«Свободная Франция»
В Лондоне я поселился в отеле «Дорчестер».
Уже в первую ночь меня внезапно разбудил сигнал тревоги. Я не знал, что следует делать в этом случае, и позвонил телефонистке. Она, очень удивленная, ответила коротко: «Делайте, что хотите!» Я погасил свет и снова лег в постель, затем подошел к окну, открыл его — преследуемый всеми прожекторами Лондона, одинокий самолет пытался ускользнуть…
Здесь шла самая настоящая война. На каждом шагу в городе были видны ее признаки. Повсюду военные, улицы с пустующими домами, похожие на беззубые рты, мешки с песком, громоздящиеся в особо опасных местах. И в то же время складывалось странное впечатление, что город живет своей обычной жизнью — нигде нет развалин, люди спокойно идут по улицам, заходят в бары и рестораны (продовольственных талонов тогда еще не существовало, были только талоны на одежду).
По ночам часовые в касках делали обход; при каждом таком рейде они поднимались на крыши, чтобы тотчас же принять меры против зажигательных бомб.
Теперь я снова был военным; я явился с моим командировочным удостоверением (перемазанным мазутом, перенесшим кораблекрушение), и меня поставили на учет. Мне выдали полагающуюся экипировку со всеми отличительными знаками драгунского полка, серебряными галунами на черном фоне, черной пилоткой с белым кантом. Я получил направление в тренировочный лагерь в Кемберли, что в часе езды на поезде от Лондона.
Когда я записывался добровольцем в Соединенных Штатах, я задумывался над тем, какого рода деятельностью я буду заниматься; у меня сложилось впечатление, что администрацию голлистов несколько смущало мое появление. Вишистская пропаганда неустанно повторяла, что голлисты — это не что иное, как «сборище евреев», разбавленное несколькими французами-предателями, и, даже не принимая всерьез эти заявления, я тем не менее довольно ясно представлял себе, что еврей, да еще с такой фамилией, как моя, будет если не выпровожен вообще, то немедленно отправлен в действующую армию. С другой стороны, у меня был очень малый опыт участия в военных действиях! Так что я не ожидал никакого продвижения по службе и уже приготовился к естественному ходу событий на избранном мной пути.
Те, кто, подобно мне, прибыли с американского континента, где война воспринималась лишь как какой-то далекий конфликт, внезапно испытали радость от сознания, что они участвуют в борьбе, в которую оказался вовлечен весь мир. И чем долее я находился на «моем» континенте, тем более крепло во мне ощущение, будто я вновь обрел мою родину. Американцы участвовали в войне, в то время как англичане ею жили. Их страна страдала от чудовищных разрушений и была постоянной мишенью для немцев. Англичане достойно держались в мрачные дни 1940–1941 годов под нескончаемыми бомбардировками вражеской авиации. Они теперь были на передней линии в сражениях на Дальнем Востоке, в Северной Африке и в Европе. И вот я сейчас нахожусь здесь, где все это происходит.
Я быстро понял, что в лагерь в Кемберли направляли тех, с которыми не знали, что, собственно, делать. Молодых добровольцев и офицеров запаса должны были задействовать в уже сформированных французских частях. Но мне никто не предложил присоединиться к этим частям, и, будучи дисциплинированным, я добросовестно выполнял свои обязанности. Поскольку я был единственным офицером, имевшим некоторый опыт участия в боях, меня назначили военным инструктором, а вскоре — заместителем начальника лагеря. Мне помогали «профессионал» — старый командир, участник боев 14-18-го годов, любитель спиртного, но довольно симпатичный, и два бравых парня, которые целыми днями занимались ремонтом танков или бронемашин, уцелевших в Нарвике, и которые, казалось, опоздали на войну. Один из них, всегда перемазанный машинным маслом, вставляя в гусеницу танка резиновый «палец» взамен потерянного в траншеях, возбужденно разглагольствовал о том дне, когда его машины, наконец, двинутся на немцев.
Несколько приятных прогулок по лесу, редкие встречи с малознакомыми французскими офицерами… Мне вспоминается Бур-же-Монури, с которым я обсуждал какую-то шахматную партию… Такая жизнь мне быстро надоела, и я стал искать более полезные занятия.
* * *
Через две недели после моего прибытия в тренировочный лагерь мне сообщили о предстоящем важном событии: как и все офицеры, я буду представлен генералу де Голлю. У меня не было каких-либо политических амбиций, я не мог видеть в де Голле государственного деятеля и еще менее — человека, имя которого останется в истории. Для меня он был только главнокомандующий.
И тем не менее, это был великий день. В моей новой униформе я отправился к нему на Карлтон-Гарденс, и в назначенный час меня представили ему с соблюдением всех полагающихся правил.
Откуда взялось это ощущение робости или неловкости, которого я практически никогда не ощущал? Генерал был один, он стоял посреди своего просторного кабинета. Почему его лицо, уже ставшее легендарным, меня удивило?
Я вытянулся по стойке «смирно», по уставу назвал свое имя и звание, стоял и ждал.
На его лице не отразилось ничего, никакого любопытства, никакой заинтересованности. Затем Генерал спросил о моих намерениях, о том, что я собираюсь делать.
Я ожидал этот вопрос, и тем не менее, он поставил меня в тупик, и я не знал, что ответить. Снова последовало молчание, и, наконец, я сказал, что прибыл сюда, чтобы служить, и готов выполнять приказы, которые мне отдадут.
