Книга: На солнце и в тени
Назад: 16. Абак
Дальше: 18. Целый мир

17. Сияние июля

Даже в июльский зной океан был прохладен, и, проведя день на влажно-блестящих пляжах Амангасетта, можно было уверовать, что это и есть вся жизнь и так будет всегда. Ибо способность моря захватывать восприятие не ограничивается его пустынными просторами, но перехлестывает и заливает берега. Воды озер, ручьев или океана приносят удовлетворение, которое успокаивает даже тех, кто постоянно живет в ритме Нью-Йорка, людей с бегающими глазами и колотящимися сердцами, которые передвигаются по улицам так, словно уходят от погони, говорят на манер табачного аукциониста и остаются недоверчивыми и настороженными даже во сне. Но поселите такого человека в Ист-Хэмптоне в июле, и он превратится в крестьянина без часов и календаря, чей темперамент формируется природными ритмами, о которых ньюйоркцы узнают, только когда умирают. Там, на пляжах, вдали от всего, чем человек, как ему кажется, дорожит, он бывает по-настоящему счастлив неделю или месяц, пока не делает ошибку, возвращаясь. Хотя, по правде говоря, и город может сделать кого-то счастливым, если смотреть на него, как на океан, – с благоговейным страхом.
Кэтрин и Гарри пришли с пляжа в три часа. Семь часов они гуляли и плавали в бодрящем беспокойном прибое и вернулись, отдраенные солнцем и пышущие здоровьем. Что бы ни думали Хейлы о Гарри – потому что видели его во второй раз в жизни и не знали ни его прошлого, ни его перспектив, – они обо всем забыли, когда молодая пара, светясь от счастья, предстала перед ними: молодость, сила и любовь оживляли дом, как летние желтые и синие цвета, плавающие по комнатам.
– Вы останетесь на ужин? – спросила Эвелин. Билли довольствовался молчанием. – Мы еще не имели возможности как следует с вами пообщаться. К сожалению, придут Холмсы, но вы приехали только вчера вечером и завтра уже уезжаете, и у нас не будет другого времени. А их визит был запланирован еще в апреле, и мы не можем его отменить, поскольку Руфус может в любой момент умереть.
– Отлично, – сказала Кэтрин. – Они ужасны, но, может, он заснет, как в прошлый раз, а мы все будем есть в абсолютной тишине, надеясь, что он еще не отошел. Возможно, кому-то это кажется забавным.
– У Руфуса что-то не так со слизистой, – объяснила Гарри Эвелин. – Сердце у него засыпает, и он вместе с ним. Ему нельзя садиться за руль.
– Он настоящий живчик, – сказала Кэтрин, – как Панчо Вилья.
– И еще у него эмфизема, – добавила Эвелин, – из-за этого его трудно расслышать, он говорит очень медленно, особенно когда курит.
– Он просто парк развлечений, – сказала Кэтрин, – а когда он просыпается, его главное удовольствие состоит в том, чтобы перессорить всех вокруг себя.
– Твой отец помнит его еще мальчиком. Ты же не отвернешься от человека только потому, что у него плохое здоровье. О нем много чего говорят – особенно неприятно одно обстоятельство, но мы просто не обращаем на это внимание. Чужая душа потемки. Никто не совершенен, Кэтрин. Твой отец видит его таким, каким знал, когда они были детьми.
– Что за особое обстоятельство? – спросила Кэтрин.
Эвелин взглянула на Билли, а тот сказал:
– Это связано с твоей матерью, но это давняя история.
– Ты была им увлечена? – настороженно спросила Кэтрин.
Эвелин нашла это забавным.
– Нет. Только не Руфусом. Кэтрин, за кого ты меня принимаешь на самом-то деле, за антилопу гну? – И, меняя тему, сказала: – Омаров только что доставили, но, может, вы с Гарри съездите за моллюсками и кукурузой? Наша кукуруза еще не поспела, но в глубине побережья она уже спелая. Вдали от океана теплее, и поэтому кукуруза там вкуснее.
– Разве не Фрэнк обычно привозит все к ужину?
– Да, но у него на прошлой неделе отобрали права – он снова слишком быстро ехал по Монток-роуд, потому что боялся, что омары испортятся. Мы говорим ему, что они и не такое вынесут, но он вырос в эпоху, когда не было холодильников.

