VI. Трагикомедия
1
Когда огромная, окованная железом дверь караимского мертвого города Чуфут-Кале поддалась нашим усилиям, запела, приоткрылась и на скале показались глубокие колеи, пробитые телегами далеких обитателей мертвого города, конечно, я думал о вечной книге, приступая к чтению которой верующий христианин крестится и целует священный текст. Чуфут-Кале значит – иудейская крепость. Я знал из книг, что караимы, в исторической перспективе, такие же евреи, как наши хлысты – русские люди, но в то же время проводил бессознательно между ними большую черту. Очень мало людей, знающих караимов, но всякий почему-то повторяет, что караимы совсем не то, что евреи. Помню еще в гимназии двух мальчиков, еврея и караима; еврея, конечно, дразнил! «жидом», а караиму, как и всем нам, была кличка индивидуальная. Какая-то особая караимская благодать спасала мальчика от клички, ранящей семя жены в самозачатии. И эта самая благодать восстановила в моем воображении чистый образ старца-патриарха, самого древнего, самого мудрого. Когда запела и приотворилась огромная дверь мертвого города, я вспомнил одно необыкновенное дерево, встреченное мною в горах, черное, узловатое, видно страшно древнее и закаленное в борьбе с жестокими горными бурями. На сучьях дерева висели толстые, в руку, длинные ледяные сосульки и капали на снег, а на снегу от капель под каждой сосулькой была пробита небольшая кругловина, и на ней цвели белые, младенчески чистые подснежники. Когда я сорвал несколько цветов и, подняв от земли голову, встретился с деревом, то оно, казалось мне, черное, узловатое, поднимало тяжелые красные веки, как железные двери, и укоряло за свои молодые цветки. Это старое дерево и вспомнилось мне при входе в ворота мертвого города. Я ожидал и здесь встретить мудрого древнего старца в таком же сочетании с жизнью, как то самое старое дерево ледяными сосульками сочеталось с самыми молодыми цветами весны.
В кармане у меня было рекомендательное письмо к одной караимской девушке, Ревекке Шапшал, в Бахчисарае от ее учительницы, знавшей ее еще в школе. «Это письмо, – думал я, – откроет мне двери к тайнам загадочного народа», – я так в этом положился на Бахчисарай, что не очень был огорчен современностью, встреченной в Чуфут-Кале. Одна простая караимская женщина, вероятно, жена сторожа, взялась неотступно ходить за мной и все показывать. Самое главное в Чуфут-Кале, по ее мнению, был, конечно, дом, устроенный караимским обществом для знатных путешественников. В этом доме было чисто, но безвкусно и все напоказ, как у необразованных купцов, пожелавших стать аристократами… Еще мне показывала старые караимские кенассе, пещеры, ханский мавзолей, перед каждой древностью женщина становилась в позу и путала сказку, прекрасно знакомую мне из путеводителя. Настоящих памятников древности из караимской культуры и быть здесь не могло, от этого народа ничего не осталось. А развалины домов так легко было принять за развалины обыкновенных сараев. Благоговейное чувство к старине в мертвом городе очень субъективно, и у меня колебалось, в особенности от вида казарменного здания для знатных путешественников среди развалин на горе висящего мертвого города. Настоящее знакомство с караимами откладывал я до Бахчисарая и был уверен, что там узнаю нечто новое из глубокой и отверженной теперь старины.
В Бахчисарае улочки узенькие, как в средневековых городах, и все на виду. Вокруг меня были лавчужки, кофейни, открытые мастерские, на глазах тут шили цветные сафьяновые башмаки, мастерили трубки с длинными чубуками, резали восточные материи, паяли кофейники, жарили шашлыки и чебуреки, мололи, варили, пили кофе, играли в карты, в кости, били собак и просто гуляли спокойно, закинув голову, выпятив живот и заложив руки назад. Там проходит важно мулла в живописной чалме, там на верху минарета поет муэдзин, и на зов его, а может быть, и так, по улице, устроенной на сухом русле речки, идут таинственные, закутанные в белое восточные женщины.
