.
Она высвободила руку, как бы сожалея, что все это случилось, и строго сказала:
– Это не свидание. Это не может быть свиданием.
Он испугался, что она может повернуться и уйти. Поступи она так, ему стало бы невероятно больно. Вместо этого она сказала:
– В этом автомате почему-то подают лучший на свете чай со льдом.
И ввела его внутрь. Он почувствовал себя так, словно только что освободил Париж, а потом Кэтрин сказала ему вторую неправду.
Это была не вполне ложь, и, хотя ей было неудобно, требовалось сказать именно так. Ее беспокоило не то, что она введет его в заблуждение, а то, что ей необходимо ввести его в заблуждение. Несмотря на уверенность, что у них не может зайти особенно далеко, она начала плести сети обмана.
– По крайней мере, здесь все привычно, – сказала она. Ничего другого, кроме того, что ей рассказывали те, кто бывал в кафе-автоматах, она не знала. – Я часто здесь перекусываю. Здесь удивительно дешево, и мне это нравится. И здесь довольно мило.
– И никто не досаждает, – сказал он, – хотя сам я иногда им досаждаю.
Это заставило ее изрядно занервничать.
– Что вы имеете в виду?
– Я вам покажу.
Они подошли к маленьким стеклянным дверцам в секции горячей еды. Он подвел ее к прилавку перед рядом пустых окошек, сунул руку в правый карман куртки, достал монетку в десять центов и опустил ее в прорезь камеры «Сосиски с печеными бобами».
– Зачем вы это сделали? – спросила она. – Там ничего нет.
– Будет, – ответил он.
С минуту он простоял, слегка оттягивая левой рукой стеклянную дверцу в металлической оправе, потом та дрогнула, а у него на лице появилась довольная улыбка. Все остальные дверцы оставались заперты наглухо, но не его. Вскоре в каждой камере с подогревом стали появляться овальные зеленые горшочки с небольшой порцией печеных бобов и лежащим посредине хот-догом, похожим на очень худого прусака в старомодной ванне. Они являлись из таинственной области приготовления пищи за стеной с маленькими стеклянными дверцами, которые открывались, только если повернуть их фарфоровые ручки.
Когда настала очередь камеры, за которой Гарри наблюдал, как бразильский индеец смотрит на поро́ги, ожидая появления рыбы, дальняя дверца открылась, и позади наполненного зеленого горшочка показалась чья-то рука. Гарри схватил эту руку.
Из-за стены донесся крик.
– Отпустите! – Это была женщина с голосом Этель Мерман. Ногти у нее были отполированы.
– Не отпущу, пока не положите сюда еще один хот-дог, – сказал ей Гарри. – Это выкуп.
– Вы с ума сошли? Я не могу этого сделать.
– Почему?
– Потому что это не полагается.
– А кто-нибудь на самом деле говорил вам об этом?
Последовала пауза.
– Нет.
– Разве у вас нет права решать?
– Пустите руку! Что еще за право решать?
– Это значит, что вы не животное и не марионетка. Вы сами можете думать, сами действовать, сами защитить свои интересы, вы не кукла своего босса.
– Кто вы такой, Вилли Саттон? Бэтмен?
– Бэтмен. – Он глянул на Кэтрин, которая стояла, выпучив глаза. – Скажи что-нибудь, Робин.
Прочистив горло, Кэтрин высоким и красивым голосом сказала:
– Привет!
– Я положу, но сначала отпустите. Так не дотянуться.
– Это я уже слышал, – сказал Гарри. – Отпустить не могу.
– Тогда не получите еще одну сосиску. У меня есть право выбора.
– Почему я должен вам доверять?
– Можете оставить в залог мое кольцо.
Он посмотрел на кольцо.
– Где вы его купили, в Вулворте?
– У Тиффани, – солгала женщина (и по голосу чувствовалось, что она лжет).
– Откуда мне знать, что вы не обратитесь в полицию или ФБР?
Вдруг в камере появился второй хот-дог и упал в горшочек.
– Я взяла его с другого подноса.
– Спасибо, – сказал Гарри. – Вы очень добры.
Кэтрин посмотрела на него так, как и впрямь никогда раньше ни на кого не смотрела, а потом спросила:
– Вы всегда так делаете?
– Только если не тороплюсь.
Она потеряла дар речи, но потом рассмеялась, и смех продолжал разбирать ее снова и снова, пока она покупала себе чай со льдом и булочку с маслом и даже когда вернулась к нему и села за столик, качавшийся каждый раз, когда кто-нибудь из них касался его или что-то на него опускал.
– Ну и ну, – сказала она.
– Мне это не кажется слишком уж возмутительным, – отозвался он. – Если учесть, что совсем недавно закон требовал, чтобы я прыгал с парашютом и стрелял в людей, которых не знал и которые были сыновьями, отцами, мужьями и братьями… таких вот женщин, как вы.
Это была жалоба. Война закончилась так недавно, и так много людей в ней участвовало. В знак согласия она на секунду прикрыла глаза.