 

– Странно видеть «Мерседес» без пулевых отверстий, – сказал Гарри, когда вел открытый автомобиль Билли по покрытым бежевым щебнем переулкам, шедшим в глубь города. – И еще страннее сидеть в нем за рулем. Я несколько раз стрелял по таким. Этот действительно в хорошей форме.
– Это американский гражданин, – сказала Кэтрин, когда они подъезжали к рынку, – и он не воевал. Здесь Бунд и все такое так близко, что пришлось его прятать, поэтому он стоял в гараже, а не на соленом воздухе.
– Ты что, хочешь мне его продать?
Маленький мальчик увидел, как они поцеловались, прежде чем выйти из машины, и от этого сердце у Гарри быстро забилось, а лицо приобрело цвет губной помады.
Над чрезвычайно оживленным в июльскую субботу рынком витала классовая напряженность. Люди, приехавшие на автомобилях определенных марок и определенным образом одетые, ощущали необходимость заявить о своем высоком общественном положении, сравнимую с наркотической зависимостью. Они хотели не столько возбудить зависть, сколько продемонстрировать свою состоятельность. Для многих в этом состоял смысл жизни, а некоторых вообще ничего больше не интересовало, кроме этого. Гарри знал, какое место он занимает в их иерархии, и в некоторых отношениях его преимущества были неоспоримы. Он приехал из большого богатого дома, с женщиной необычайной элегантности, жизненной силы и красоты. В переполненных народом рядах они превосходили всех. На них оглядывались, а вот сами они по сторонам не смотрели. Его образование и военные заслуги, хотя и были неизвестны окружающим, придавали ему внутреннюю уверенность. И они приехали на машине, которая кое у кого могла вызвать осуждение, но он мог справедливо объявить ее военным трофеем.
И все же он чувствовал родство только с бакалейщиком и его пуэрто-риканскими помощниками, стоявшими за прилавками или заполнявшими полки, которые инвестиционные банкиры и их жены или присланные ими слуги опустошали как саранча. У него не было ни денег, ни профессии. Унаследованный им бизнес висел на грани банкротства. И для окружения Хейлов отец Гарри, его дядя и дед в лучшем случае могли претендовать на уровень прислуги, если предположить, что у кого-то может быть еврейская прислуга, что маловероятно.
Это была старая и трудноразрешимая проблема, которая всегда тяготила его и, как он подозревал, никогда не будет решена. Но это была одна из тех проблем, которые приходят и уходят и о которых в остальное время можно не думать.
– У меня мурашки по телу бегают, – сказала Кэтрин, когда они заговорили на эту тему по пути домой, – как подумаю, насколько далеко еще людям до того, чтобы не чувствовать себя плохо, если у кого-то рядом больше бриллиантов на браслете.
– Такова природа людей, – сказал Гарри, – и бабуинов.
– Снобизм – это человеческая природа?
– Потребность в безопасности и соперничество. По-моему, снобизм заключается в ином – в преимуществах и радостях обидных сравнений. Он труслив. Как презрение, он всегда направлен на то, чтобы унизить другого. Он происходит от отсутствия опыта и недостатка щедрости. Можно думать, что ты выше других, только если ты слеп к их внутренней жизни и, как следствие, к своей собственной – если считать, что она у тебя есть. Люди, с которыми я служил, и рабочие в моем цеху хотя и не так образованны, как мои однокашники в Гарварде, но так же умны и способны. И все же мои однокашники в Гарварде, при всем их модном эгалитаризме, считают, что они на самом деле лучше других, как и некоторые из друзей твоего отца, несомненно, думают, что по причине своего богатства они лучше, чем все остальные.
– А мой отец?
– Это ты мне расскажи. Полагаю, он не такой.
– Он не такой, и кому-то это может представляться замечательным.
