Август девяносто первого
Скольжение по крутому склону завершилось: страна, комитет, разведка, власть ухнули в какую-то пропасть и находятся в состоянии свободного падения.
Сегодня 22 августа. Вчера вернулся из Крыма Горбачев. В аэропорту Внуково-2 его встречала не вполне обычная публика — не было членов политбюро, не было вице-президента и членов Президентского совета. Привычные подтянутые фигуры сотрудников «Девятки» терялись в пестрой толпе людей в военной форме и в штатском, вооруженных автоматами и пистолетами. Толпа была радостно возбуждена и изрядно пьяна.
Сам президент и генеральный секретарь ЦК КПСС, пожалуй, впервые появился на народе в необычном виде. Спускаясь по трапу самолета, он приветливо, но вяло помахал рукой встречавшим, улыбаясь неуверенной, то ли усталой, то ли виноватой улыбкой. К трапу подкатил огромный президентский «ЗИЛ», распахнулась тяжелая бронированная дверь.
«Это чья машина, — неожиданно спросил президент, — «Девятки»?» — и, услышав: «Да, Михаил Сергеевич, «Девятки», сделал широкий жест, как бы смахивая с летного поля и «ЗИЛ», и всю свою охрану: «На «Девятке» не поеду!» Толпа встречавших одобрительно загудела, кто-то хихикнул. Представление начиналось прямо у трапа, но, к сожалению зрителей, продолжения не последовало. Нерастерявшиеся охранники моментально подогнали «Волгу», президент плюхнулся на заднее сиденье, и неряшливый, перемешанный кортеж под вой сирен и мелькание красных и синих фонарей помчался по направлению к Кремлю. В это же время другой дорогой увозили Крючкова, Язова, Бакланова — вчерашних ближайших сподвижников президента, арестованных за попытку организации путча.
Все это было только вчера, и государственный комитет по чрезвычайному положению возник всего лишь три дня назад и моментально лопнул. Что-то произошло с неторопливым колесом русской истории. Пожалуй, слова президента о том, что, вернувшись в Москву, он оказался как бы в другой стране, могли быть искренними. Мы все оказались в странном и непривычном мире. Может быть, все это уместно в театре абсурда — та же сцена, те же декорации, но внезапно резко поменялось амплуа действующих лиц, сброшены одни маски и натянуты другие, друзья оказываются предателями, злодеи — воплощением добродетели, а действие продолжается, и зрители с замирающим сердцем ждут новых капризов драматурга.
Вот и начальник разведки, по какой-то счастливой или несчастливой случайности («Не называй человека счастливым, пока он жив, — говорил Паскаль, — в лучшем случае ему везет».) избежавший причастности к заговору или его подавлению, идет привычной дорогой от дачи на работу. Служивый народ встревожен и насторожен, все внимательно приглядываются к начальнику, поэтому он принимает бодрый и деловой вид, приветливо раскланивается с охраной, всеми встречными, которых в этот ранний час не много.
«Происшествий не было», — докладывает дежурный. Происшествием были бы названы утеря пропуска кем-либо из сотрудников или пожар в служебном помещении. То, что произошло со страной, естественно, под рубрику служебных происшествий не подходит, так что дежурный абсолютно прав. Пронзительно орут попугаи, у них тоже все в порядке; не спеша идут с работы уборщицы; за окном тепло и солнечно.
Газеты задерживаются, но недостатка в новостях нет; радио и телевидение просто захлебываются в потоке сенсационных материалов. Мир, разумеется, приветствует победу «демократии». Канцлер Коль заявил, что провал путча откроет новую главу в истории России и Советского Союза. Премьер-министр Мэйджор объявил о возобновлении британской помощи СССР, замороженной в связи с попыткой переворота. Ролан Дюма предлагает Европейскому сообществу пригласить Горбачева для совместного обсуждения будущего Советского Союза в Европе. Генеральный секретарь НАТО Вернер говорит, что руководство Советского Союза обрело больше стабильности и демократичности. Кажется, Вернер спешит сказать что-то глубокое и забегает вперед, особенно в том, что касается стабильности.
Это новости из-за рубежа. Дома все пришло в бурное движение, Москва бурлит, демократия торжествует. Те, кто не успел сделать этого вчера, спешат немедленно, с раннего утра, отмежеваться от заговорщиков и втереться в ряды победителей, предать своих вчерашних товарищей, засвидетельствовать лояльность новой власти, ибо всем, кроме неисправимых простаков, понятно, что власть переменилась. Александр Николаевич Яковлев заявляет, что для всех честных членов партии было бы аморально оставаться в организации, которая не выступила против переворота. Михаил Сергеевич предстает перед миром и народом как невинная жертва заговора, человек, преданный теми, кому он полностью доверял.
Но Горбачев еще не успел отдохнуть от перелета из Крыма, как по Москве, а затем по миру пошли слухи, что президент едва ли был просто беспомощным, изолированным в Форосе свидетелем происходящего. Пока советские публицисты и политики принюхивались к обстановке, пытались понять, в какую сторону подует ветер, их западные коллеги сразу же стали намекать, что автором спектакля мог быть сам Горбачев, находившийся в крайне сложной ситуации.
Это повод для размышлений: то, что происходило на наших глазах с 19 августа по вчерашний день, выглядит совершенно нелепо. Мне вполне понятно, какими мотивами руководствовались «заговорщики», решаясь на столь отчаянный шаг. Я неплохо знаю Крючкова, много общался с генералом Варенниковым, маршалом Ахромеевым, Олегом Дмитриевичем Баклановым и совершенно убежден, что это честные, бескорыстные люди, патриоты своей страны, доведенные до отчаяния. Мне кажется, что я в состоянии видеть причину их неудачи. Эти люди замкнулись в узком кругу единомышленников, подогревали свои эмоции, закрывали глаза на все, что не укладывалось в их концепции, и оказались не в состоянии оценить действительные настроения общества. До сих пор вся политика в Советском Союзе делалась в кулуарах, главным орудием в борьбе за власть была интрига. Ситуация полностью изменилась за последние два-три года, но это осталось не замеченным Крючковым. Это коренная причина неудачи. Даже если бы ГКЧП выжил, его успех был бы недолговечным: «заговорщики» пытались остановить движение истории, а не встать во главе его.