 

Помимо всплывающего безо всяких усилий воспоминания о ней, он располагал только ее именем, которое было ненастоящим, ее телефонным номером, который соответствовал действительности, и приглашением позвонить в воскресенье вечером – в восемь, как с заманчивой точностью сказала она. В те выходные он бродил среди сложных теней Эла, по тихим районам безлюдных по субботам заводов и мастерских, по аллеям, расчертившим вдоль и поперек Центральный парк, под шатрами из свежей листвы, придававшей воздуху светло-зеленый оттенок. За эти два дня он прошагал сорок миль, и ему, хотя он ни с кем не говорил, непрерывным потоком безмолвно являлись слова.
В каждом жилом районе он воображал, что она могла бы вдруг ступить на тротуар, а на каждом рынке или в магазине – что мог бы увидеть, как она что-нибудь покупает: шарф, книгу, изумруд, не важно, что именно. Он сворачивал за угол, умирая от жажды увидеть ее среди полок с розами и пионами, выставленными перед цветочным магазином. На авеню и широких поперечных улицах он вглядывался далеко вперед, надеясь заметить ее на расстоянии. И мечтая, что она вот-вот появится, он изучал толпы, выходящие из театров или двигающиеся по паркам армиями и отдельными батальонами досуга, расслабленно бредущими во всех направлениях.
Манхэттен и его вассальные районы неустанно порождали образы. Даже дым и пар поднимались живописными клубами, медленно разворачиваясь в игре ветра и света, словно безмолвная песнь во искупление памяти о забытых душах. Как бесконечно вспыхивающие картины выступали телеграфией высших сил, так и его влюбленность, светлая и всеобъемлющая, была прелюдией к чему-то более тонкому. С помощью какой магии, выраженной в женщине, можно проходить через дверь к ее сердцу в сердце мира, путешествовать туда и обратно во времени, он не знал, но чувствовал, что так есть.
В воскресенье, прежде чем позвонить Кэтрин, он отправился к Бэттери-парку, перешел в Бруклин по Бруклинском мосту и вернулся обратно в Уильямсберг. Позади и слева от него застыла в тишине военно-морская верфь, где недостроенные корабли и остановившиеся на рельсах краны напоминали о погибших на войне не меньше, чем белые кресты. В парке, через дорогу от своей квартиры, он отдохнул на скамейке с видом на детскую площадку, где играл, когда был ребенком. В четыре часа в тот день воздух стал довольно прохладным для конца мая, и те матери и няни, что оказались достаточно дальновидны и захватили пальто и шапки, надели их на своих детей и подопечных.
Наблюдая за детьми, он обратил особое внимание на две вещи. Девочка лет пяти и ее сестра, которой было не больше трех, хотели напиться из галечно-бетонного фонтанчика на краю детской площадки, но тот был слишком высок для обеих, так что пятилетняя, довольно сильно укутанная и в шляпке колоколом, подпрыгнула и, улегшись животом на край и ухватившись руками по бокам, принялась пить. Но сил ей не хватало, да и от боли в животе невозможно было отвлечься, так что она начала соскальзывать обратно. При этом трехлетняя, в вязаной шапочке и розовом пальто, придвинулась к сестре, тоже ухватилась за край фонтанчика и уперлась лбом сестре в спину, стараясь удержать ее на месте, – закрыв глаза, она дрожала от напряжения, и кудри выбивались у нее из-под шапки. Старшая девочка пила долго, удерживаясь на месте благодаря самоотверженности и сообразительности сестры, столь же блистательным, как и те, которые Гарри случалось видеть на полях сражений в Европе.
На площадке стояли качели для детей постарше – с открытыми сиденьями, подвешенными на цепях, а вот качели для малышей выглядели почти как клетки: маленькие деревянные ящики с планками для безопасности, висящие на четырех веревках. В один из таких ящиков мать посадила свою дочку не старше полутора лет – в пальто из верблюжьей шерсти, рукавичках и темной вязаной шапочке. Довольно пухлая, она, казалось, пребывала в полусне. Но проснулась, когда мать толкнула качели и те стали набирать скорость, понемногу поднимаясь все выше при каждом толчке. Прочь от матери и обратно, но всегда поднимаясь, всегда возвращаясь, устремляя взгляд на деревья и небо. Когда она летела вперед, волосики прижимались ветром, и она щурилась, а когда поднималась, то казалось, что она с легкостью воспринимает нечто такое, ради чего ему приходилось напрягаться и чем-то жертвовать, чтобы вспомнить это хотя бы как смутное ощущение.