Снова молчание… Казалось, мой ответ его удивил; потом он пожал мне руку на прощание. И больше я не видел его до середины 50-х годов, когда мы встретились с ним совершенно случайно.
Из кабинета де Голля я вышел разочарованный: я слишком многого ожидал от этой встречи и теперь испытывал какое-то чувство неудовлетворенности. После стольких размышлений об этом человеке, стольких жарких споров об истинном смысле его воззвания и его борьбы, стольких сомнений относительно того, что же в действительности представляют собой силы «Свободной Франции», теперь, после этой короткой встречи, я чувствовал себя так, словно мне на голову вылили ушат холодной воды.
Сдержанность, естественная холодность, робость, застенчивость? Позднее мне сказали, что Генерал только что узнал о смерти в авиакатастрофе своего друга, отличного офицера, недавно примкнувшего к его движению. Я также узнал, что долгие паузы в разговоре помогали ему определить политические устремления вновь прибывших…
После трех месяцев в Кемберли меня направили в Лондон. Как все офицеры, я снял комнату в городе у милейшей пожилой леди. Каждое утро я отправлялся на «службу».
Жизнь ежедневно преподносила разного рода неудобства и трудности. Газовая печка в моей комнате на Ланкастер Гейт функционировала, только если в нее опускали шиллинг и только в течение получаса! Натопить мою довольно большую комнату за это время не удавалось. Было очень холодно, и я постоянно держался возле печки, при этом колени у меня пылали, а лицо оставалось замерзшим. Ванной не было, только умывальная комната для самого простого туалета…
Питались мы большей частью плохо, в основном ели хлеб из картофельной муки; особенно мрачными и тоскливыми вечерами мы ужинали где-нибудь в ресторане в компании друзей. На улицах почти полностью отсутствовало освещение, вечерами город погружался в темноту, одним лишь такси позволялось включать тусклые огоньки, конечно же не видимые на расстоянии. В дни, когда город окутывал смог, я возвращался в мою комнату, идя наощупь вдоль стен домов квартала.
К этой скромной повседневной жизни все же можно было легко привыкнуть, самое суровое нас еще ожидало впереди — бомбардировки.
Целая серия нападений с воздуха состоялась в феврале 44-го, бомбардировки были короткими и неожиданными. Каждую ночь, как только звучал сигнал тревоги, мы спускались в подвал. На меня, с 1940 года не знавшего таких страшных бомбардировок, все это произвело особенно глубокое впечатление.
Трудно себе вообразить адский грохот во время этих налетов, взрывы бомб и ответную стрельбу из орудий ПВО.
Были и серьезные разрушения. Часто мы принимали в наших подвалах соседей или друзей, дома которых были разрушены полностью или же в них попали бомбы замедленного действия.
Мне более всего запомнилась бомбардировка, во время которой бомба попала в Институт Франции, основанный моим двоюродным дедом Эдмоном де Ротшильдом. Там жил один офицер по фамилии Фату, и в то утро он не пришел на службу. Меня отправили узнать, в чем дело. Когда я пришел на место, мне пришлось пройти сквозь кордон полиции, чтобы понять, что от здания не осталось ничего; оно было полностью разрушено, сровнялось с землей, как коробок спичек после удара по нему кулаком. Офицер службы чрезвычайных ситуаций предложил мне пойти на опознание «останков или кусков униформы» француза, которого я никогда не видел, но я отклонил это зловещее приглашение. Чудесным образом осталась невредимой молодая девушка, в то время как ее родители, находившиеся в другой части той же, что и она, комнаты, исчезли, превратились в прах.
На следующий день ко мне неожиданно пришел старый офицер, раненный в живот осколками стекла…
* * *
Как-то утром, не увидев моего коллегу Пьера Мессмера, я обратился к знакомому полицейскому. Тот не мог мне сказать что-либо положительное. Только к полудню появился Мессмер с самым невинным видом, но вскоре он не на шутку разозлился из-за поднятой суматохи: у него были все основания желать остаться незамеченным, его задержали некие галантные дела.
И однако эти налеты не шли ни в какое сравнение с бомбардировками, которые начались после высадки союзников. Однажды вечером, когда мы ужинали в компании друзей, стараясь не думать ни о чем плохом, мы услышали странный шум, грохот взрывов более сильных, чем прежде.
Мы тотчас подумали об этих «летающих бомбах», о которых много говорили последнее время и которые прозвали doddle-bug («мешок с пустяками»). Какое- то абсурдистское воображение заставило нас представлять их себе похожими на птиц, бьющих крыльями об окна, куда они собираются влететь!
В действительности это были Фау-1.
Всю ночь сигналы тревоги следовали один за другим в каком-то адском ритме через каждый час, если не через каждые полчаса.
В следующие дни этот всемирный потоп продолжился: мы увидели эти машины, которые летели группами, — маленькие, быстрые, с мотором, трещащим, как мотор большого мотоцикла. Их вид не производил такого уж сильного впечатления, но когда шум останавливался, сердце тоже останавливалось; в этот самый момент они, покачнувшись, пикировали вниз, сбрасывая бомбу, способную полностью уничтожить целое здание.
В результате я нашел убежище у друзей-англичан, которые выстроили в глубине своего сада небольшое укрытие, способное выдержать взрывную волну. По утрам, когда мы вставали с постелей в наших комнатах и занимались утренним туалетом, мы держали двери открытыми из опасения оказаться блокированными в помещении во время налета.
В дневное время следовало постоянно быть начеку! Здание, где находилось наше бюро, считалось весьма основательным, и нам запрещалось спускаться в бомбоубежище.