На размышления наводит другое: почему ГКЧП действовал столь вяло, неуверенно и нерешительно, почему Крючков в этот ответственный момент не привел в действие весь комитет, почему не были изолированы российские руководители, почему не была отключена связь с Белым домом? Вопросы — крупные и мелкие — неотвязны. Не самый главный, но для меня весьма существенный: почему Крючков не пытался вовлечь в свои замыслы начальника разведки, хотя бы предупредить меня о том, что одно из наших подразделений может потребоваться для решительных действий в Москве?
Плохое время, плохие мысли. Свалены кучей на столе сводки информационных агентств, остывает чай, поднимается к потолку дымок от догорающей в пепельнице сигареты, плотная вереница людей тянется от ворот к зданию, стучат по асфальту каблуки…
Я подхожу к сейфу и начинаю перебирать немногие находящиеся там бумаги. Официальные, зарегистрированные документы ложатся в одну сторону — их надо передать помощникам. Записи крючковских указаний, черновики, наброски мыслей — все это должно немедленно пойти в печку, а кое-что, например вот эта бумага без адреса и подписи о высказываниях одного из видных «демократов» по поводу Ельцина, уже не может быть доверена ничьим рукам. Я рву ее на мелкие клочки и спускаю в унитаз. Настоящие события еще не начали разворачиваться, но если какая-либо власть заинтересуется содержимым сейфа начальника ПГУ, человека, выдвинутого в комитетские верхи Крючковым, то она найдет там коробку с личными документами и пистолет с 16 патронами. Пистолет аккуратно вычищен и смазан, обойма вставлена, патрон в патронник не дослан. «Макаров» — простая, надежная вещь, приятным весом ложащаяся в ладонь. Свинцовый эквивалент человеческой жизни, любой жизни — достойной или жалкой.
Точно в 9 часов (из-за двойной двери доносится отголосок резвой мелодии, отбиваемой вьетнамскими часами) на пороге появляются ответственные дежурные. Все в порядке, происшествий в Службе не было ни в Москве, ни за рубежом. Служба притаилась. 19 августа мы успели разослать во все резидентуры документы ГКЧП («для вашего сведения, товарищи резиденты») — указание следить за реакцией на события в СССР — и не более того. Появившаяся у кого-то из коллег идея провести активные мероприятия в поддержку ГКЧП была отвергнута с порога. Почему? Ведь ГКЧП создавался высшими представителями законной власти с участием нашего непосредственного начальника Крючкова. Рукой начальника ПГУ, перечеркнувшей проект указания резидентам, водило понимание того, что вся затея сомнительна и добром не кончится, что разведке лучше остаться в стороне от азартной политической игры.
Я перебираю несколько деловых бумаг, лежащих на столе. Еще пять дней назад они казались важными и интересными; возможно, такими они и будут еще через несколько дней. Сегодня же поражает их неуместность, разрыв с реальностью. Тем не менее механизм не должен останавливаться, люди должны быть заняты делом. Пишу на бумагах пространные резолюции, прошу помощника без задержки передать их по назначению, тревожу начальников подразделений вопросами по интеркому. Импульсы, идущие сверху, немедленно расходятся по всей огромной Службе, подбадривают людей.
Телефонный звонок. Это аппарат СК, спецкоммутатор, которым пользуется только самое высокое начальство, в списке его абонентов всего лишь человек 30, в их числе начальник разведки.
Женский голос:
— Леонид Владимирович? С вами говорят из приемной Горбачева. Михаил Сергеевич просит вас быть в приемной в 12 часов.
— А где это?
Женский голос вежливо и четко, без тени удивления объясняет:
— Третий этаж здания Совета Министров в Кремле, Ореховая комната.
— Хорошо, буду!
Это какой-то новый поворот. Мысли начинают беспорядочно прыгать. Зачем вдруг я понадобился президенту? Вызывает он меня одного или вместе с другими коллегами?
Быстро просматриваю телеграммы из резидентур. Как и следовало ожидать, еще не успела улечься пыль от событий последних дней, как сворой собак на Службу накинулись ее «доброжелатели» из соотечественников. Кое-кто из послов и торгпредов не сумел сразу почуять, куда подует ветер, они или проявили симпатию к сегодняшним «заговорщикам», или просто колебались. Сейчас они бросились замаливать грехи, но не прямо, не каяться, стоя на коленях, а испытанным многократно способом — доносами. Доносят на КГБ, требуют немедленного сокращения резидентур, жалуются на то, что люди из КГБ ввели, пытались ввести их в заблуждение и только проявленная принципиальность и приверженность его — посла или торгпреда-демократии не позволила сбить с толку коллектив. Посол в одном из восточноевропейских государств, старинный знакомый, так хорошо относился к Службе, а теперь многословно и возбужденно ее клеймит… Торгпред в латиноамериканской стране. Его должны были отозвать за воровство, теперь он в первых рядах «правдолюбцев». У него, естественно, много оснований не любить КГБ, он мечтает о новом обществе, где не будет органов безопасности и можно будет воровать без оглядки.
Неприятно, но не будем спешить. Доносительство было всегда неотъемлемой чертой российской политической и интеллектуальной жизни и, видимо, останется элементом «духовности», о которой сейчас так много и жарко говорят.
Телефоны молчат. Заходит с докладом Михаил Аркадьевич. Тонкая пачечка информационных телеграмм говорит только об одном: сегодня разведке сказать нечего, все это уже сказано газетами, телевидением, радио. Мы не можем и не должны соревноваться с ними. И даже если бы сейчас передо мной оказались какие-то совершенно исключительные сведения — кто их будет читать?
— Знаете, Михаил Аркадьевич, придется нарушить традицию. Сегодня информационные телеграммы из разведки не пойдут. Подготовьте задание резидентурам, только не циркуляр один для всех, а поконкретнее для каждой. Если поступит что-то интересное, доложите мне. Я буду в Центре.
Надо ехать на Лубянку для того, чтобы быть поближе к Кремлю и не опоздать к назначенному часу. Обстановка в городе может быть беспокойной, и будет просто глупо застрять где-то на улице.