 

В те выходные Кэтрин была не столь жизнерадостна, как Гарри, потому что, хотя она с легкостью могла увидеть его у своей двери, рядом с собой или в своей постели, стоило лишь пригласить его или приказать ему, такая власть это не только сила притяжения, но и причина для колебаний. В кафе-автомате они сидели друг напротив друга, не видя ничего вокруг, разве что, поскольку было еще слишком рано, считали нужным прерывать свое непринужденное молчание разговором. А потом снова погружались в него. То, что при зарождении любви все пары должны уединяться в будуарах, это уже в крови. И в Нью-Йорке их незаметно устраивают в ресторанах, окруженные похожей на стекло оболочкой, которая приглушает звуки мира, размывает и преломляет его свет, они вряд ли заметят хоть что-то, даже если викинги или вестготы разграбят соседние столики и подожгут заведение. Такому глубокому отречению от мира она пыталась сопротивляться – и по природе своей, так же глубоко запечатленной в крови, отложила встречу до воскресенья.
Он хотел ей позвонить и был в состоянии ждать, лишь зная, что сможет это сделать и сделает, а вот она не смогла бы ему позвонить, не позвони он ей сам. Таким образом, она действовала вопреки своему характеру, который в иных отношениях был значительно горячее и решительнее, и как бы без особого интереса ждала наступления восьми часов воскресного вечера, между тем как это ожидание, несмотря на ее целенаправленную дисциплину, непрестанно ее взвинчивало. Первая их встреча не оказалась для нее пустяком. В нем самом, в его глазах было нечто такое, что уводило далеко за пределы его застенчивости и осторожности при знакомстве с ней, нечто важное и достаточно серьезное, чтобы навлечь множество бед, горя и гнева. Потому что она уже была обручена.

 