В метро, прорытом очень глубоко, мы были в безопасности. Выйдя на поверхность, мы тотчас же бросали тревожный взгляд на плакат, висевший возле контролера: зеленый цвет указывал, что все в порядке, красный служил сигналом тревоги. И все же нужно было выходить, напряженно прислушиваясь, и бросаться на землю, как только смолкал шум мотора приближающегося Фау- 1.
Чтобы ехать на такси, требовалось мужество: поскольку машины продолжали движение, несмотря на сигнал тревоги, оставалось только совсем беззащитным отдаться на волю случая. Сами водители мне казались глухими или же ничего не соображающими. Лишенные какой-либо защиты от Фау-1, открытые для нападения более, чем кто-либо другой, они навсегда остались для меня символом спокойного мужества.
Моя память сохранила карикатуру того времени: старшие офицеры, беседующие торжественно и невозмутимо, и только их уши двухметровой длины выдают их беспокойство.
Позднее, после высадки союзников, появились и Фау-2; это баллистические ракеты слишком быстрые, чтобы их услышать; они настигают цель внезапно. Никакие средства ПВО не способны предупредить об опасности.
И тем не менее, жизнь продолжалась. Мы предпочитали бывать в ресторанах с залами, расположенными под землей; в других ресторанах мы старались не садиться за столики у окна, чтобы нас, по крайней мере, не засыпало осколками стекла.
Лондон в годы войны… Я никогда не забуду его облик, его атмосферу.
Всегда веселые, любезные, готовые разделить заботы других, англичане давали выход своим эмоциям только в мирное время. Они подспудно ожидали такого же поведения и от других. В противостоянии всем препятствиям, трудностям, разрушениям им удавалось скрывать под банальной рутиной повседневной жизни поистине героические поступки. «Храни себя в себе», — вспомнил я старый совет моей матери.
Для француза, страна которого только что потерпела сокрушительное поражение и который потерял веру в свою судьбу, в таком поведении было что- то ободряющее, оно указывало путь, по которому стоило следовать. Мое воспитание в духе любви к англичанам, быть может, способствовало тому, что я принял эту модель поведения, но я замечал, что французы, поначалу растерявшиеся в этой безликой для них массе англичан, затем почти вопреки себе и своим склонностям перенимают эти спокойные, ненавязчивые добродетели. Они так же не обманывают, не жульничают, и если им нужны какие-то «текстильные товары», они не стремятся их купить где-то на «черном рынке».
Даже в самые тяжелые моменты войны британские власти старались не создавать у населения впечатления постоянного полицейского контроля, как будто они предпочитали смело игнорировать деятельность разведки и контрразведки. И все же немцы не ошиблись, отправив в Англию группу шпионов, typically british — типично британских. Но я никогда не слышал разговоров о комендантском часе, меня никогда не просили предъявить удостоверение личности, ни у кого из моих друзей — англичан или иностранцев — не спрашивали, куда или откуда они идут. Война не изменила уважения к гражданским свободам. И если мне доводилось видеть полицейских, это было единственно после бомбардировки… Этот народ умел молчать о своих политических разногласиях и выступить единым фронтом перед лицом врага…
* * *
Но я приехал в Лондон не для того, чтобы наблюдать поведение его жителей во время бомбардировок. Я находился здесь, чтобы участвовать в сражениях.
Первое время я не знал никого, кроме Жака Бенгена — еще с довоенного времени моего доброго друга, шурина Андре Ситроена. (Он работал в нашей фирме, проявил себя как человек умный и компетентный, и я назначил его директором фирмы САГА — филиала «Компани дю Нор».)
Несмотря на нашу дружбу, я лишь много позднее узнал, что Бенген сотрудничал с секретными службами. Заброшенный с парашютом во Францию, в Южную зону, он был задержан в поезде и отправлен в местную комендатуру для установления личности — какой-то незначительной неточности в его документах оказалось достаточно, чтобы вызвать подозрение. Он понимал, что нельзя поддаваться столь обычным в первые часы ареста отчаянию и растерянности, что сейчас необходимо найти и использовать любую возможность для побега. Увидев открытое окно, он прыгнул в пустоту. Но это заметили крестьяне и, приняв его за грабителя, выдали немцам. Боясь, что под пытками он может выдать известные ему секретные сведения, он проглотил яд, который всегда хранил при себе. Лишь после освобождения Франции от гитлеровской оккупации, когда поиски его еще продолжались, мне стало известно о героической смерти Бенгена.
С кем увидеться? К кому обратиться? Французы не были объединены в какую- то группу. Правда, существовал клуб, куда можно было пойти поужинать, где подавали сигареты с черным табаком и где, общаясь друг с другом, французы старались сохранить свои традиции и обычаи…
У меня не было ни малейшего желания суетиться и лезть вон из кожи, чтобы попытаться занять какую-то политическую нишу. Я довольно скоро заметил, что все, кто в окружении генерала де Голля занимал сколько-нибудь заметное положение или обладал властью, старались держать на расстоянии тех вновь прибывших, которые могли занять их место или как-то им помешать. Инстинктивно каждый оберегал свое положение. Поэтому никто не предлагал мне ответственный пост, а я, со своей стороны, не участвовал ни в каких интригах или политических играх (я лишь мельком видел Гастона Палевски, которого хорошо знал) и ограничился одной только военной службой — область, где я сразу почувствовал себя на месте.