Город абсолютно спокоен и обычен, нет ни толп, ни флагов, не видно возбужденных лиц. Толкучка у «Детского мира» живет своей жизнью, но вокруг памятника Дзержинскому на Лубянской площади тоже толпятся люди. Постамент памятника обезображен неряшливыми надписями, корявые буквы «Долой КГБ» и на фасадах наших зданий. Они меня раздражают, я думаю со злобой, что это, видимо, дело рук тех, кто раньше писал на заборах трехбуквенное ругательство и размалевывал стены общественных уборных, а теперь пошел в политику. Мысль несправедливая, но утешительная
На Лубянке срочно созывает коллегию Грушко, после ареста Крючкова оставшийся старшим должностным лицом комитета Происходит новый для нас, но столь обычный в России ритуал коллективного посыпания головы пеплом, публичного, а следовательно, неискреннего покаяния. Коллегия принимает заявление с осуждением провалившегося заговора, и неожиданно возникает спор по поводу употребленного в проекте выражения «честь комитета замарана…». Кто-то предлагает написать «запачкана честь…», а еще лучше — «на комитет ложится пятно»… Это напоминает сцену из романа Кафки, заседания партийного съезда или Верховного Совета. Состояние всеобщего уныния, единственная невысказанная мысль: «Ну, влипли!» Все дружно ругают вчерашнего шефа, который подставил всех нас таким глупым образом.
Коллегия завершается быстро. Я захожу к Грушко и докладываю о вызове в Кремль. Грушко говорит, что утром ему позвонил Михаил Сергеевич из машины и сказал, чтобы все работали спокойно. Виктор Федорович спокоен и погружен в раздумья, глаза у него запали, лицо осунулось и потемнело. О прошедших событиях не говорим и не пытаемся прикидывать, зачем я понадобился Горбачеву.
В коридорах комитетского здания непривычно пусто. В приемной председательского кабинета тоскует одинокий помощник, у каждого входа на четвертый этаж стоит подтянутый прапорщик, и не видно больше ни одной живой души в бесконечно длинных коридорах.
Толпа на площади прибывает, машины осторожно объезжают кучки людей, которые выплескиваются на мостовую с зеленого газона вокруг памятника.
На въезде в Кремль у Боровицких ворот тщательно проверяют документы, охранников больше обычного, они серьезны и настороженны. Это тоже в порядке вещей, момент наивысшей бдительности обычно наступает после того, как неприятное событие состоялось. Начинаем запирать конюшню после того, как украли лошадей. На Ивановской площади сияют золотом в голубом безоблачном небе купола Ивана Великого. Они сияют почти четыре столетия, видели нашествия, резню, смуты, смены правителей, пожары, мелькающие фигурки царедворцев. Они привыкли ко всему и едва ли рассчитывают на окончание русских неурядиц. Иллюзии присущи только людям с их коротенькими жизнями.
У подъезда здания Совмина паркуются два огромных «ЗИЛа». Это прибыл начальник Генерального штаба генерал армии М. А. Моисеев, который тоже направляется в Ореховую комнату. Там уже много людей. Мы с Моисеевым успеваем коротко ругнуть наших бывших начальников за глупость, то есть деяние более тяжкое, чем преступление или ошибка, но продолжить разговор не удается — в приемную входит президент, пожимает руки всем присутствующим и отзывает меня в пустующий соседний зал заседаний.
За закрытыми дверями происходит недолгий разговор. «Чего добивался Крючков? Какие указания давались комитету? Знал ли Грушко?» Отвечаю, как на исповеди, моя неприязнь к Горбачеву куда-то испарилась. Рассказываю о совещании у Крючкова 19 августа. «Вот подлец. Я больше всех ему верил, ему и Язову. Вы же это знаете». Согласно киваю. В отношении Грушко говорю: «Не знаю, возможно, он знал». (Немного позже приходит мысль: а, кстати, почему президент так уверен, что я не был причастен к крючковским делам? Или проверял, что мне известно и что неизвестно?)
— А кто у вас начальник пограничников?
— Калиниченко Илья Яковлевич.
— Как они меня окружили, стерегли. Был приказ стрелять, если кто-либо попытается пройти через окружение.
Пытаюсь сказать словечко в защиту Ильи, человека, не способного на злодейство, но президент пропускает это мимо ушей.
Горбачев говорит, что он временно возлагает на меня обязанности председателя комитета: «Поезжайте сейчас, созовите заместителей председателя и объявите им это решение». Одновременно он дает указание, чтобы я и мои коллеги подготовили отчеты о своих действиях 19–21 августа. Отчеты следует направить лично президенту в запечатанном конверте.
Михаил Сергеевич выглядит прекрасно. Он энергичен, оживлен, говорит коротко и ясно, глаза блестят. Именно так должен выглядеть человек, хорошо отдохнувший на берегу ласкового теплого моря, но никак не вырвавшийся на свободу узник.
Есть в нашем мире вещи неизменные. Одна из них — повадки царедворцев. Проходя через Ореховую комнату, руководитель КГБ, то есть личность в нынешней обстановке. несомненно, подозрительная, видит дружелюбные, теплые улыбки, символические рукопожатия из дальних углов. На всякий случай…
Собираю своих коллег, объявляю указание президента. Вопросов ни у кого нет. Надо обсудить, что делать. Договариваемся собрать совещание руководящего состава КГБ завтра, а на нем определим срок и содержание заседания коллегии. Коллегию надо проводить как можно раньше. Создаем официальную комиссию по расследованию деятельности КГБ в дни путча. По предложению Грушко назначаю главой комиссии Титова. В глазах Грушко, потухших и отрешенных, мелькает огонек надежды, они с Титовым старинные друзья. Титов будет хорошим расследователем, но позволят ли ему остаться во главе комиссии? Это вопрос.
Совещание закончилось, иду длинным коридором в свой кабинет. Приятель из «Девятки» шепотом сообщает, что покончил жизнь самоубийством, застрелился Борис Карлович Пуго, бывший министр внутренних дел, член ГКЧП.
Я знал его. Это был честный преданный своей работе, рассудительный и добрый человек. Почему он застрелился? Неужели он и другие участники ГКЧП были настолько уверены в успехе предприятия, что неудача оказалась равносильной смерти? Вечная память Борису Карловичу!
Все телефоны в моем кабинете звонят одновременно. Их можно переключить на дежурного, сказать ему, что я занят, отрезать себя от мира и ждать, пока этот мир ворвется в твое уединение… Отвечаю на звонки сам, жонглирую телефонными трубками, ибо интеркома в этом кабинете нет.
Начальник охраны комитетских зданий докладывает, что, пока мы заседали, толпа на площади выросла, ведет себя угрожающе и собирается штурмовать комитет.
— Что делать?
— Закрыть и заблокировать все двери и ворота, проверить решетки. Ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не применять оружие. Я дам указание Московскому управлению связаться с милицией.
С огромным трудом отыскивается кто-то из милицейских начальников, обещает помочь, но милиция не появляется. Сумятица и растерянность царят во всех московских учреждениях.