– Только не в сравнении с тобой. Ты выше всего этого. Но взять, к примеру, магната с Уолл-стрит – назовем его Чейзом, – которому загорелось иметь подлинник какой-то картины. Он вызывает профессора – назовем его Салмон. Чейз считает Салмона жалким, ограниченным, слабым, наивным, узкоспециализированным инструментом, который не способен разобраться в серьезных проблемах или перенести серьезное испытание. Для Чейза Салмон – просто известный клерк или дворецкий. Он ему нужен, но ему также может понадобиться и грыжевой бандаж. Салмон, со своей стороны, думает о Чейзе как об удачливом, вульгарном идиоте, который гоняется за деньгами и ничего не умеет делать сам, который должен полностью полагаться на тех, кто может делать реальные вещи, меж тем как сам он только указывает. Такие, как Салмон, необходимы, чтобы объяснять мир таким, как Чейз, а заколачивать деньги – это занятие для испорченных простаков. Салмон думает, что это так просто, что он даже пытаться не будет. Это его недостойно.
Оба отрицают достоинства, потребности и подлинную сущность другого, а значит, отрицают мир и закрывают на него глаза, – сказал Гарри. – Извини. За рулем фантастического автомобиля я склонен говорить афоризмами.
– Ты бы предпочел вести менее фантастический автомобиль?
– В некотором смысле. Тогда я бы не думал все время: «Я веду фантастический автомобиль, я веду чудо-машину». Это все равно что с гостиницами. Не люблю дешевых отелей, но в чрезмерно роскошных внимание отвлекает слишком много всякой ерунды. Я предпочел бы работать на кухне дорогого ресторана или быть официантом, чем сидеть там и ждать, когда мне подадут дикобраза в желе. Правда. Роскошь мне не только неприятна, она меня пугает.
– Пугает? – переспросила Кэтрин. Она с рождения принимала такие вещи как должное, никогда в них не нуждалась ни в одном смысле этого слова и предпочитала – когда могла отличить грубое от гладкого, что при ее происхождении иногда было трудной задачей, – обходиться без них. Но они никогда ее не пугали. – Разве может испугать сэндвич с кресс-салатом в клубе «Брук»?
– Я боюсь, например, быть закованным в жесткую дорогую одежду, в которой невозможно бегать, прыгать, карабкаться, драться, плавать и вообще взаимодействовать с половиной вещей во вселенной. Я не хочу быть фантастической персоной, потому что тогда нельзя прилечь на землю, чтобы заглянуть подо что-то или просто отдохнуть: просто-напросто земли нигде нет, и ты о ней забываешь. Ты должен сидеть почти неподвижно, потому что считается предпочтительным предоставлять другим тебя обслуживать. Мышцы ослабевают, превращаются в этакие фрикадельки, нервы и рефлексы подавляются, становятся ленивыми и нетренированными. Не напрягаешься и не потеешь, ничего не делаешь руками, вот и не развиваешься. А поэтому у тебя нет резервных мощностей. Ты слишком зависишь от чужого мнения и становишься почти парализованным, изолированным от природы, от человеческого естества, от борьбы, гроз, солнца, дождей, от жизни. Я бы, несомненно, предпочел работать на кухне, или быть конным полицейским в парке, или наматывать канат на буксире, несущемся через Адские ворота.
– Этот головокружительной паралич, – сказала она, – и есть плата за принадлежность к высшему классу. Но в этом есть своего рода острые ощущения. Это рискованно.
По лицу Гарри было видно, что он находит это странным.
– Мне такое волнение совершенно чуждо. Будь мы бессмертны, я мог бы попробовать. Но время ограничено, и я не хочу упустить суть и ощущение вещественности. Не хочу смотреть, как другие меня обслуживают. Война научила меня, что нужно быть максимально независимым и готовым к борьбе, иначе погибнешь, других вариантов нет.
– Почему бы тебе хоть иногда не соглашаться со мной? – спросила она. – Ты уверен, что привычки, вырабатывавшиеся тысячелетиями, совершенно исключают для тебя определенные вещи? Что это не просто слепая преданность?
– Даже если женюсь, – сказал он, поворачиваясь к ней, что было довольно опасно, учитывая, что он был за рулем, – я не хочу жить в таком душном, изнеженном мире.
– Подожди, Гарри, – настаивала она. – Скажи мне, что безжизненного в том, чтобы ходить по сверкающему морю на парусной яхте, мчаться к Бермудам, рискуя жизнью, каждую секунду ощущая изменения ветра, повороты паруса или надвигающийся шторм? Мы и такими вещами занимаемся.
– К этому, – признал Гарри, – я, пожалуй, смогу привыкнуть.