И все же проблемы иерархии в то время не существовало. Позднее исчез и остракизм, которому подвергали первые голлисты тех, кто прибыл в Лондон позднее. (Один мой приятель, присоединившийся к генералу де Голлю еще в июне 40-го года, до сих пор занимал скромную должность офицера-вербовщика. Он рассказал мне, что прибывшие в июле — того же года! — отпускали в свой адрес язвительные насмешки, считая, что они здесь уже так давно, что пора на что-то решиться!)
В 43-м году в Лондоне осталось мало военных. Наиболее опытные офицеры были направлены в распоряжение частей, участвующих в боевых действиях, в Дивизию Леклерка или Африканский экспедиционный корпус. Другим выпало корпеть над документами в штабах или негласно заниматься «серьезными делами».
Теперь де Голль был уже не только командующим Вооруженными силами «Свободной Франции», но возглавлял, как мы говорили, «Внутреннее сопротивление».
Мы узнавали о его деятельности от агентов, возвращающихся из Франции, которые делали отчет перед тем, как вновь отправиться в командировку или же пока их не схватили секретные службы. Мне вспоминается шеф разведки Анри Френе, Люси Обрак… Я еще слышу голос актрисы Франсуазы Розе; это было в Уимблдоне, где я проходил стажировку, — невозмутимые английские офицеры плакали, слушая ее. Таким образом, мы знали о том, что происходит во Франции.
Вокруг «Свободной Франции» группировалось много иностранцев, например, тех, кто имел отношение к правительствам в изгнании — поляков, чехов, голландцев. Они носили то же походное обмундирование, и только по названию их страны и национальным знакам отличия на их мундирах можно было распознать этих людей. Для англичан все эти европейцы, находившиеся в Англии, считались «союзниками», людьми им равными и заслуживающими уважения.
И только американцы не были союзниками, как все другие. Они носили иную военную форму, получали значительно лучшее жалованье, вели себя менее дисциплинированно, высказывались более иронично, маршировали довольно расхлябанно, совсем как это показывалось в их фильмах, создавали много шума — короче говоря, выделялись до такой степени, что порой раздражали англичан.
* * *
Лондонских голлистов объединяли чувства, которые они демонстрировали с какой-то чрезмерной гордостью.
Истинный голлист — это прежде всего неискоренимый бунтарь. Официальная Франция — ее правительство и властные органы, ограничения и правила, которые она считает обязательными к исполнению, — все это они напрочь отвергали. От всего отрекались. В самой этой позиции некоторые видели зародыш революции; выйти за рамки законности было нелегко для всех, и многие чувствовали, что перешли Рубикон.
Голлист, таким образом, считал себя «вне закона»; приговоренный к смерти, конечно, заочно, он не представлял себе, сможет ли когда-нибудь вернуться во Францию и какой будет эта Франция.
Голлист чувствовал себя апатридом или, точнее, чувствовал, что, быть может, больше никогда его родина не будет такой, какой он бы хотел ее видеть. Многие больше не имели законного гражданства, бежав с первым же пароходом, не зная наверняка, смогут ли вернуться. Напрасно мы старались считать себя передовым эшелоном страны, все могло сложиться как нельзя хуже. Конечно мы знали, что англичане нас не выдворят, но мало кто имел жилище где-нибудь, кроме Франции. Некоторым в этом случае предстояло принять решение — либо как-то ассимилироваться, либо навсегда остаться с чувством изменника. В зависимости от душевного склада, каждый это чувство разрыва с прошлым переживал более или менее глубоко, но оно порождало «корпоративный дух» и ту солидарность, которой отмечены отверженные или все утратившие прежние связи и привязанности.
Наконец, голлист (в отличие от своего руководителя!) был вечно сомневающимся. Да, оказавшись в Лондоне, мы верили, что сделали правильный выбор, что находимся в хорошем лагере, но мы бесконечно спорили о том, каким будет послевоенный порядок, выживет ли правительство Виши и вишизм, мы говорили об опасности гражданской войны, о неизвестности, которая нас ожидала. Будет ли режим левым и до какой степени? Один участник Сопротивления убеждал нас, будто французы резко изменились, будто даже «жандармерия стала мятежной»! Несмотря на все это, я постоянно думал о том, что остается провишистски настроенная буржуазия и что антисемитизм становится все более злобным.
Сейчас, когда я пииту эти строки, я замечаю в этом некую константу нашей национальной психологии. Все признают, что Франция — страна рациональная, рассудительная и благоразумная, пожалуй, даже склонная к консерватизму. И потом, с интервалом в несколько десятков лет, река вдруг выходит из берегов и разрыв с прошлым кажется неизбежным. Но если перелистать века нашей истории, то мы увидим, что в конце концов все возвращается к ранее заведенному порядку и река возвращается в свои берега. Однако в каждой кризисной ситуации, вопреки своему историческому опыту, французы теряют веру в себя, сомневаются в силе коллективного разума и в возможности снова стать хозяином положения…
Меня вызвали в Лондон, чтобы направить в Военную миссию административной связи, которой руководил Буаламбер и на создании которой настаивал генерал де Голль. Американцы разработали проект управления освобожденными французскими территориями, Союзное военное управление для оккупированных территорий — AMGOT; над проектом работали в американских университетах, более чем тысяче пятистам человек было суждено установить во Франции что-то вроде англосаксонского управления. Им поручалось обеспечить на освобожденных территориях действительно союзное управление. Де Голль, опасаясь, что одна «оккупация» заменит другую и приведет к тем же последствиям, в 1943 году создал «Военный корпус административной связи», подведомственный непосредственно Французскому комитету национального освобождения и сформированный из французских офицеров. Этье де Буаламберу в 1944 году было поручено сформировать и возглавить эту организацию. Более тысячи двухсот офицеров, таким образом, подготовили и направили «во все места дислокации и во все подразделения союзников, чтобы обеспечить их связь с французским населением, восстановить административные органы и заменять их там, где это будет необходимо».