Чтобы скоротать время, она занималась обычными делами. В субботу отправилась плавать, и хотя вода, омывавшая ее тело, пока Кэтрин пронзала ее на манер дельфина, иногда становилась его объятиями, почти с каждым гребком она одновременно и уплывала от него. Когда же, одолев свою милю, она вылезла из бассейна на мозаичную площадку и стащила купальную шапочку, сильная, с кружащейся головой, роняющая капли, то почувствовала себя так, словно они расстались и она осталась одна. А потом пришли печаль, тоска, удовлетворение, купленное заемным оптимизмом, который, она это знала, придется вернуть с процентами, а затем опасения: вдруг он не позвонит? По дороге домой она видела и слышала все вокруг с повышенной резкостью. На углу 57-й и Парковой улицы средь бела дня, бессознательно прижимая правую руку к сердцу, остановилась и дважды пропустила зеленый свет, не замечая ни машин, ни людей, то рвущихся вперед, то останавливающихся, то снова пускающихся в путь. Она смотрела на затененную южную сторону 57-й улицы, в сторону Ист-Ривер, наблюдая за флагами и облаками на ветру; первые бесились, как дикие кони на привязи, а последние проплывали, как невесомые галеоны.
Слуг, которые не сопровождали ее родителей в Ист-Хэмптон, куда ей тоже предстояло отправиться, рассчитали, и она была в доме одна. В субботу вечером, спускаясь по пяти лестничным пролетам из своих комнат на верхнем этаже в кухню, находившуюся в подвале, она начала танцевать на широких мраморных ступеньках между первым и вторым этажом – потому что умела красиво танцевать, потому что лестница была достаточно сложна для хореографии, потому что ей нравилось, как ее туфли цокают по глянцевитому камню и потому что она воображала, что он наблюдает за ней и, еще лучше, когда-нибудь действительно увидит, как она спускается по этой лестнице, хотя, учитывая обстоятельства, это казалось невозможным. Она задавалась вопросом, обратил ли он, пребывая в своей, как она надеялась, влюбленности, внимание на ее тело, через которое она могла выразить очень многое, как облекаемое в слова, так и невыразимое ими. Затем, все еще на лестнице, она приостановилась, потому что вспомнила: да, обратил.
На кухне, до чертиков счастливая, она включила радио и соорудила себе легкий ужин, который съела, стоя на вымощенном известняком островке под огромным стеллажом с утварью. На основу из листьев салата, зелени и маленьких помидорчиков она уложила две крупные креветки, два морских гребешка и немного крабового мяса. Все это заправила оливковым маслом – не уксусом, уксус она не любила, – солью, перцем и паприкой. Слева от тарелки положила льняную салфетку и серебро – ей не нравилось класть приборы справа, без салфетки, – а справа поставила бокал, на три четверти наполненный шампанским. Шампанское, казалось, сопровождало Кэтрин повсюду. Она выдвинула металлический ящик для хлеба, достала булочку, положила ее на маленькую хлебную тарелку и отступила назад. Пузырьки в ее бокале поднимались и, казалось, танцевали в такт песенке, звучавшей по радио. Она была так счастлива, что хотелось быть глупой, и она спела свою версию песенки, которую, даже после того как пропела, не могла выбросить из головы:
Я подкачу на такси к тебе, рыбка,
Свидимся ровно в девять ноль пять!
Я подрулю на такси к тебе, цыпка,
Поднапрягись не проспать!

Она не стала бы есть стоя, да еще и двигаясь в такт музыке, если бы не ожидание, переполнявшее ее через край. «Черт побери, – сказала она вслух, воодушевленная глотком шампанского, – если придется его бросить, то я его брошу». Потом она застыла в двух футах от тарелки, уставившись на нее так, словно это была математическая задача. «Никто и никогда, – сказала она, – не бросал Виктора. Он не из тех, кого бросают. – А потом добавила: – А вот я брошу!» И снова преисполнилась радости, легкости и уверенности.
На следующий день, в воскресенье, она прошла пешком от Саттон-плейс до теннисных кортов Центрального парка, чтобы встретиться с подругой и соученицей по колледжу, красивой и непредсказуемой кубинской блондинкой, скандально вышедшей замуж за еврея-невролога. Скандал поднялся не из-за того, что он еврей, так как она тоже была еврейкой, а из-за того, что он невролог, что по меркам ее семьи было недостаточно солидной профессией. Ее мать однажды сказала: «Жить без шофера – значит жить как животное».
Кэтрин и Марисоль в теннисной форме привлекали так много взглядов, что их это смущало. Теннисисты-мужчины, иногда пропускавшие удары, не могли не поглядывать на них, сначала на одну, затем на другую, скорее как зрители теннисного матча, а не участники. Если бы Гарри был дома и посмотрел в свои окна, выходившие в парк, он мог бы их увидеть, далеких, но ослепительных. Но вместо этого он то ли гулял, то ли искал ее на городских улицах. Когда он шел домой, они заканчивали игру, а когда миновал игровую площадку и вышел на Сентрал-парк-уэст, Кэтрин была всего в нескольких сотнях футов восточнее.
По дороге домой она продолжала слышать в памяти удары теннисных мячей, которые, отраженные искусно подставленными ракетками, звучали как постоянное, хотя и неравномерное хлопанье пробок. Когда она пересекла верховую дорожку, шедшую буквально в тени Сан-Ремо, мимо прорысили две лошади, высокие и красивые. На одной ехал мужчина с посадкой опытного наездника и в идеальном наряде – сапоги, галифе, твидовый пиджак, галстук и очень тонкая шляпа. С гвоздикой в петлице, он повернулся в седле, разговаривая со своей дочерью, девочкой лет семи или восьми, в таком же элегантном наряде, как у него, только миниатюрном. Хотя ее лошадь была поменьше, чем у него, она столкнулась с общим ужасом богатых детей, с тем страхом, с которым сталкивалась и сама Кэтрин и с которым совладала: под ней лихая лошадь, которая, если учесть пропорции, в два с половиной раза выше, быстрее и своевольнее, чем лошадь отца, и нет никакой возможности обхватить ногами лошадиные бока, чтобы держаться ровно. Отец, казалось, влит в седло самой гравитацией, а дочь просто покоилась там, сохраняя равновесие лишь с помощью собственной грации и Божьей милости. Однако она не боялась, потому что доверяла отцу, а тот дал ей на ходу дельный и толковый совет, и, благодаря его любви и милости Божьей, она продолжала держаться.