– Вот видишь, мы можем договориться. Не обязательно всегда ходить только одной дорогой. Я откажусь от сэндвичей с кресс-салатом – но не полностью от кресс-салата, – если ты примешь яхту. Мы нарубим собственных дров и разожжем свой очаг, если ты согласишься с полным материальным благополучием. Я и стрелять с тобой готова, если ты не возражаешь против фирмы «Холланд и Холланд». Я понимаю. Реальная жизнь должна быть бесклассовой. Трения, движения, риск. Я знаю. Я хочу этого, всегда хотела. Хейлы на самом деле тверды, как кипарис или эбеновое дерево.
– А как насчет гикори?
– Что ты имеешь в виду?
– Вы так же тверды, как гикори?
Он умилился тому, как она оживилась.
– Тверже, – сказала она, как пятилетний ребенок, и это было правдой.

 

Билли провел пару часов, готовясь к приезду своего старейшего друга, заручившись поддержкой джина с тоником. В средоточии максимального комфорта и безопасности – на ста защищенных акрах на берегу моря, в доме, сверкающем, как драгоценный камень, в комнате, заполненной картинами, сидя в кресле, которое вкупе с дамасским шелком, стоившим столько же, сколько футбольное поле, изгоняло даже намек на артрит, – он отхлебывал из хрустального бокала, чтобы освободить свой разум от оков тела, к чему привык с самого раннего возраста и без чего уже не мог обойтись.
– Почему ты так мало пьешь? – спросил он у Гарри тоном одновременно доброжелательным и обвинительным. – Ты и половины не выпил. Что-то задумал?
– Я, Билли, даже от небольшого количества алкоголя заболеваю.
– Боливару? Какому Боливару?
– Заболеваю, Билли. – Он подумал, что Билли мог принять его за кокни. – Если выпью больше, чем полстакана, а иногда даже и от глотка.
– Лучше бы у тебя была аллергия на воду.
– У отца было то же самое. Стоит мне выпить, и моя жизнь в опасности. В обществе даже от самой маленькой обязательной дозы я выгляжу так, словно напился вдрызг. К сожалению, мне нравится виски. Обожаю его дымный привкус. Иногда я немного выпиваю, но потом приходится за это расплачиваться.
– Это, должно быть, невыносимо. А как же ты расслабляешься?
Гарри посмотрел себе под ноги.
Билли не понял и переспросил:
– Ну так?
Тогда Гарри сказал:
– С помощью упражнений.
– Только не говори это Руфусу, он считает зарядку основной причиной смерти. У него снова случится сердечный приступ. Он, я помню, был таким тощим, что врач прописал ему пить кабинеты – так называют молочные коктейли в Род-Айленде, откуда он родом. Мы вместе учились в Гротоне. Он добавлял ром и пил их без конца.
– А чем еще он занимается?
– Банкнотами.
– Банкнотами?
– Он печатает деньги для стран-заморышей, которые не в состоянии даже купить собственный пресс. Понимаешь, какие в этом таятся возможности? Он их не упускает. Скажем так: иногда по техническим причинам необходимо сохранять образцы. Он унаследовал бизнес от своего отца в те дни, когда все шло наперекосяк. Еще детьми мы с ним обнаружили в его амбаре необычную комнату. Она была за тяжелыми деревянными дверями, запертыми на висячий замок, но мы были настолько малы, что протиснулись через желоб для сена. Вместо сена комната была полна денег. Чудесных денежек, красочных, упакованных в пачки. Мы кувыркались и валялись в них, и не могли добраться до дна. Куча была высокой, по крайней мере футов восемь, а у стен пониже. В том амбаре было, наверное, сто миллионов долларов. Разве ты не стал бы в них барахтаться?
– Мог бы.
– От того, сколько он отложит, зависело, на сколько поднимутся цены в Боливии или Монголии. Если правительства этих стран вели инфляционную денежно-кредитную политику, что они обычно и делали, он им просто помогал. Это было мило, но я бы не стал нигде об этом упоминать. Никто никогда этого не докажет.
– Он печатает деньги?
– Да. Об этом мечтает каждый, и это законно.
– И как долго это может продолжаться?
– Всегда, Гарри, в той или иной форме.