Буаламбер имел репутацию сердцееда и щеголя, но находил время страстно увлекаться политикой. Участнику Дакарского дела, ему удалось совершить сенсационный побег, прежде чем он добрался до Лондона. Теперь он имел чин полковника.
После стажировки в Уимблдоне я приступил к своим новым обязанностям. Моя должность носила славное название — начальник третьего отдела! Впервые за мою карьеру я выполнял штабные функции; в мои обязанности входило принимать вновь прибывших и делить их на группы, руководить подготовкой офицеров связи, решать вопросы, связанные с их стажировкой и затем, с учетом того, что я уже о них знаю, распределять этих добровольцев на наиболее для них подходящие места в различных английских частях оперативного назначения. Французам всех чинов и возрастов полагалось через это пройти. Будущие отношения армий союзников с французской администрацией, с вмешательством или без вмешательства членов нашей миссии — все это были проблемы политические, которые меня не касались. Но я должен был сам, без помощника, проверять все сведения, относящиеся к связи с британцами, чтобы наши дела получали правильное освещение. Эта работа требовала особого внимания, так как через мои руки проходили весьма значительные цифры. Все вопросы обсуждались по телефону из моего кабинета, и я был постоянно загружен, как барышня-телефонистка в часы пик!
Я работал в тесной связи и полном согласии с английским офицером того же ранга, что я (после Алжира я получил капитанские нашивки), в функции которого входило принимать мои предложения и давать поручения присланным мной новобранцам.
Но вот все были туда-сюда распределены, и я оказался без работы! Одним прекрасным утром Буаламбер мне объявил:
— Теперь вы будете руководить 4-м отделом. Оснастите мне и оденьте всё и всех!
И в одночасье мои обязанности изменились.
Да простится мне краткое возвращение назад, в эпоху Кемберли, чтобы вспомнить одно из моих первых служебных поручений — моя должность называлась «знаменосец», в памяти остались два случая, с ней связанные.
Я получил привилегию нести на вытянутой руке знамя «Свободной Франции» просто потому, что оказался там единственным офицером, награжденным Военным крестом 1939–1940! В тренировочном лагере новобранцы учились ходить в ногу, иногда там были почетные караулы. Но еще случалось, что Вооруженные силы «Свободной Франции» должны были строем идти по улицам Лондона на каком-нибудь торжественном параде. Так, 14 июля 1943 года мы прошли по городу до Веллингтон Барракс, отмечая таким образом в монархической стране взятие Бастилии. Проходя мимо решетки Букингемского дворца, в толпе зрителей я узнал двух девушек… Беби и Никиту Каркано — дочерей посла Аргентины в Англии. Взволнованный этой встречей, я их дружески приветствовал.
В Лондон прибыл генерал Гиро, и я был свидетелем и одновременно участником забавного эпизода. Визит Гиро совпал с самым разгаром его конфликта с де Голлем. У голлистов было впечатление, что американцы манипулируют этой пешкой в своей игре с единственной целью противостоять де Голлю. Солдаты «Свободной Франции» были настроены резко против него, некоторые даже говорили о том, что нужно убить «предателя Гиро»! Англичане, зная об этих волнениях, попросили нас прибыть накануне в Лондон и пройти маршем через весь город, этот изнуряющий марш предстоял нам на рассвете следующего дня. Несомненно, таким образом они хотели охладить наш воинственный пыл. Некоторые, однако, продолжали обвинять Гиро во всех смертных грехах — валили без разбора все, что, как казалось, имело хоть какую- то связь с Виши. Надо сказать, что подобную нетерпимость, которая вполне в характере французов, в целом разделяли и вишисты во Франции. Я был настроен враждебно к Гиро не потому, что видел в его персоне марионетку американцев, но потому, что у меня перед глазами были два человека, которые отличались друг от друга, как Солнце от Земли.
Но вот Гиро проводит смотр войск напротив Карлтон Гардене. Как знаменосец, я стою немного впереди моих товарищей, прямо перед ним. Нас разделяют от силы несколько метров. Я знал, что он был в плену, знал подробности его побега из плена, но я также знал, что, принадлежа к антинемецкой фракции в правительстве Виши, он в то же время разделял мнение тех, кто считал де Голля авантюристом с политическими амбициями.
Гиро стоял с рассеянным видом, уныло повисшими усами и заметно выступающим вперед животом — вид его нельзя было назвать впечатляющим. Внезапно его взгляд, до того блуждавший где-то у горизонта, остановился на знамени, которое я держал в руках. Казалось, он проснулся, явно заинтересованный — я понял, что он ищет глазами надпись на знамени. Я представил себе также, что он ожидает прочесть какой-нибудь голлистский лозунг, противный его взглядам. Легкий ветерок овевал знамя. Гиро, как и я, стоявший по стойке «смирно», пытался незаметно подвинуться; его явно раздражало, что он не мог прочесть надписи, а это был по сути дела обычный девиз «Честь и Родина». Я решил не дать ему развеять сомнения и всякий раз, когда он чуть отодвигался в сторону, я тоже незаметно отодвигался, но в другую. И, признаюсь, испытывал от этой игры ехидное ликование.