Звонок из Прокуратуры Союза:
— Против Крючкова возбуждено уголовное дело. Нам необходимо провести обыск в кабинете Крючкова. Бригада следователей готова выехать.
— Хорошо, пусть едут.
Тут же следует звонок из Прокуратуры РСФСР, говорит Степанков:
— Мы возбудили уголовное дело против Крючкова и высылаем следователей для обыска его кабинета. С ними приедет Молчанов от Центрального телевидения.
Телевидения?! Впрочем, какая разница…
— Присылайте следователей, но сюда уже едут из Прокуратуры Союза.
— Ничего, мы успеем, нам здесь недалеко. А с ними договоримся.
Действительно, не проходит и десяти минут, как в кабинете оказывается добрая дюжина служителей правосудия во главе с Генеральным прокурором РСФСР Степанковым. Внешний вид команды заметно отличается от того, к чему мы привыкли в этих стенах. Не каждую шею украшает галстук, все какие-то помятые, вежливые, но слегка возбужденные, будто бригада рабочих, которые должны заняться переноской мебели. К моему удивлению, разбираются они между собой быстро и толково, берут в качестве понятых двух машинисток из секретариата. Одна группа идет в кабинет Крючкова, другая направляется на дачу, где горько рыдает Екатерина Петровна. Еще одна группа едет на городскую квартиру Крючковых.
Прошу принести чаю покрепче и начинаю писать отчет о своих действиях для Горбачева.
Звонок. Голос Горбачева: «Я подписал указ о вашем назначении временно исполняющим обязанности председателя КГБ. Работайте!»
Почему у меня ни три часа назад, ни сейчас не мелькает даже мысли о том, что надо было бы отказаться от назначения? Привычное — ни от чего не отказываться? Дисциплина? Привычка повиноваться старшим, тем более что здесь распоряжается моей судьбой сам президент? Все это есть. Но появляется и чувство, которое мне самому неприятно, я пытаюсь отогнать его, но оно уходит не сразу — чувство тщеславия: я, потомок сапожников из Марьиной рощи, недавний пеший боец разведки, оказался во главе Комитета государственной безопасности. Слаб человек. «Суета сует и томление духа…»
К становящимся уже привычными докладам («пытаются бить окна…», «милиции нет…», «призывают скинуть памятник.») добавляется волна телефонных поздравлений с новым назначением. Кое-кто искренне доволен (я уверен в своих друзьях), кое-кто отмечается на всякий случай. Надо отвечать, благодарить… Жизнь становится все невыносимее. Толпа на площади растет.
Окна кабинета выходят во двор, глухо доносится уличный шум, мне не видно, что происходит вокруг здания, но ситуация знакома. Десяток лет назад в Тегеране приходилось сидеть в осаде, командовать защитниками, слушать рев толпы, звон разбиваемых стекол, выстрелы, тяжелые удары в двери… Но теперь все это происходит в самом центре моего города, на Лубянке, а не в Тегеране, и помощи здесь, как и там, ждать неоткуда. Тогда нас осаждали люди, прикидывавшиеся фанатиками-мусульманами, теперь прут те, кто прикинулся демократами. Шульгин при виде толпы, хлынувшей в Зимний дворец, страстно мечтал о пулеметах. Я знаю, что стрелять нельзя и не стоит. Нас окружает митинговое пушечное мясо, а те, кто заваривает кашу, предпочитают держаться подальше от горячих точек.
У меня в кабинете появляются два российских депутата — Илья Константинов и Леонид Гуревич. Если толпа начнет вести себя буйно, они намерены ее урезонивать. Пьем чай, курим, говорим о политике и жизни. Собеседники кажутся мне людьми весьма разумными и совестливыми, с такими комитет должен был говорить намного раньше, мы нашли бы общий язык.
Доложили, что с какой-то машины в проезде Серова, то есть рядом с комитетом, бесплатно раздают водку. Любой бунт в России совершается с помощью водки, это очень опасная вещь. Прошу немедленно проверить. Через несколько минут разочарованный голос сообщает, что сведения не подтвердились, водку не раздают. Ситуация постепенно проясняется. На площади не буйная толпа, а организованный митинг. Всем распоряжается молодой и многообещающий политический деятель Станкевич, милиция появилась и приглядывает за порядком, идет подготовка к демонтажу памятника Ф. Э. Дзержинскому.
У нас на Лубянке локальный очаг напряженности. В стране бушует политическая буря, КПСС в панике отступает, власть уже перешла в руки Ельцина. Неожиданный шаг делает Горбачев — заявляет о своей решимости оставаться вместе с партией (неужели не успел посоветоваться с Александром Яковлевым?), говорит, что верит в социализм и Октябрьскую революцию. Что-то не верится, но если Горбачев искренен, это мужественное заявление.
Дежурный приносит сводки радиоперехвата — Служба действует.
Главный эксперт по КГБ Калугин вещает на волнах Би- би-си:
— Роль и участие КГБ в организации этого путча очень велика, хотя я думаю, что главным организатором все-таки была другая фигура. Скорее всего, это был Лукьянов.
Не удержался бывший генерал и донес-таки на человека, чем-то ему не угодившего. Но что это? Не прошло и часа, как Калугин говорит той же Би-би-си:
— КГБ фактически выступил в качестве главного организатора антиконституционного заговора. Так что я бы сейчас на месте президента не только расформировал КГБ СССР, а подверг аресту его руководителей.
Ваша бы воля, господин Калугин. Вы не аресту, а пыткам бы подвергли своих бывших коллег, а потом бы их расстреляли, правда? Трудно быть новообращенным демократом, приходится сдерживать природные инстинкты, ограничиваться доносами и советами, но, кто знает, дальше может стать посвободнее.
Звонки утихают, личный состав давно отпущен по домам, кабинеты и сейфы опечатаны. Приказ не уничтожать документы был отдан еще в середине дня, но проверять его исполнение я не собирался, и если что-то и ушло в печки или канализационные трубы, то не мне об этом жалеть.
Иду подземным переходом в старое здание, в кабинет на пятом этаже, выходящий окнами на площадь. По просьбе организаторов митинга были включены прожекторы на комитетском доме — помогаем готовить собственную экзекуцию, но площадь освещена слабо. Кольцом на некотором отдалении от статуи Дзержинского стоят люди, 15–20 тысяч. Говорят речи, выкрикивают лозунги, нестройным хором начинают петь песню про Магадан. Станкевич стоит у микрофона, поэтому его приятный, но плохо поставленный тенор летит над общим шумом. Дирижер он неважный, и хор сам собой разваливается, хотя расставаться с песней о чьих-то мученических судьбах толпе не хочется. Других, приличных случаю песен, видимо, не находится, и музыкальная часть вечера заканчивается.