Сказали, что Ревекка Шапшал – доктор, указали мне улицу, но я не подумал о европейском обыкновенном докторе в такой обстановке. Ревекка – доктор восточный, лечит целебными травами, ставит диагноз по созвездиям. Я искал глазами вывеску восточного доктора, но чего только не встречали глаза мои в поисках вывески: домики лепятся над домиками, от самого низа до самого верха, в домиках окна без всякой симметрии, двери иногда такие маленькие, что вот видишь, как лезет туда толстый татарин, и загадываешь: «Пролезет или застрянет?» Где-то, пройдя тополь, против фонтана я остановился, хотел внимательно во всем разобраться, но заинтересовался котом, как он спокойно перебирается с крыши на крышу. Следя за котом, я вдруг увидел желанную вывеску, повернул в закоулок и позвонил к восточному доктору.
Ревекка – молодая, красивая девушка с восточным лицом, глаза – как у мудрой птицы совы, нос – как У ведающего счастье слона, сидит одетая в европейский костюм за квадратным, полированным столом и читает тетрадку «Женского вестника». На столе и другие наши обыкновенные журналы, из открытого кабинета виднеются инструменты и вся обстановка обыкновенного нашего врача. Ревекка – доктор обыкновенный, из медицинского института. Ни в чем не может помочь мне Ревекка, давно разорвала всякую связь со своими отцами-караимами. Она даже как будто чуть-чуть обиделась, что к ней, европейскому врачу, обращаются с такими вопросами, как, может быть, обиделся бы иной профессор из купцов, если бы к нему обратились за советом о жизни замоскворецкой. И она, правда, ничего не знает, разорвала с обычаями караимов давно всякую связь.
Так ни с чем и вышел я бродить по незнакомому старинному городу, раздумывая о таинственном племени и образованной девушке, не помнящей своего родства. То, что у нас казалось так естественно, – полный разрыв отцов и детей, – здесь, у чужих людей, этот квадратный полированный стол, поставленный на место древнего хаоса, и за столом девушка с лицом восточной рабыни, читающая «Женский вестник», сразу округлялись в символические значения. В борьбе за свободу эта Ревекка, может быть, перешла через труп своего отца, вся она духовно иная, а лицо – той, прежней, библейской Ревекки…
Бахчисарай лежит в каменной чаше, а на краю ее высоко над городом стоят каменные сфинксы, к этим фигурам я и поднялся. Солнце садилось, приближалось время, когда на все минареты выходят муэдзины и, когда солнце касается земли, поют. Я видел в каменной пустыне, окружающей город, как один чалмоносный путник с длинным посохом спешит, чтобы до заката увидеть город, услышать муэдзина и помолиться на краю каменной чаши. Но как раз на пути к городу была пропасть, хаджи остановился возле нее, как-то беспомощно заметался туда и сюда – не попасть ему к закату, не увидеть минаретов Бахчисарая! Он был словно в конвульсиях и вдруг понял, что бесполезно спешить, и замер, недвижимый, в чалме, с длинной палкой, лицом к закату. Солнце коснулось земли, на всех минаретах запели муэдзины, а тот, неподвижный, за пропастью, не слыхал и молился один с протянутыми к солнцу руками.
Когда я спустился в город, то луна уже блестела между высокими тополями ханского дворца, на главной улице по красной заре мелькали черные точки летучих мышей, и все было так, что на вывеску доктора Ревекки Шапшал, мне казалось, я посмотрел глазами ее покойного отца из древнего хаоса.
2
Дома ожидал меня молодой человек, корреспондент провинциальной газеты, с письмом от Ревекки Шапшал. Она рекомендовала меня одному старому караимскому газзану. Корреспондент рассказал мне, что этот газзан был уволен от службы высшим духовным начальством. Покойный гахам Помпулов под конец своей жизни понял, что невозможно караимскому народу жить, как до сих пор, спиной к культуре из-за того, что иначе караимов сравняют с евреями и подвергнут тем же гонениям. Поняв это, гахам, под конец своей жизни, стал выбирать газзанов из молодых просвещенных людей, окончивших университет. На место здешнего старого газзана был назначен молодой. Старик озлился и будет очень рад с нами побеседовать.
