Глава 23
В ночном Бресте
Низвергнутые с высокого положения, пребываем в изгнании и ничего не можем отвечать говорящим нам: «У каждого народа есть царство, а у вас нет на земле и следа (вашего царства)».
Из письма раввина Хасдаи, сына Исаакова, лейб-медика и министра финансов при Халифе Испании Абдур-Рахмане III царю Хазарскому Иосифу Тогармскому (около 960 г.)
– Вы представляете, что такое собраться за восемь дней? Главное, нужно со всех прокатных бюро принести им справки, что я там ничего не должен. Но это ж Минск, вы представляете – два миллиона население! 28 прокатных пунктов по всему городу. А я инвалид войны и после инфаркта. То есть, я вам скажу между нами, это, конечно, наша вина, еврейская. Брали, понимаете, перед самым отъездом радиоприемник или велосипед напрокат, совали в багаж – поехал он со всеми делами в Израиль! Так несколько приемников и уехало или телевизоров – я знаю? А им же в ГБ много не надо. Им только дай зацепку! Ага, жиды, теперь мы вам дадим перцу! Гоните справки из всех прокатных пунктов! А у меня восемь дней на сборы, и это после трех лет отказа! Три года я в отказе сидел, и спрашивается: на хера я им нужен? Ну, я был завклубом. И что? Ну какая секретность у клубного работника? Отказали! И не один раз – шесть! Но я все-таки думал, что дадут же на сборы месяц! У нас в Минске всем дают тридцать дней, а я еще инвалид войны. И они официально тоже дали мне тридцать дней. Но они меня не вызывали. А вызвали, когда уже осталось два дня. Тогда они меня вызвали и говорят: вы почему не являетесь за вашим разрешением? Я говорю: а как я могу знать, что вы мне дали разрешение? Они говорят: а мы вам писали. Ну врут, конечно! Чтобы на почте пропала открытка из МВД – такого не бывает, вы ж понимаете. Просто у них на меня вот такой зуб! Потому что я в отказе тихо не сидел, нет! У нас в Минске была группа активистов-сионистов во главе с полковниками Давидовичем и Овсишером. Про Давидовича вы, конечно, слыхали – герой войны, командир полка и написал книгу «Отпусти народ мой!», ее по «Голосу Израиля» все время читают. Ну, ему за это – что вы! Звания лишили, пенсии лишили, от поликлиники открепили. У него инфаркт – «Скорая помощь» отказывается везти, такой у них приказ. Такси надо вызывать. За четыре года у него пять инфарктов, но он все равно такое им устраивал! Он и Овсищер! Овсищер, между прочим, был во время войны командиром авиационного полка, летчик-истребитель, и к самому Паулюсу летал нашим парламентером от Ставки Верховного Главнокомандования! Можете себе представить! Вот таких ребят эти идиоты посадили в отказ! Ну? Так они этим антисемитам такие фокусы устраивали – ой-ой-ой! Ничего не спускали! Как антисемитская книга – протест! Сто подписей, двести подписей, пятьсот подписей собирали! Вот эта книга была – «Осторожно: сионизм», помните? Протест! «Проповедь расизма и разжигание национальной вражды». Письмо в ООН, Брежневу и американскому конгрессу. Я тоже подписал. Сначала я боялся, честно говоря, думаю: ну как можно вот так, открыто? А потом втянулся, знаете. Думаю: а, ладно! Если я с фашистами за Россию воевал, в девятнадцать лет уже батальоном командовал, то с КГБ за Израиль тем более повоюю, правильно? И между прочим, все западные газеты наше письмо напечатали. Шум, скандал – КГБ Давидовичу и Овсищеру телефоны отключили…