Тем временем два мощных автокрана примериваются к чугунному монументу. На плечах Дзержинского сидит добровольный палач, обматывающий шею и торс первого чекиста железным канатом. Палач распрямляется, подтягивает свалившиеся штаны и делает жест рукой: «Готово! Можно вешать!» Скорее всего, какой-то монтажник… Разумеется, не Станкевичу же самому набрасывать петлю, всегда были распорядители и были исполнители…
Гражданская и публичная казни-дело для России не новое. С монументом все выглядит масштабнее и немного не по-настоящему, но когда дело дойдет до живых людей, масштабность будет придана с помощью телевидения. Будет даже интереснее, ведь памятник не меняет выражения лица, все происходящее для него — это сон, мелочная суета тех, кому еще предстоит раствориться в вечной тьме. «Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое»; но это уже было в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, кто будет после». Но толпе да и мне сейчас не до Экклезиаста, толпа поглощена зрелищем…
Заставляю себя смотреть, эту чашу надо испить до дна. Испытываю ли горе? Нет. Все происходящее закономерно — расплата за близорукость, за всесилие и корыстность вождей, за нашу баранью, бездумную натуру. Конец одной эпохи, начало другой, скрип колеса истории.
Краны взревели, радостно зашумела толпа, вспыхнули сотни блицев. Железный Феликс, крепко схваченный удавкой за шею, повис над площадью, а под чугунной шинелью обозначилась смертная судорога чугунных ног. Не за то дело отдали первую, земную жизнь, Феликс Эдмундович? Посмертно ответили за прегрешения потомков?
В зданиях КГБ в бесконечных коридорах пусто, тихо, глухо. Внутреннюю охрану я распорядился снять еще днем.
Больше здесь делать нечего. Машина в гараже, ворота которого заблокированы. Дежурный вызывает автомобиль, заблудившийся днем в городе.
Ночной город холоден, неприветлив, равнодушно смотрит на меня пустыми темными окнами. Я родился, вырос, жил в этом городе. Этой ночью я чувствую себя здесь столь же чужим, как в Тегеране. Город одержим бесом, заснувшим до рассвета тяжким сном.
Прошедший день не дал ответа ни на один вопрос. Ну что ж, придется подождать. Узнать будущее так же просто, как и разобраться в прошлом, — надо иметь терпение и ждать.
На даче ждет обеспокоенная Нина. Она, разумеется, знает о моем назначении, и оно ее не радует.
— Как ты думаешь, это надолго?
— Думаю, на несколько дней…
Засыпаю с мыслью: не забыть завтра же запросить резидентов о состоянии личного состава, и в первую очередь агентуры. Наших помощников необходимо успокоить…
6 часов утра, пятница, 23 августа. Спал я или не спал? А может быть, все еще сплю и надо сделать усилие, проснуться и все происходящее — ГКЧП, арест Крючкова, казнь Дзержинского — все это окажется просто тяжелым, запутанным сном?
Такое ощущение я как-то пережил в Тегеране. Измена Кузичкина, появление нелегала, угроза нового нападения на посольство, несколько дней безостановочной работы и постоянной тревоги довели меня до того, что так же вот мелькнула средь бела дня отчетливая мысль: все это мне снится, я должен проснуться, и мучения прекратятся.
Увы, эпизоды вчерашнего дня мелькают перед глазами, как отрывки какого-то фильма. Встреча с Горбачевым, повешенный над площадью первый чекист, следователи в кабинете Крючкова. Кстати, ничего они там не нашли и не могли найти: шеф не вел дневников и никогда не хранил никаких записей.
Что предстоит сегодня? Совещание, коллегию надо готовить; думать, как вывести из-под удара разведку: разведка и ее начальник к попытке переворота непричастны, но в нашей стране это ничего не значит, справедливость — это всего лишь производное от политической целесообразности. Аксиома, не требующая доказательства. Надо общими усилиями спасать комитет, а это будет очень непростым делом. Демократы быстро поймут, что ни одна власть не обойдется без государственной безопасности, но в упоении победой, мстительным торжеством они могут не подумать о будущем. Комитету надо было отстраниться от партии, обреченной на поражение ее же вождями… Впрочем, сегодня это пустые рассуждения. Из происшедшего едва ли можно извлечь уроки на будущее — история не повторяется.
В 8 часов я в своем кабинете на Лубянке. Совершенно очевидно, что без председательского пульта прямой связи справляться с комитетом, даже временно, невозможно. Надо мной тяготеет груз традиций: исполняющий обязанности никогда не занимает кабинет начальника. Видимо, дело здесь не только в скромности, но и в глубоко запрятанном суеверии: раньше времени сядешь в кресло и сглазишь, спугнешь удачу, не достанется оно тебе. Будь момент менее драматичным, я остался бы за своим привычным столом и с помощью дежурных справился бы с телефонами и посетителями, но сегодня не до приличий и не до суеверий, надо выплывать самому и спасать комитет, надо действовать. Линию поведения подскажет обстановка.
Кабинет председателя огромен, мрачен, абсолютно лишен каких-либо следов пребывания своего последнего обитателя. Крючков был совершенно равнодушен к окружающей обстановке, он ее просто не замечал: хорошо освещенный стол, телефоны и любого качества, пусть грошовый, шариковый карандаш. Они торчат веером из стаканчика.
Лавина телефонных звонков обрушивается на меня сразу: внутренняя связь, «кремлевки», междугородный ВЧ. Без помощников не обойтись, переключаю телефоны на них, оставляя на себе лишь «первую кремлевку» и ВЧ. Облегчение невелико, помощник появляется каждые десять — пятнадцать минут со списком тех, кто звонил.
Сообщения довольно однообразны: на комитет со всех сторон сыплются угрозы, какие-то силы собираются штурмовать наше здание, все начальники ждут указаний и, судя по всему, продолжают пребывать в растерянности, кто-то жалуется на бездеятельность милиции, кто-то уж совсем неуместно вспоминает о том, что они, то есть победители, «говорят о законности и праве, надо сказать им, что творится произвол» и т. п.
Конечно, у комитета нашлись бы возможности, чтобы защитить свои здания от любого штурма, для этого не нужно было бы даже вызывать свои специальные подразделения, обошлись бы силами оперативного состава. Но ситуация такова, что комитет не может себе позволить никакой конфронтации с толпой — помощи ему ждать неоткуда.