Офицеры часто служили «затычкой», выполняя разного рода поручения, к которым они не были подготовлены. Как это всегда бывает в военных частях, нас заваливали служебными записками, и работа с каждой из них требовала определенных знаний. Я имел лицензию на юридическую практику и стал выполнять функции адвоката защиты в военных трибуналах, когда судили французских солдат. В большинстве случаев речь шла о каком-нибудь смельчаке, отважившемся дать деру, но это называлось «дезертирством». Еще более, чем о своем авторитете, де Голль заботился о том, чтобы представить всевозможные доказательства соблюдения его движением всех норм республиканского и французского законодательства.
Вместе с де Голлем в Лондоне была Франция, и даже мельчайшие детали должны были свидетельствовать об этом. Так же, как англичане пьют чай в своих садиках, так и всем уважающим себя французам полагалось курить «Капораль».
Обычно судьями назначали лишенных сентиментальности старых офицеров, уже начинающих дряхлеть. В особенности, я запомнил одного офицера, старого вояку, который видел в каждом «обвиняемом» человека психически неуравновешенного, ссылаясь на совсем уж неожиданный аргумент: этот солдат находится в Лондоне, в то время как он мог бы спокойно оставаться во Франции! Эта предвзятость, по меньшей мере неуместная, заставила меня очень серьезно относиться к моим адвокатским обязанностям, и я с пылом и рвением погрузился в пламенные, полные романтики защитительные речи.
Расскажу об одном серьезном деле. Англичане задержали французского дезертира и отправили его в военную тюрьму союзников в Данди, что на севере Шотландии. Французская военная юстиция немедленно отреагировала на этот арест и, чтобы допросить обвиняемого, выслала офицера-следователя, которого я сопровождал в качестве официального защитника. Четырнадцать или пятнадцать часов, проведенных в поезде, дали нам возможность обсудить этот случай. Мы пришли к заключению, что возможен мягкий приговор при условии, если обвиняемый примет предлагаемую мной линию защиты. Увы! Мы имели дело с глупым и ограниченным мальчишкой, который ничего не желал слушать. Когда шел суд над ним, я уже покинул Лондон…
«К счастью, есть воскресенья», — однажды сказал Жорж Помпиду. Никогда это высказывание не было так верно, как в той моей лондонской жизни. Уик-энд в деревне у друзей или родственников был для меня не просто некоторой переменой в повседневной жизни, своего рода отсрочкой. Гулять утром, беседовать перед камином, бродить по лесу, не вглядываясь в небо в ожидании очередного налета!..
Постепенно мне удалось отыскать моих кузин и нескольких родственников. Много уик-эндов я провел в гостях у Джимми и Долли де Ротшильд в Уоддестоне. Джимми был большим оригиналом: высокий, с огромной продолговатой головой, с длинными руками, он носил шляпу, сильно надвинутую на лоб, что придавало ему вид весьма необычный. Джимми и мой отец были большими друзьями, а кузина Долли была близка с моей матерью. Сын барона Эдмона, Джимми первым из французов основал еврейское предприятие в Палестине. Его считали несчастным ребенком. Он убежал из родительского дома и устроился юнгой на торговый корабль… его отыскали где-то в Австралии. Тогда отец отправил его в университет в Англию, и Джимми влюбился в эту страну. Он сменил гражданство и впоследствии даже избирался членом английского парламента.
Мои кузены работали, и я по возможности старался им не надоедать. Иногда я заходил в банк пообедать с Энтони и там познакомился с Энтони Иденом. Пожалуй, я слишком редко виделся с Виктором (лордом Ротшильдом), уже тогда известным своими научными работами; его широкая образованность произвела на меня сильное впечатление. Зато я часто встречался с его сестрой Мириам Лейн. Разносторонне одаренная, интересующаяся энтомологией, она вращалась в интеллектуальной среде, и благодаря ей я познакомился с удивительными людьми. Ее муж, венгр по происхождению, человек очень спортивный, служил в английских десантных частях. Он попал в плен, будучи заброшен с парашютом во Францию, и теперь Мириам жила в постоянной тревоге за мужа, хотя допрашивал его Роммель, имевший репутацию джентльмена.
Однажды за завтраком я рассказал Мириам, какое большое впечатление на меня произвела книга «Слепящая тьма», только что вышедшая в Америке. На следующий уик-энд по приглашению Мириам я приехал к ней в ее загородный дом и каково же было мое удивление, когда я встретил там Артура Кёстлера — автора этой книги собственной персоной.
Маленького роста, с покатым лбом и черными волосами, с плечами, отведенными куда-то назад, с судорожно подергивающимся лицом, Кёстлер на первый взгляд не производил большого впечатления. Он часто приглашал меня в Челси, в свой маленький дом, где он жил со своей восхитительной дочерью Мамаин Паже. Он был настолько любезный и предупредительный, что приносил мне завтрак в постель — роскошь, почти сюрреалистичная в то суровое время. Я познакомился со многими его друзьями, и мы образовали кружок, проводя время за спорами о том, как переустроить мир.
Кёстлер сначала бежал во Францию, где был интернирован, как многие, прибывшие из Центральной Европы. Его постигла сначала та же участь в Англии, но один из его друзей — заместитель министра авиации — поручился за его «политическую благонадежность»!