Рубинчик сначала вынужденно, не столько по своей воле, сколько потому, что разговор был по соседству, прислушивался к этому монологу. За прошедшие с момента прибытия в Брест двенадцать часов он прошел все, что прошли сидевшие рядом с ним на привокзальной площади эмигранты: очередь в билетные кассы, тщетные поиски места для детей и хоть какой-нибудь информации о процедуре пересечения границы, вынужденная уплата 400 рублей грузчику Васе только за запись на завтрашний таможенный досмотр («Явреи, вы уси уедете! – вещал этот Вася, возникая откуда-то из тылов вокзала и успокаивая бурлящую еврейскую толпу. – Уси поидэтэ абы гроши! Есть гроши – поидэтэ, нэма грошей – почивайтэ!»); а после взятки этому Васе снова тщетная очередь за билетами до Вены (если ехать через Варшаву и Братиславу, там, по слухам, при спешных пересадках с поезда на поезд польские грузчики-антисемиты всю валюту отнимают и еще разбивают ваши чемоданы, чтобы вещи выпали, а собирать эти вещи вам некогда – поезд уходит!); а потом еще одна очередь на проверку сверхлимитного багажа и – уже к пяти часам, к сумеркам – последние безуспешные попытки снять на ночь комнату хотя бы для Нели и детей. И дело не столько в баснословной стоимости этих комнат, которые можно найти через таксистов, сколько в распространившихся среди эмигрантов слухах об опасности таких ночлегов у белорусов-антисемитов. У одного из эмигрантов во время такого постоя украли последние деньги, и человеку даже некогда было заявить в милицию – спешил на утренний поезд до Вены. У второго вытащили из чемоданов все ценные вещи, и он только во время таможенного досмотра увидел, что в его чемодане вместо фотоаппарата утюг, а вместо меховой шубы – драная телогрейка. У третьих детям подсыпали в манную кашу не то дуст, не то толченое стекло, а в Варшаве польские антисемиты их даже в больницу не приняли. А у четвертой семьи вообще ребенка украли…
Никто не знал, достоверны ли эти слухи, или это КГБ старается пресечь нелегальную аренду комнат жителями Бреста, или этот слух пустили обитатели коммунальных квартир, ревнивые к большим доходам владельцев частных домов и отдельных квартир. Но как только Неля услышала про толченое стекло, она сказала Рубинчику:
– Ни в какую квартиру мы не поедем, даже в хоромы!
– Но в гостиницу нам не попасть!
– Значит, будем ночевать здесь.
– На улице? Ты с ума сошла! Минус пять градусов!
–Люди ночуют, – сказала Неля и стала вынимать из багажа одежду, простыни, покрывала и одеяла – все теплое, что она, слава Богу, запихала в дорожные чемоданы. Рубинчик знал Нелин характер – если она ожесточалась, спорить с ней было бесполезно, она могла сунуть руки в огонь и держать их там из принципа. Дети, уже изрядно промерзшие, с разом засопливившимися носами, удивленно смотрели на свою мать.
– Мама, я не буду тут спать, – заявил Борис. – Я хочу домой. Дома лучше.
– Папа, а если звери придут? – спросила Ксеня.
– Я сейчас вернусь! – Рубинчик, перешагивая через чемоданы и узлы эмигрантов, решительным шагом пересек еврейский привокзальный бивуак, протиснулся сквозь толпу к закрытой двери вокзала и громко застучал в нее кулаком.
– Еще один!… – недовольно сказал в темноте женский голос.
– Сейчас по шее схлопочешь, этим все кончится. Лучше прекрати, – посоветовал второй голос, мужской.
Но Рубинчик продолжал стучать, в нем еще сохранился апломб московского журналиста, перед которым не так давно были открыты в этой стране все двери. Ну, или почти все. Наконец открылась и эта дверь, в ней стоял милиционер. Он был ростом с Рубинчика, скуластый и прыщавый, не старше двадцати пяти и с косой челкой на лбу.
– В чем дело? – сказал он. За его спиной в полутемном зале ожидания Рубинчик увидел густое скопище эмигрантов – люди спали на скамейках, на полу, на подоконниках. Но все-таки там еще было какое-то место.
– Я журналист, – сказал Рубинчик и показал свое удостоверение члена Союза журналистов. – Вы не имеете права держать детей на улице! Я хочу видеть дежурного по вокзалу!
Он не успел закончить, как милиционер стал закрывать дверь. Но Рубинчик взбешенно сунул ногу меж дверей и ухватился за нее двумя руками, не давая закрыть.
– А ведь в морду дам, – миролюбиво сказал милиционер.
– Дай! – сказал Рубинчик.