Когда-то мы были «щитом и мечом» власти. Этой власти уже нет, а без опоры на власть государственная безопасность беспомощна. Она отнюдь не была государством в государстве, самодовлеющей силой с особыми политическими интересами.
Начальник Следственного управления докладывает, что сторонники Новодворской собираются штурмовать Лефортовскую тюрьму, чтобы освободить свою предводительницу. Это имя мне известно, я видел Новодворскую по телевизору, она прочно ассоциируется у меня с истерической частью политического спектра. Часть эта, к сожалению, довольно обширна.
— Вот-те на! А разве она у нас?
— У нас.
— А что делать?
— Освободить.
— Кто может распорядиться об освобождении?
— Вы сами.
— Выпускайте!
Получается, как у бойскаута: ни одного дня без доброго дела, узницу вызволил из заточения.
В 10.30 начинается совещание руководства КГБ: члены коллегии, начальники управлений, консультанты председателя — всего человек 35. Время дорого, мне не хочется, чтобы каждый выступающий рассказывал о политической ситуации, как это обычно происходит на любом совещании. Спрашиваю, все ли видели сегодня с утра площадь Дзержинского. Да, все видели, вопросов об обстановке вокруг КГБ нет, ясность полная. Теперь надо попытаться внести ясность в главный вопрос-как жить дальше.
Сразу же приходим к согласию, что необходимо запретить деятельность партийных организаций в системе госбезопасности. Ни одного голоса против, ни одного воздержавшегося, секретарь «большого парткома» Н. И. Назаров (бывший работник ПГУ) тоже «за». Тут же готовится приказ по КГБ и циркулярная телеграмма: конец партийной организации. Шаг неизбежный, но запоздавший на несколько недель, если не месяцев. Десятками лет нам внушали, а мы, послушные ученики, усердно повторяли, что органы КГБ — это вооруженный отряд партии. Последние три-четыре года мы пытались делать вид, что и лозунга такого не было, а теперь распрощались с некогда руководящей силой нашего общества при самых печальных обстоятельствах. Одна из самых сильных сторон русского человека — крепок он задним умом.
Вопрос о департизации закрыт, но стратегическая линия пока не вырисовывается.
Выступающие говорят о необходимости структурной реорганизации, о мерах по защите агентуры и архивов, недопустимости резкого сокращения штатов, ненужности и обременительности войск, недавно включенных в состав КГБ. (Кстати, это еще одна загадка: почему Крючков не приводил в действие эти силы, хотя, казалось бы, они и были бы полезны именно в таких ситуациях, как 19 августа?)
Сегодняшний разговор был бы уместен несколько месяцев назад, сейчас он не имеет отношения к ситуации. Непрерывно поступает информация о том, что на площади собирается толпа, что раздаются подстрекательские призывы штурмовать КГБ, в городе опечатывают райкомы КПСС и находящиеся в тех же зданиях районные отделы КГБ, что милиции по-прежнему нет. Принимаем обращение к президентам СССР и РСФСР с просьбой не допустить противоправных действий толпы в отношении КГБ и его сотрудников. Кто-то предлагает в этом обращении намекнуть, что офицеры КГБ вооружены и не следует доводить их до отчаяния. Нет, эта фраза не пойдет — сила не на нашей стороне, нет смысла показывать кулак, если нет возможности ударить. Обращение срочно отправляем в Кремль и продолжаем дискуссию.
Тон заседания — разговор обеспокоенных коллег и единомышленников — резко меняет выступление заместителя председателя КГБ РСФСР Поделякина. Совсем недавно он был одним из нас, возглавлял КГБ в Башкирии. Сейчас он представляет победившую сторону и, видимо, вдохновлен своей причастностью к ее верхам.
Поделякин поднимается во весь свой небольшой рост, его лысина покрывается красными пятнами (мелькает мысль: ведь этот человек всех нас просто ненавидит!). Он сразу же берет быка за рога, вернее, всех нас за горло. Напористо, жестко, с чувством огромной внутренней убежденности Поделякин говорит, что совещание уходит в сторону от самого главного вопроса — о кадрах. Надо немедленно вывести из состава коллегии тех, кто активно участвовал в деятельности ГКЧП. Известно, что первый заместитель председателя КГБ СССР Г. Агеев, например, давал указание шифроорганам не пропускать телеграммы КГБ РСФСР. Возразить нечего, Агеев такое указание давал. Он сидит здесь же, молча глядя в стол, слушает обвинителя Поделякина. Да и многие другие чувствуют, что виноваты не виноваты, а отвечать придется.
Поделякин внес в дискуссию тревожную, персональную нотку — традиция чисток и расследований, оказывается, жива в наших душах.
Звонит Горбачев, дает задание установить владельца телефона, чей номер он мне диктует. Президент не объясняет, чем вызвано указание. Я отзываю в сторону начальника Управления правительственной связи А. Беду, он исчезает из кабинета и через несколько минут возвращается с информацией: телефон внутреннего коммутатора министерства обороны, установлен в кабинете полковника такого-то. Из комнаты отдыха звоню президенту, передаю информацию. Дополнительных вопросов он не задает.
Совещание продолжается. Создаем группу, которая должна подготовить заседание коллегии, по инерции говорим о своих проблемах, но всем ясно, что Поделякин прав: главным будет вопрос о судьбе каждого из нас, и решать его будем не мы.
Вновь звонит телефон прямой связи с президентом. Голос Горбачева: «Появитесь у меня через полчаса!»
Ехать в Кремль приходится окольными путями. Площадь забита радостной, возбужденной толпой.
В 14.00 я в той же приемной на третьем этаже, где побывал вчера. Мне поясняют, что заседает Государственный совет — президент Союза и главы республик. В приемной ожидает вызова Моисеев — подтянутый, строгий пятидесятилетний генерал армии. В соседней комнате, куда мы заходим вместе с Моисеевым, нам ласково улыбается человек в форме генерал-полковника авиации — Е. Шапошников.
В зал заседаний вызывают Моисеева. Он выходит через полминуты, внятно, ни к кому не обращаясь, говорит: «Я больше не заместитель министра обороны и не начальник Генерального штаба». Делает два шага к окну, молча глядит на зеленые крыши кремлевских зданий. Никто не произносит ни слова. Поворот кругом — и четким солдатским шагом уходит генерал армии Моисеев из высших сфер. Всей душой я желаю ему стойкости и спокойствия.