Арабская сказка встретила нас, когда мы вышли на улицу искать дом старого газзана. Тополи ханского дворца при луне высятся до самого неба, по улице идут женщины в белом, как привидения, в звуках струйки фонтана узнаешь начало всей нашей музыки. Где-то в дремлющих темных заулках мы разыскали большой старый дом и вошли на его двор, окруженный покосившимися зданиями со стеклянными галереями. На дворе, освещенном только луной, в этом хаосе деревянных развалин мы долго искали чего-нибудь похожего на вход. Наконец сверху, в стеклянной галерее, раздался стук деревянных башмаков, и свесился к нам горбатый силуэт старухи; она и привела нас к газзану. Неожиданной, как домик в глухом лесу, была эта опрятная комната караимского газзана. Старая, скромная скрипящая мебель, картины с библейскими сюжетами – все было похоже на обстановку какого-нибудь нашего провинциального батюшки, только свиток пергаментной Торы на столе под стеклянным колпаком подсказывал, что арабская сказка все еще продолжается.
Старый отставной газзан вышел к нам в одежде, очень похожей на костюм французского адвоката, в черном, длинном, с пелеринкой, благообразный, туго седеющий старик с черными глазами-кулачками навыкате и с красными веками. Корреспонденту было очень легко сказать о себе: он пришел узнать подробности несправедливой отставки газзана. Я же постарался объяснить старику, что был увлечен видом караимского мертвого города и пожелал иметь о караимах живое свидетельство. Мои почтительно выраженные слова понравились газзану. Старик снимает с Торы стеклянный колпак и, развернув древний пергаментный свиток Пятикнижия Моисеева, гордый обладанием священной древности, молча указывает мне на непонятные строки древнееврейского текста.
– Непунктированное! – произносит, наконец, старый газзан таинственное слово.
И, с любовью, гордостью и с детски-старчески наивной верой глядя на текст, объясняет, что значит «непунктированное». Нынешние молодые газзаны не могут прочесть древнееврейский текст без особых пунктов, и потому теперь печатается текст пунктированный, а этот настоящий, старый список без пунктов, этот может прочесть только старый газзан.
Мостик от моего бескорыстного вопроса о караимской старине к вопросу корреспондента о деле отставки явился неожиданно, чудесно, как это может быть только у старых житейских людей. Наивное, и мудрое, и благочестивое лицо газзана мгновенно покрылось сетью лукавых морщинок, и тихонько он сказал на еврейском жаргоне в сторону корреспондента:
– Der Junge kann nicht lesen.
Я хорошо понимал, что «Der Junge» – это – газзан с университетским образованием, назначенный вместо старого. Я прямо спросил старичка:
– Неужели человек, получивший образование на факультете восточных языков, не может прочесть непунктированной Торы?
– В университете этого нельзя выучить! – горячо воскликнул газзан. – Нельзя и нельзя. Слово сказанное – не то, что писанное, писанное – не то, что печатное.
В доказательство он приносит груду образцов брачных договоров от старых времен и до последних: старые были написаны красиво, старательно, украшены художественными виньетками, новые были напечатаны, как вывески.
– И так во всем, – говорил старый газзан, – все дело религии такое, молодой человек из университета не может прочесть непунктированное.
Между брачными договорами был один новейший, о нем старый газзан рассказал печальную историю.