 

Величественная лестница с блестящей белой балюстрадой и красно-коричневыми каштановыми перилами располагалась у той стены дома, что прилегала к Саттон-плейс, зигзагами поднимаясь со второго этажа на шестой, мимо больших окон с видом на улицу. Поэтому, как только она перебралась из детской на шестой этаж, ей было велено никогда не выходить на эту лестницу неодетой, чтобы «бедняки», жившие в кооперативных квартирах по ту сторону Саттон-плейс, не могли мельком увидеть ее в дезабилье.
Наверху эта лестница выходила на обширную площадку, тянувшуюся по всей ширине здания с юга на север. Повернув налево, человек попадал в галерею, увешанную подсвеченными картинами почти до архитравной двери у северного края, служившей входом в ее апартаменты. Длинный коридор шел в глубь здания, и по бокам от него располагались ванная, гардеробная, кабинет и спальня, все вместе это занимало менее половины этажа. Большую же часть занимало основное помещение, куда коридор вливался так же естественно, как ручей, – огромная гостиная, выходившая на террасу двумя ступеньками ниже. Из этой комнаты, с камином, роялем и картинами американских и французских импрессионистов, сияющими как драгоценности, можно было увидеть Квинс на другом берегу реки. Пейзаж открывался индустриальный и мрачный, но это сглаживалось обширным водным пространством и почти кроваво-красными восходами. Корабли и баржи, мчавшиеся мимо, поскольку их скорость удваивалась быстрым течением, подходили так близко, что можно было различить цвет глаз рулевых.
Очень немногим капитанам нравилось вести суда против течения или вниз по реке, когда оно менялось из-за прилива, но частенько все-таки приходилось. И тогда суда, которые в других случаях могли появляться и исчезать в считаные секунды, целых пять или десять минут вынуждены были трудиться изо всех сил, чтобы преодолеть участок реки, который ей было видно. Лоцманы на судах, идущих по течению, затаив дыхание, направляли их, словно при полете, а их коллеги на судах, идущих против течения, задыхались, словно им требовались усилия, как при восхождении на гору.
Натужно работающие винты, месившие реку, которая ни на долю секунды не прекращала сопротивляться, извергали огромные груды пены – целую белую лавину, насыщенную кислородом. Напряжение винтов было так велико, а сила, которую преодолевали корабельные носы, так постоянна, что главной задачей лоцманов было удержать курс строго по течению, чтобы их не развернуло и не швырнуло боком вниз по реке или на камни. Кэтрин много раз наблюдала, как приходилось разворачиваться барже с буксиром. В основном они спасались, сдаваясь в упорной битве, чтобы бежать как отступники, уносимые течением, которому противостояли, но не раз она видела, как охваченное паникой судно неумолимо садится на мель.
И все это – из безмятежности ее гостиной. Или с террасы, на которой теперь, когда стало тепло, выстроился ряд горшков с апельсиновыми и лимонными деревьями, присоединившимися к тем вечнозеленым, которые оставались снаружи всю зиму. На кушетки и кресла вернули подушки, а на кованые столы – стеклянные столешницы. Вернувшись после игры в теннис с Марисоль, она закрыла французское окно на террасу, потому что прохладный ветер с моря выдул с Манхэттена теплый воздух, словно лопаточка крупье, передвигающая фишки по покрытому зеленым сукном столу.
Хотя солнце еще не село, оно стояло уже низко, и все, что было видно из ее окон, уже погрузилось в тень. Незадолго до восьми она включала свет – хотела наверняка ни обо что не удариться, спеша к телефону, когда и если тот зазвонит, и ей надо было видеть свои часики, чтобы не просидеть невесть сколько времени, точно брошенная в неведении идиотка, если Гарри не сможет с ней связаться. Если он не позвонит, она ужасно разозлится, но и огорчится тоже. Лампа, которую она включила, была установлена на китайской вазе. Хотя абажур был не вполне белый, перламутровый, белизна фарфора была идеальна, а синий рисунок заставлял вспомнить об океане в холодный день.