Вызывают меня. За длинным столом (за ним раньше собиралось политбюро ЦК КПСС) Горбачев, Ельцин, руководители республик. Кажется, мимолетно улыбнулся Назарбаев — я познакомился с ним на последнем партийном съезде и приглашал выступить перед офицерами ПГУ. Он принял приглашение и произвел на аудиторию сильное впечатление глубоким и трезвым взглядом на нашу действительность. Лица всех сидящих за столом знакомы, но раскланиваться и отвлекаться некогда.
Президент коротко говорит: «Я назначаю председателем КГБ товарища Бакатина. Отправляйтесь сейчас в комитет и представьте его». Товарищ Бакатин, оказывается, здесь же, в зале заседаний.
Испытываю такое облегчение, что начинаю широко улыбаться: «Большое спасибо! Сегодня ночью буду спать спокойно».
Улыбаюсь я напрасно. Президент руководит государством, ему не до улыбок, он говорит: «Спать спокойно еще рано». Зловещий оттенок этого замечания доходит до меня не сразу. Прежде чем выйти, слышу, что Ельцин собирается ехать на Лубянку, урезонивать собравшийся народ. Это значит, что наш вопль о помощи дошел до президентов.
Да, мое командование комитетом оказалось чрезвычайно коротким, пожалуй, это рекорд в истории советской госбезопасности. Соблазнительным видением мелькают перед взором ясеневский лесок и кабинет начальника разведки, который отсюда уже не кажется ни темным, ни мрачным. Там моя стихия, а не на Лубянке.
Выходим вместе с Бакатиным. Он приглашает меня заглянуть в его кабинет и выпить по чашке кофе. Кабинет, оказывается, на том же третьем этаже — уютное помещение с высоченным потолком, старомодная тяжелая мебель, стол под зеленым сукном, миловидная женщина-секретарь. Вадим Викторович приветлив, раскован, добродушно и полушутя сетует на новое назначение. Договариваемся, что к 15.00 я соберу руководящий состав комитета, а Бакатин к этому времени прибудет в председательский кабинет. Дорогу он знает.
В приемной председателя толпятся мои обеспокоенные коллеги: я позвонил дежурным из машины и попросил собрать руководство, нет обычных шуток и разговоров. Бакатина многие знают, и репутация у него в комитетских кругах не самая лучшая.
«Прибыл, поднимается…» — дает сигнал охрана. Распахивается дверь лифта, и перед собравшимися появляется новый председатель. Есть в этой сцене что-то чуточку театральное, и мне даже показалось, что новый начальник как бы поглядывает на себя в невидимое зеркало. Бакатин приглашает всех в кабинет, и, пока мы движемся унылой и робкой вереницей, у меня в голове мелькает ненужная мысль: «А не играл ли Бакатин в молодости в любительских спектаклях, как Михаил Сергеевич?» Ну, не будем спешить, не будем судить по внешности — у партийных работников много обличий, они будут раскрываться со временем…
Председатель раскован, прост. Его первые слова: «Я человек не военный. Вот даже воротничок как-то не так застегнут», — произнесенные задушевным тоном, могли бы настроить на лирический лад. К сожалению, среди собравшихся нет женщин лирического возраста. Здесь сидят не очень молодые, попавшие в серьезные неприятности люди, и легкий, даже немного шутливый тон начальника никого не вводит в заблуждение. Ситуация начинает повторяться — победившая сторона разговаривает с побежденными. Начало положил Поделякин.
Председатель сажает меня по правую руку, и вновь лица коллег осветились улыбками в моем направлении. А разве я сам не улыбался бы человеку, которого таким образом отличают?
Бакатин говорит речь, я делаю краткие пометки в блокноте. Вот они:
«Разведка и контрразведка — это святая святых, на них никто не посягает. Не политизировать, не пугать граждан.
Не нужны общие рассуждения о мохнатой руке империализма. Идеологическая война нас не касается.
Полная департизация. Переход от партийно-государственной к государственной системе. Партий не должно быть ни в одном учреждении. Никаких парткомов.
(Здесь новый председатель прерывается и спрашивает:
— А вы партийные организации запретили?
— Запретили, запретили… Еще вчера, — ответствуют недружные голоса.
— Жаль. Я хотел, чтобы это было моим первым приказом!)
Самостоятельность отдельных ведомств: погранвойска.
Профессионалы должны заниматься своими делами.
Нам обещана защита, чтобы мы могли спокойно реорганизоваться.
Автономность и координация.
Борьбу с коррупцией надо взять на себя, видимо, МБ, службе антикоррупции?
Войска КГБ: расследование на уровне руководящего состава.
Нужна концепция работы КГБ на республики — информацию каждому президенту.
Уйдет Литва, только лучше будет.
Не втягиваться не в свои дела.
Давать информацию без идеологии; наладить информирование всех президентов».
Речь связная и логичная. Создается впечатление, что назначение в КГБ для Бакатина не было столь уж неожиданным.
Заходит речь о кадровых изменениях. «Вот и первый заместитель у нас есть», — раскованным жестом председатель показывает в мою сторону.
Моментально срабатывает рефлекс: я громко и категорически протестую: «Нет, я не согласен!»
(Нет, я не согласен, уважаемые товарищи начальники! Хватит, я отказываюсь быть бессловесной шахматной фигуркой в ваших коварных руках! Я буду играть по своим, а не вашим правилам.)
Я задерживаюсь после совещания и еще раз твердо заявляю, что быть первым заместителем председателя я не хочу и не буду, «… а то приму решительные меры».
— Какие же? — любезно спрашивает Бакатин.
— Совершу государственный переворот!
Шутка глупая, но она помогает завершить тягостный для меня разговор.
Бакатин предлагает мне продолжать заниматься текущими делами комитета, пока он быстро освоится с обстановкой.
Кстати, обстановка…
— Там сторонники Новодворской пытаются лезть в здание через окна второго этажа. Внизу решетки…
— Если влезут, выбрасывайте их к чертовой матери!
День продолжается. Бакатин брезгливо обходит кресло, в котором сидел Крючков, и пристраивается за длинным столом.
Я иду к себе, отвечаю на непрерывные телефонные звонки, пью чай, курю. Напряженность спадает, удается поглядывать на экран телевизора. Там происходит действо, заставляющее сжиматься сердце даже у человека, не питающего симпатий к Горбачеву. Его привели на заседание Верховного Совета России, и там ликующие победители измываются над президентом Союза. Горбачев растерян и жалок, Ельцин радостно мстителен.