Он был знаменит, но вызывал противоречивые толки. Отрицательно воспринималась его критика лагерной коммунистической системы, которая фактически косвенно задевала просоветские настроения многих в тот момент, когда наши героические союзники доставляли немало хлопот Еитлеру.
Но более всего его волновали страдания евреев, так как его мать, еврейка, не могла выехать из Венгрии. Один и тот же кошмар преследовал его каждую ночь: он на дороге, за ним гонятся убийцы, он пытается кричать, но ни единого звука не вырывается из его горла, и ему не удается позвать на помощь. Этот сон вместил всю тревогу пророка, каким казался Кёстлер: знать правду и в то же время быть не в состоянии заставить общество принять ее, ибо речь идет о том, чтобы предупредить мир об уничтожении евреев или разоблачить ложь советского режима. Он был в отчаянии, не имея возможности расшевелить правительства союзников, побудить их что-нибудь сделать, чтобы спасти депортированных. После его рассказов у меня не осталось никаких сомнений относительно судьбы евреев, отправленных в «трудовые лагеря». А тем не менее, многие продолжали отказываться верить правде; рассказывают, что даже сам Черчилль, когда ему впервые упомянули об «окончательном решении еврейского вопроса», потребовал доказательств. Возможно, правительства союзников не решались публично признать правду о том, что происходило в лагерях, из боязни, как бы общественное мнение не настояло на преждевременном открытии второго фронта. Во всяком случае, я не думаю, чтобы союзники, освободив Аушвиц, сильно удивились тому, что они там увидели…
Последователь Жаботинского, Кёстлер не только интересовался судьбой Палестины, но страстно боролся за идеи сионизма. По всей видимости, от своего коммунистического прошлого он сохранил непростительную и романтическую слабость к тайным действиям и насилию. Он обладал чудесным даром разделять идеи или эмоции, о которых он собирался писать. Он задавал вопросы, чтобы продолжить анализ, он анализировал, чтобы найти новые вопросы, и никогда не мог остановиться.
Он прекрасно говорил по-английски, но с заметным венгерским акцентом. В тот день, когда он вышел из лондонской тюрьмы, один случай заставил его усомниться в психическом здоровье англичан — этого народа, который вначале сажает его за решетку, а затем преподносит странное испытание. Не зная, куда идти, он зашел в кабину телефона-автомата, чтобы позвонить единственному приятелю — он мало кого знал в Лондоне. В то время нужно было связаться с оператором, чтобы выяснить сумму, которую следует заплатить за разговор. По- видимому, Артур услышал английскую фразу так, как он ее произносил сам. Вместо безобидной фразы: «Put your pennies in the slot» (Положите ваши пенни в отверстие), он услышал: «Put your penis in the slot» (Положите ваш пенис в отверстие) — это необычное предложение ошеломило его!..
* * *
Время шло. С первыми весенними днями 44-го года все только и говорили что о высадке союзников. Все надеялись на нее, но многие все еще слишком переоценивали силы немцев. Знали, что эта операция была сопряжена с огромным риском, и неимоверные трудности, связанные с ее проведением, все еще останавливали американцев и англичан.
6 июня мы по радио услышали великую новость: союзные войска высадились в Нормандии. Я буквально прыгал от радости. И тем не менее, мы не слишком идеализировали ситуацию и чувствовали себя немного не в своей тарелке…
Моя деятельность в Англии больше не имела смысла. И тогда Андре Манюэль, помощник Пасси, начальника BCRA (Центральное бюро разведки и действия) возложил на меня обязанности, которые показались мне захватывающе интересными и очень важными — мне предстояло установить контакт с Французским Сопротивлением. Я ожидал с нетерпением, когда я начну свою новую деятельность. Но ничего не происходило. Все закончилось тем, что мне дали понять, что по каким-то причинам мою кандидатуру отклонили. Наверное, нашелся кто-то более изворотливый и лучше меня умеющий устраиваться, разве трудно найти предлог, чтобы мне отказать! Вот письмо, которое в гневе и огорчении я тогда написал Алике:
«… В апреле мне обещали работу намного более интересную, чем я вообще мог предположить. Однако через несколько недель… оказалось, что моя должность гораздо менее важная и мне совсем не интересная. Позднее я получил доказательство того, о чем подозревал: препятствием послужило мое имя — для правых я был евреем, для левых — капиталистом… Новая вспышка антисемитизма среди французов объясняется настойчивым желанием возвратиться во Францию и страхом, что слишком большое количество евреев среди желающих вернуться может служить препятствием этому. Когда все объединились, они были рады использовать евреев, а теперь, когда присутствие евреев может скорее создать осложнения, нежели поддержать принципы, во имя которых эта война ведется, похоже, судя по их поведению, они низко пали…»
Это выражение «антисемитизм» может удивить лондонцев — оно вырвалось у меня под влиянием гнева и раздражения и, возможно, было некоторым перегибом. Но совершенно очевидно, что в сознании лондонских французов присутствовал «еврейский фактор», поскольку очень много евреев по вполне очевидным причинам покинули Францию и присоединились к де Голлю. Вишисты слишком часто напоминали об этом с целью дискредитировать Сопротивление, чтобы об этом можно было забыть. В действительности все еще жили в прошлом, и Народный фронт с его внешней революционностью все еще заставлял добропорядочных граждан трепетать.