 

Не захватив с собой в армию ключ от квартиры, Гарри, вернувшись из Европы, вынужден был просить коменданта изготовить новый ключ. Все то время, которое потребовалось, чтобы найти коменданта, пойти в мастерскую и получить готовый ключ, он был убит горем, потому что знал: смерть отца явится к нему во всей полноте и укоренится окончательно только в тот миг, когда он переступит порог. Но, поворачивая ключ в замке, он был не готов к тому, что увидел.
Не осталось практически ничего. Кроме книг, прежде заставлявших все стены, а теперь сложенных на полу и покрытых тканью, имелось несколько коробок с папками, письмами и фотографиями. Еще в одной коробке лежало несколько фотоаппаратов, наручных часов, складной нож отца и бинокль – все знакомые ему вещи. Золото, серебро, банкноты, акции и немного драгоценностей хранились в сейфе, ключ к которому передаст ему адвокат, оформив документы, полагающиеся в таких случаях.
Но, кроме этих коробок, книг и нескольких добротных предметов мебели, в квартире ничего не осталось. Даже шторы были сняты, а стены недавно покрасили в белый цвет. Ему пришлось открыть окна, чтобы проветрить комнаты от паров краски, а заодно и охладить воздух – стояло самое начало сентября. У отца, которого предупредили заранее, было достаточно времени, чтобы распорядиться своей одеждой, содержимым ящиков и вещами, которые сыну было бы трудно как выбросить, так и хранить. Послание было ясным: начать все сначала и заново. Гарри не смог бы понять это так хорошо, как понял, если бы только что не прошел через четыре года войны. Теперь он понимал. И был благодарен отцу и любил его еще больше.
Едва ли не в первую очередь он исполнил то, что поклялся сделать, если вернется живым. Сражавшийся в разных местах Франции, он безмерно ее любил – и всегда любил ее художников. Поэтому, взяв с собой существенную долю наследства, он отправился на аукцион в «Парк-Берне» и – за шесть тысяч долларов, стоимость целого дома – купил картину Мане: море, небо и флаги, вьющиеся на ветру. Страшно было бы потратить столько денег, если бы он только что не побывал в Северной Африке, на Сицилии, в Нормандии, в Неймегене и Арденнах, где деньги мало что значили. Он повесил картину над камином в своей Г-образной гостиной с видом на парк. Хорошо освещенная, эта картина в синих тонах привносила в комнату спокойную бесконечность. Все остальные вещи – викторианский письменный стол, диваны, которые он заново обтянул дамасским шелком, новые шторы и ковры, – казалось, естественным образом заняли свои места вокруг нее, становясь благодаря ей еще красивее.
Он вернул тысячи книг на свежепокрашенные книжные стеллажи, сооруженные вдоль южной и западной стен гостиной, и развесил полки в бывшей спальне отца, которую преобразовал в кабинет. Заново отполировал стол в столовой, заменил ледник электрическим холодильником, а прежней своей комнате в глубине квартиры придал аскетический вид, поставив в ней, однако, двуспальную кровать.
Жил он тихо, почти без гостей и не торопя события. Решив не предпринимать никаких важных шагов, пока не минует хотя бы год гражданской жизни, он девять месяцев не испытывал необходимости в действиях или решениях. На работе он мало что делал, предоставляя Корнеллу Верну распоряжаться почти всем. Гарри занимался своим здоровьем, читал и много времени уделял размышлениям и воспоминаниям, сидя в парке или дома. Он знал, что его способность к действию может вспыхнуть молниеносно, что мир в мгновение ока может снова стать требовательным и опасным. Но сейчас у него была передышка, за которую он был благодарен, даже зная, что она не может продолжаться бесконечно.