По подъездной дороге через соленый, мигающий светлячками морской воздух медленно подползла машина. Когда она остановилась, ничего не произошло. Как будто она приехала сама по себе, выключила огни и заснула. Наклонив голову, Билли сказал:
– Я тебе гарантирую, что они там не обнимаются. Руфус до сих пор не проснулся. Дадим ему пару минут. – Он прислушался. В тишине совсем близко разбивались волны. Затем открылась и закрылась дверца автомобиля. – Это вылезла Бриджит. – Раздался слабый хруст. – Обходит машину. Идет к другой дверце. – Минуту спустя они услышали, как гости поднимаются на крыльцо. Их встретила Эвелин. Бриджит с Руфусом через прихожую прошли в гостиную. Жена подвела Руфуса к креслу, и он со стоном рухнул на него.
У него была не слишком крупная фигура в форме буя, а редкие седые волосы отдельными прядями неплотно прикрывали плешивую макушку. Желтушными покрасневшими глазами он посмотрел на Гарри, а затем повернулся к Билли.
– Кто это, черт побери? Это он заменил Виктора?
Грубо игнорируя Гарри, Руфус начал разговор с Билли короткими и непонятными репликами, почти шифровками, свободными от грамматики и перегруженными именами, валютными курсами и хрипами. Но как только атмосфера начала накаляться, на крыльце появилась Кэтрин и поманила Гарри. Через секунду сетчатая дверь захлопнулась, и они вышли в сад.
В серой шелковой юбке и белой плиссированной блузке с закрытым воротником, она сияла в падающем из окон свете, и, пока они шли, он слышал шорох ее юбки. Театральный люд во множестве высыпал на улицы Ист-Хэмптона: звезды и продюсеры появились из величественных домов, а рядовые артисты – из маленьких коттеджей в Спрингсе и из общих деревенских квартир, и во всех компаниях, где был рояль, легко вспыхивали импровизированные спектакли. Пение, гармонично сливаясь с биением волн, было особенно проникновенным, и из-за всего этого возникало ощущение, что находишься на Бродвее: казалось, что слышишь скрип половиц сцены и видишь огни рампы.
Будучи профессиональной танцовщицей, Кэтрин двигалась с контролируемой грацией, которую буквально излучало все ее тело. Когда она повернулась, чтобы сказать, как скоро будет готов ужин, он впитывал каждую вибрацию ее голоса. Приложив левую руку к ее спине, он прижал ладонь правой руки к верхней части ее грудной клетки.
– Говори, – сказал он.
– Говорить?
Он расстегнул две перламутровые пуговки, скрытые среди складок, и осторожно положил ладонь на голую кожу.
– Что ты делаешь? – спросила она, не выказывая неудовольствия.
– Я влюбился в твой голос, как только ты со мной заговорила, вот в эти самые вибрации в груди. Когда ты произносишь односложное слово, я слышу в нем пять или шесть вариаций, и каждая из них так прекрасна, что заставляет меня влюбляться в тебя все сильнее. Ничто не оказало бы на меня более глубокого воздействия, чем это.
Ветер качал ветки фруктовых деревьев, заставляя их напрягаться. Дом в темноте светился, как декорация.
– В каждом слове, которое я говорю?
– Или поешь.
– Я не знаю, что сказать, – отозвалась она. – Меня никогда не обожали.
Он чувствовал, как слова возникают в ней, и тогда он убрал руку и отступил назад, чтобы посмотреть на нее в темноте, отдалился от нее на мгновение, чтобы можно было вернуться. Гуляя по лужайке кругами, они целовались на каждом шагу. Он был влюблен в каждый изгиб ее тела, в каждый выбившийся из прически волосок так же, как любил каждую отдельную часть каждого слова, которое она говорила или пела, и сожалел о годах, которые потратил на менее сильные чувства. Опустившись на колени, он поднял ее юбку и притянул ее к себе. Она откинула голову назад, насколько смогла, и закрыла глаза, ибо никто и никогда не любил ее так сильно и так чисто.