Талантливые бунтари продолжают сметать все то, что было создано трудом добросовестных простаков. Бунтари в зале, простаки на улицах, на заводах, на полях, они продолжают работать.
День тянется к концу. Такой вот получился зигзаг в линии судьбы служивого человека, незамысловатой, как траектория полета пули. Когда-то какая-то неведомая сила выстрелила мной по неведомой мишени. И вот теперь пуля на излете. Она начинает что-то соображать сама.
Черная «татра» легко бежит по ночной Москве, выныривает на темную кольцевую дорогу, взвывает, прибавляет скорость — я еду домой, в Ясенево.
Чувство облегчения от сброшенного бремени, тревога за будущее, беспокойство за себя и за Службу.
Мысли отрываются от сегодняшнего дня, пытаюсь осмыслить все происходящее со мной и вокруг меня. Не только этот странный путч, не свое неожиданное вознесение и столь же внезапное низвержение. Это всего лишь суета, томление духа, жизни мелочные сны…
Что будет с разведкой завтра, когда будут востребованы новой властью ее возможности, когда и как начнет она служить новой России? Это трудные вопросы. Однако, когда речь идет о будущем, человеку свойственно, думая о худшем, рассчитывать если не на лучшее, то хотя бы на сносное. Естественно, всегда присутствует ни на чем не основанная, многократно подводившая уверенность в разумности участников исторического процесса, их способности этим процессом управлять.
Меня же неизмеримо сильнее мучит, доводит до бешенства вопрос не будущего (все в руке Божьей), а настоящего и не столь отдаленного прошлого. Я чувствую себя беспредельно униженным, обманутым и ограбленным, бунтуют остатки человеческого достоинства, возмущенного надругательством над ним. Ведь не только для того я жил, чтобы сытно есть и сладко пить. Я считал себя в меру образованным, в меру разумным, в меру порядочным человеком. Казалось, что так меня и мне подобных воспринимают и другие.
56 лет — немалая жизнь. В ней были война, голод, теснота, бедность, смерти ближних, обстрелы и осады, разочарование в людях и в себе — обычный набор обычного русского человека моего поколения. Не о чем особенно горевать и нечему особенно радоваться. Но зачем же меня так часто и так гнусно обманывали люди, которым я обязан был верить, зачем же меня заставляли обманывать тех, кто был обязан и хотел верить мне?
Перечень предательств и лжи тягостен, но совершенно необходимо изложить его, вытвердить на память хотя бы для того, чтобы никому не позволить еще раз насмеяться надо мной, над дурацкой верой в порядочность власть имущих.
Нас предали первый раз, когда заставили поверить в полубожественную гениальность Сталина. Мы были еще слишком молоды для цинизма, для того, чтобы подвергать сомнению мудрость старших. (Может быть, идиотом был только я? Имею ли право обобщать? Уверен: имею.) Я и мои сокурсники плакали в марте 1953 года настоящими горькими слезами. Умер Сталин, черная туча грядущих горестей надвинулась на страну и на нас, ее бедных детей. Мы были слишком неопытны, чтобы за траурной пеленой разглядеть лихорадочный блеск глаз одержимых жаждой власти соратников и наследников «вождя всех времен и народов».
В 1956 году нас стали заставлять поверить в то, что Сталин был преступником (не просто знать, а поверить), что все, во что нас раньше, совсем недавно заставляли верить те же самые, сегодняшние вожди, — все это было чудовищным обманом. Унизительно даже вспоминать культик нашего дорогого Никиты Сергеевича, а затем героя Великой Отечественной войны, героя целины, героя возрождения, махрового аппаратчика Леонида Ильича Брежнева, жалкую фигуру Черненко.
В феврале 1984 года, когда стало известно о кончине Ю. В. Андропова, сидя в маленькой комнатке в информационной службе, мы гадали, кто же станет нашим вождем, и гнали прочь мысль, что это место может занять бывший заведующий гаражом и бывший заведующий канцелярией Черненко. Уже через неделю на собраниях и совещаниях зазвучали льстивые слова о «лично товарище Константине Устиновиче Черненко». В этот период уже не обязательно было глубоко и искренне верить, но совершенно обязательно было публично врать.
Обстояло ли дело по-другому при Андропове? Обаяние его личности в моем кругу оперативных работников разведки среднего и рядового эшелона было велико. Оно возрастало в личном общении с Юрием Владимировичем. Он был дальновиден, практичен и остроумен, говорил просто и по делу. Не пришло бы в голову в разговоре с ним прибегать к текущим лозунгам, привычной риторике. Случись такое, думаю, разговор был бы последним. Но и Андропов лгал и вольно или невольно заставлял нас верить в ложь и лгать самим.
Из официального лексикона исчезло слово «совесть». Ложь стала и ступенькой к успеху, и инструментом в политических играх, и условием выживания. Но совесть, человеческое достоинство могли исчезнуть без следа только в высших и приближенных к ним сферах, где пьянящий аромат власти и всесилия заглушал все.
Они врали ради власти, заставляли нас врать ради своей власти, мяли, уродовали наши души, а мы были вынуждены делать вид, что верим, старались искренне верить всей этой своекорыстной и тупой болтовне. Искренне верить, ибо иначе жить человеку, в котором сохранились хоть какие-то частицы совести, невозможно.
Настали новые времена. Если ложь и не отменили, то по меньшей мере уравняли в правах с правдой. Уходила в прошлое непременность единой канонизированной истины, носителями которой были верховный жрец и таинственный синклит мудрецов, именуемый «политбюро». Еще принюхивались подозрительно к словам блюстители былой идейной чистоты, но становилось ясно, что каждый может верить в то, что ему кажется правдой, и открыто об этом говорить. Появилась робкая надежда, что даже если наши вожди не очень мудры, то по меньшей мере честны.
Право на правду, однако, было вновь использовано для обмана Нас предали в очередной раз.
Светят огоньки моего дома. Нина не спит, она уже знает о происшедших переменах, мой решительный отказ от должности первого заместителя председателя КГБ одобряет
Что-то наконец проясняется: вожатым должна быть только собственная совесть. Достанет ли мне сил?
Я выпиваю стакан водки, с аппетитом ем и ложусь спать, не взяв в руки книгу.
За открытым окном тихонько шумит лес, далеко-далеко кричит беспокойная ночная птица, воздух пахнет дубовыми листьями. Горбачев, Новодворская, Поделякин, Ельцин, Бакатин, толпа на обезображенной площади, Верховный Совет сбиваются в какой-то бесформенный ком и укатывают за пределы сознания…