К старому газзану пришли бедные молодые влюбленные, Рахиль Катык и Абрам Месаксуди. Их брат и сестра состояли в браке, и потому по обычному закону Рахиль и Абрам не могут сочетаться браком, но они уже сочетались в любви, им грозит большая беда. Добрый старый газзан пожалел молодых людей. Кстати, в Пятикнижии Моисеевом нет запрещения таких браков, а Пятикнижие больше обычных законов. Пусть будет, что будет, газзан идет навстречу жизни и закона Моисея, он венчает Рахиль Катык и Абрама Месаксуди. Тогда-то гахам Помпулов – жестокий человек! – отдает старого газзана под суд и просит судей приговорить его к смертной казни. Но окружной суд не находит преступления и не приговаривает газзана к смертной казни. И вот пример, вот доказательство, какой жестокий человек был Помпулов: прямо на суде, в присутствии коронных судей, украшенных золотыми цепями, выслушав оправдательный приговор, гахам, духовный вождь караимского народа, бросается на бедного священника с палкой…
Со слезами дальше рассказывает газзан, как его уволили и разлучили с общиной и назначили молодого, безбородого, безусого университетского газзана, не умеющего даже читать по непунктированному…
Когда мы вышли на улицу, по-прежнему освещенную арабской луной, корреспондент сказал:
– Вы знаете, за что его хотел бить и даже предать смертной казни гахам Помпулов? Этот старый газзан совершил очень редкое у караимов преступление: взял за исполнение брачного договора Рахили и Абрама три тысячи. И все, что он говорил о Пятикнижии, все это верно, но только маленькая поправка: три тысячи.
3
На другой же день меня привели к молодому газзану, окончившему два факультета. Он был тоже в костюме французского адвоката, но вокруг его дома не было уже арабской сказки, в комнате не было пергаментной непунктированной Торы, стол был завален корректурами, и единственный в комнате признак связи молодого человека с прошлым – это на столе, за корректурами, портрет гахама Помпулова, с надписью: «Помпулов, потомственный дворянин, духовный вождь караимского народа». Этот «дворянин», поставленный на первом месте, был получен Помпуловым за низкие поклоны перед русским правительством, за всю эту хитрую политику, состоявшую в том, чтобы всеми правдами и неправдами скрыть близкое родство караимов с евреями, неутомимо льстя и угождая властям, отвлекать их от гонений, постигших еврейский народ. И так он стал потомственный дворянин и вождь действительно избавленного от возможных бедствий народа. Но под конец своей жизни Помпулов понял, вероятно, что эта политика – на ложном пути: нельзя жить теперь народу без общения с миром, понял и стал назначать в священники молодых, европейски образованных людей. И вот этот новый караимский священник сидит теперь за столом с корректурами.
– Это ваше богословское сочинение? – спросил я газзана.
– Нет, это моя беллетристика, я беллетрист.
Восточный ученый человек, я уже давно замечал, похож всегда на мудрую птицу филина: сидит себе на своем сучке, смотрит круглыми глазами и думает все как-то по-своему.
Удивительно было мне слышать от священника иудейской секты, что он беллетрист. Я спросил, какая же форма его беллетристики: рассказ, роман, комедия, трагедия.
– Я описываю жизнь, – ответил газзан, – а жизнь не комедия, не трагедия; форма моих произведений – трагикомедия.
Он рассказал содержание своей последней «трагикомедии». Герой драмы, молодой, образованный газзан, хочет спасти караимский народ, и перед ним две одинаково гибельные дороги: по одной пойдешь, погубишь народ в его заключенности, по другой – грозит, как и евреям, ассимиляция, потеря национального облика.
Я, конечно, спросил, почему же газзан эту настоящую трагедию называет трагикомедией, но он как-то не сумел этого объяснить.
– Была бы трагедия, если бы выход был, но выхода нет для героя, получается и трагедия, и комедия.
Мы занялись подбором лучших сочинений о караимах, справлялись в словаре, делали выписки, как делают это в библиотеке, и за этой работой я даже совершенно забыл, что нахожусь в необыкновенном городе. Только время от времени попадались мне на глаза корректуры «трагикомедии» и над ними лицо хитрого, умного, верующего старика с удивительной надписью: «Помпулов, потомственный дворянин, духовный вождь караимского народа».