К концу июля я был назначен в главный штаб под начало генерала Кёнига, и через несколько дней меня отправили в Генеральный штаб экспедиционных сил союзников — огромный лагерь, расположенный в лесу под Портсмутом. Сразу после моего прибытия, во время обхода лагеря, я услышал доносящийся из одной из палаток голос английского полковника, который надрывался до хрипоты, кричал в микрофон рации, обращаясь к генералу, участвующему в военных действиях:
— Well, sir, has the enemy got a bloody nose? («Ну так что, сэр, вы расквасили нос противнику?»)
Типично английское образное выражение — он спрашивал, действительно ли нанесен удар врагу.
На ужин подали приготовленную поваром-американцем говядину по- бургундски под шоколадным соусом! Я выжил… но меня еще долго преследовал отвратительный привкус этой мешанины.
* * *
Спустя неделю я получил приказ отправиться во Францию. Передовая часть Центрального бюро разведки и действия только что расположилась на западе Нормандии в Гранвиле у основания полуострова Котантен.
На десантном катере я пересек Ла-Манш. Кругом было настолько тихо, что я уснул в пижаме, не вспоминая о моих атлантических приключениях… Я заранее предвидел то волнение, с которым я вступлю на французскую землю. По правде говоря, нормандец бы не узнал родные пейзажи. Сколько хватало глаза, всюду в разные стороны мчались военные машины, казалось, что их движение беспорядочно, и все это напоминало кишащий муравейник.
После нескольких дней, проведенных в Гранвиле, меня направили в Париж. В Париж, только что освобожденный.
Мне повезло — один американский офицер, которого я встретил в Марокко в 41- м году, предложил мне место в штабной машине. Это было долгое путешествие среди полей бывших сражений, где то и дело попадалась оставленная после боев военная техника; маршруты, контролируемые союзниками, не были более прямыми!
Исчезли воспоминания о картинах мирной жизни. Там и здесь я видел только выведенные из строя вражеские танки, еще и сейчас в моей памяти встают эти голые поля, деревья без листьев, часто поваленные. И я еще чувствую этот ужасный запах смерти, подступающий к горлу… Трупы погибших еще не успели захоронить.
По мере того как мы приближались к Парижу, картина менялась, деревни становились веселее, и вскоре я почти забыл о войне. В пригородах Парижа мы увидели, наконец, людей. Жизнь как будто возрождалась вновь. Люди с восторгом смотрели на освободителей, приветствовали их, без устали аплодировали им уже несколько дней.
Прошло почти пять лет с тех пор, как я покинул мой родной город. Пять лет! Я как будто забыл Париж! Мы пересекли Булонский лес, и в тот самый момент, когда мы оказались у порта Дофин, я внезапно понял, что все это значит для меня. Этот город, исчезнувший с лица земли, Париж потерянный, Париж запретный, это была часть моего сердца. И в то же время на меня нахлынула волна воспоминаний о моей юности, моем детстве, моей жизни. Знакомые кварталы, лица друзей, их голоса, которые я скоро услышу вновь.
Но у меня не оставалось времени предаваться всем этим чувствам. Надо было заняться делами.
В какие двери стучаться? Я решил встретиться с четой Вальяно — Барбарой и Андре, друзьями, с которыми мы до войны играли в гольф.
От порта Дофин я прошел несколько сот метров и позвонил с бьющимся сердцем в дверь. Поистине это был для меня удачный день — вся семья оказалась дома, и каждый меня поздравлял, как будто я вернулся с Луны. Мы говорили и говорили до самого ужина, к которому я сделал скромное, единственно для меня возможное подношение — мой боевой паек.
Кровать! Телефон! Я позвонил Рене Фийону, он был, как всегда, в банке, как всегда, на страже интересов нашей семьи. С помощью телефонной трубки мы, если можно так выразиться, бросились в объятия друг к другу.
На следующее утро я одолжил велосипед, проехал до площади Этуаль и, как во сне, спустился к Елисейским Полям.
Ярко сияло солнце. Девушки, тоже на велосипедах, казались одна другой красивее, и я до сих пор сохранил воспоминание об их туфлях с деревянными подошвами, об их платьях с широкими юбками, трепетавшими на легком ветерке.
Я написал в Америку и заверил своих близких, что и союзникам, и французским солдатам оказывают фантастический прием. У ног каждого — по две женщины, в городских садах всю ночь из палаток доносятся веселые выкрики и приглушенный смех. Американцы, и кажется, не без основания, считают Париж огромным военным магазином, который их в изобилии может снабдить полагающейся им порцией женской нежности. Солдаты французских внутренних сил движения Сопротивления, большей частью совсем молодые и радостно оживленные, были одеты в штатское (к ним примешивались странные субъекты с повадками гангстеров). С трехцветными повязками на рукаве они мелькали повсюду, держа автомат в руках и девицу под мышкой, размахивая гранатами и знаменами. В Париже было не видно следов сражений, город не тронули. При скудном электрическом освещении пользовались свечами. Никакого общественного транспорта, совсем мало продуктов питания, рестораны и магазины закрыты. Открыты одни лишь кафе.
Я вернулся в наш банк на улице Лаффит. Там работали всего двенадцать человек, основной костяк служащих ожидал в Ла Бур-буле решения различных проблем как личных, так и связанных с деятельностью банка.
Как только я приехал, меня как героя приветствовал тот самый человек, которого правительство Виши уполномочило наложить секвестр на наш банк! В действительности он никогда не переставал быть всем сердцем с нами и радовался, что больше не нужно заниматься ликвидацией имущества нашей семьи. В тот же день «Банк де Франс» официально вернул «Братьям Ротшильдам» номер счета, который принадлежал нам более века. У меня сложилось впечатление, что я праздную свой день рождения…