 

Вопреки всем своим намерениям, но с полной уверенностью, что это будет правильный шаг, ровно в восемь Кэтрин встала, подошла к столу, где стоял аппарат, о котором она думала на протяжении двух дней и на который смотрела вот уже полчаса, сняла трубку и положила ее на лежащий рядом блокнот. Потом открыла широкое французское окно, прошла на террасу и стала у перил, где с одного бока ее касались глянцевые листья апельсинового дерева в горшке, а с другого – лимонного.
По течению быстро двигался корабль, шедший при всех огнях из Хелгейта. Он ворвался в поле зрения, точно атакующая кавалерия, промелькнул, как автомобили на шоссе, и в сгущающейся тьме помчался вниз по реке. Она проводила его глазами. Когда он исчез, она вошла в гостиную, взяла телефон и понесла его к перилам, осторожно разматывая длинный шнур, потому что не любила ненужных узлов. Прежде чем положить трубку на место, размяла в пальцах листок лимона, закрыла глаза и вдохнула аромат. Почувствовав себя готовой, опустила трубку на рычаг. Глянув на крошечные часики, которые никогда не были точны, хотя их каждый год по нескольку раз ремонтировали, она увидела, что с назначенного времени прошло почти пятнадцать минут.
Гарри сидел в своей гостиной – дальше от центра города и западнее. В четыре больших окна был виден парк с мерцающими фонарями, которые по прихоти ветра то закрывала, то открывала свежая листва. За водохранилищем начинали загораться окна на фасадах похожей на каньон Пятой авеню и в более высоких зданиях дальше; камень еще хранил отблески зашедшего красного солнца, и свет был тусклым, но становился все ярче. Краем глаза он видел картину Мане в золотой раме, сияющую, как синее море. Он решил не звонить раньше двадцати минут девятого, но выдержать это решение было трудно.
Поддавшись внезапному ощущению, что ждет уже слишком долго, он набрал ее номер ровно в 8:15. Соединение и щелчки реле заняли некоторое время, так что телефон Кэтрин зазвонил чуть позже, что было для нее большим облегчением: даже те несколько секунд ожидания после того, как она освободила свою линию, заставили ее опасаться, что он пытался позвонить и не перезвонит – или что он вообще не звонил и никогда не позвонит. Она дала аппарату возможность прозвонить шесть раз, сняла трубку и, словно понятия не имела, кто бы это мог быть, небрежно сказала: «Алло».
– Это Кэтрин?
– Гарри?
– Где вы? – спросил он. – Я всегда об этом спрашиваю, когда не знаю, где находятся люди, с которыми я говорю по телефону. Это делает их менее бестелесными и абстрактными, приближает их.
– В Ист-Сайде, – сказала она. – Пятидесятые улицы.
– У окна?
– Смотрю на улицу.
– И что видите?
– Вижу парк: цветочные клумбы, деревья. Дорожки, посыпанные мелким белым гравием. – Она нарочно так склонила голову, чтобы не видеть реку и Лонг-Айленд на противоположном берегу, и не упомянула, что это описание не общественного парка, а самого большого частного сада на Манхэттене.
– Даже не представляю, где это. А думал, что знаю на Манхэттене каждый дюйм. Это какой-то уголок парка или парк, который я пропустил? Это не Брайант-парк, тот, что к западу от Пятой авеню, а не на Пятидесятых. Где это?
– Когда-нибудь увидите. А вы где?
– Я вижу Центральный парк, словно с мостика корабля высотой в сто десять футов – этого хватает, чтобы удалиться от уличного шума, но пространство парка остается огромным, а листья можно видеть каждый по отдельности. Сейчас сумерки, и поэтому я вижу окна, горящие в куче зданий на Пятой авеню.
В ожидании того, что последует, у нее быстро билось сердце. Когда он смотрел на утесы небоскребов, теперь сияющие, а она – на быстрые корабли, подсвеченные только что взошедшей луной, Гарри Коупленд через медные провода, связывающие друг с другом электрическим током каждую клетку в организме Манхэттена, сказал Кэтрин Томас Хейл простые, но возбуждающе заряженные множеством значений слова:
– Я могу вас увидеть?
Назад: 3. Ее руки и манера их держать
Дальше: 5. Песня Кэтрин