 

Когда Эвелин позвала их к ужину, Кэтрин вошла раскрасневшаяся и совершенно не от мира сего. Все остальные уже сидели за столом во главе с Руфусом, который дышал как нечто среднее между драконом с острова Комодо и паровозом на перегоне Холихед – Лондон, Эвелин суетилась и хваталась за все подряд, особенно за маленький колокольчик, в который звонила, чтобы подавали первое блюдо, а Билли пытался разгадать мягкий, расфокусированный взгляд дочери и заметил, что она и Гарри держатся под столом за руки, словно им по пятнадцать лет. Он никогда не видел, чтобы она прикасалась к Виктору, тем более чтобы хотела продлить это прикосновение.
Бриджит давно научилась не говорить за двоих, возмещая бессознательность Руфуса, однако, несмотря на его необычное оживление (он все еще бодрствовал), обратилась с вопросом к Кэтрин. Чем она сейчас занимается? Разве она не окончила Брин-Мор год назад, или Бриджит ошибается?
– Я играю на сцене, – сказала Кэтрин.
– В летнем театре?
– Нет, на Бродвее. По крайней мере, там мы репетируем, и там будет премьера. В сентябре будем гастролировать в Бостоне.
– Как чудесно, – сказала Бриджит, – для такой молоденькой девушки.
Кэтрин улыбнулась своей любезной улыбкой, а Руфус, словно гейзер, словно автомат, в который кто-то бросил монетку, словно разговаривая с богами воздуха, а не с людьми в комнате, сказал:
– В театре много евреев.
Гарри заметил, что Билли и Эвелин вздрогнули. Затем он снова сосредоточился на Кэтрин, которая сделала глоток консоме, вяло опустила ложку обратно в чашу и сказала:
– Много евреев.
– И в кино тоже.
– И в кино тоже много евреев, – подтвердила она.
– Ты же не будешь заниматься этим всерьез, не так ли? – спросил Руфус.
– Театром?
– Да.
– Уже занимаюсь.
– Ты же не хочешь провести всю свою жизнь в их обществе. Даже Гилберт и Салливан были евреями. – На болезненный смех, который вызвало его замечание, Руфус ответил: – Точно, были! Понимаешь, театр ими кишмя кишит. Ты же не хочешь перенимать их привычки. Ты же не хочешь привыкать к этим вырожденцам.
– Почему бы тебе не сменить тему, Руфус? – сказал Билли.
– Ну, я не у тебя в гостях, Билли, а у Эвелин. Что скажет хозяйка?
Не враждебным, а скорее наполненным какой-то непонятной тяжестью голосом, которого Кэтрин никогда у нее не слышала и который Гарри никак не мог истолковать, Эвелин сказала:
– Руфус, вы можете говорить все, что вам угодно.
– Вот я и говорю, – объявил Руфус, торжествуя, как ребенок, выигравший пятьсот бейсбольных карточек.
– Какие привычки? – спросила Кэтрин. – Какое вырождение?
– О, – сказал Руфус. – Я вижу, ты настоящая либералка. – (Хейлы были республиканцами еще до Гражданской войны.) – Я не хочу обобщать, но евреям как классу свойственны определенные особенности поведения.
– Какие?
– Такие… все время читают и пишут, отличаются чрезмерным чистоплюйством, накопительством, жадностью, бесцеремонностью, вороватостью, любят запугивать других. Крадут не открыто, заметь, но хитро, всегда с обманом. Все это чрезвычайно неприятно.
– Вы имеете в виду, – сказала Кэтрин, с четырехлетнего возраста помнившая историю об амбаре, полном банкнот, – такие махинации, как напечатать больше песет и крузейро?
Руфуса это не задело, по крайней мере он ничего не ответил на ее слова, только фыркнул, как новогодняя хлопушка, а потом сказал:
– Ростовщики думают только о себе, и еще они грязные. Разве ты не знаешь? Это сразу видно, стоит на них взглянуть. Их лица не чисты. Разве ты никогда не была в Нижнем Ист-Сайде? Они нахлынули в эту страну и разрушили ее. Она уже никогда не будет прежней. Просто ты не знаешь, какой она была раньше, и поэтому не можешь понять, что я имею в виду.
Возможно, желая разрядить обстановку, или для того, чтобы положить конец подобным разговорам, Кэтрин сказала:
– Ладно, не волнуйтесь так, Руфус. Я же не собираюсь выходить за кого-то из них замуж.
Назад: 16. Абак
Дальше: 18. Целый мир