И в тот же миг сильный тычок кулаком в нос послал его в нокдаун. Рядом охнули женщины, мужской голос сказал: «Я ж говорил!» Но непонятно каким образом Рубинчик не убрал ногу из щели и не оторвал руки от дверей.
– Лучше пусти, – снова сказал ему милиционер все тем же миролюбивым тоном. – А то ще вдарю, сильней.
Чувствуя, что из носа потекло что-то теплое, Рубинчик тем не менее сказал:
– Вы не имеете права… дети на улице…
И услышал рядом голоса поддержки:
– Негодяи… Хуже фашистов… Действительно…
– Ты яврей? – вдруг громко спросил у Рубинчика милиционер, перекрывая ропот толпы.
– Да, – сказал Рубинчик. – Ну и что? Детей вы не имеете права…
– А у явреев с Богом союз, – усмехнулся милиционер. – Вот пущай он вас и греет. Пшел на фуй! – И сильным ударом ботинка в пах буквально отшвырнул Рубинчика от двери. Но не закрыл ее, а сказал ахнувшей толпе: – И цыть! Кто шуметь будет – вообще не уедет! Ясно?
Евреи тут же затихли. Какая-то красивая женщина в модной дубленке, выпустив из объятий своего золотистого эрдельтерьера, склонилась над упавшим Рубинчиком, стала носовым платком утирать ему кровь с лица, а молодая пара – конопатый здоровяк и его подруга – принесли более или менее чистый снег из дальнего сугроба и посоветовали:
– Приложите ему снег к носу. Холод сосуды закроет…
И еще несколько человек суетливо открывали свои чемоданы, доставали бинты, тампоны, йод…
Но не столько кровь из носа, сколько боль в паху не давала Рубинчику дышать, зажимая сердце тисками боли и заставляя буквально кататься по земле. Лишь несколько минут спустя он перехватил воздух окровавленным ртом и открыл глаза.
Вокруг стояли люди, часть которых он встречал еще в Москве, часть – в поезде, а часть – в брестской вокзальной толчее. Здесь были красавчик Баранов со стройной женой-блондинкой и его холостой приятель Натан Данкевич; здесь была Анна Сигал, она держала в руке платок, мокрый от крови Рубинчика, а рядом с Анной нервно взлаивал от запаха этой крови ее золотистый эрдельтерьер; здесь был конопатый сибиряк Борис Кацнельсон со своей русской подругой Натальей, в последнюю ночь они забыли о конспирации, и теперь Наталья прижимала пригоршню снега к переносице Рубинчика; здесь были бакинцы Илья и Соня Карбовские со своей мамой и влюбленным в Соню Мурадом; и здесь же были художники Григорий Израилевич Буини и Павел Коган, и бородатый кинооператор Матвей со своей по-прежнему простуженной любовницей, которую он даже тут продолжал кормить бутербродами с черной икрой, и два великана грузина-еврея братья Ираклий и Семен Каташвили, и толстяк-струнник, который мечтал попасть в Южную Африку и вез с собой гигантских размеров виолончель…
– Я же вам сказал: не надо их трогать, – сказал Рубинчику Натан Данкевич.
– Спасибо. – Рубинчик повернулся к Анне Сигал: – Я вас тоже знаю, но не помню откуда.
– Да мы тут все знакомы. По очередям в ОВИР и в посольства, – произнес голубоглазый художник Павел Коган. – А насчет Бога, так этот милиционер абсолютно прав. Если Бог нас не выдаст, то антисемит не съест…
Толпа засмеялась, послышались новые шутки:
– Это как в том анекдоте. Еврей приходит к Богу и спрашивает…
Тут пришла Неля с детьми.
– Папочка! – закричала Ксеня и бросилась к Рубинчику меж ног окружавшей толпы.
– Подожди, подожди… Не испачкайся… – И Рубинчик предупредительно вытянул руку и встал, чтобы Ксеня не вымазалась в его крови.
– Доигрался! – уничижительно сказала Неля и, встретив прямой взгляд Павла Когана, подхватила на руки сына и ушла, не поворачиваясь, назад, к своим чемоданам, на которых она соорудила для детей нечто вроде постели.
Рубинчик пошел за ней, дочка держалась за карман его куртки, говоря:
– Папа, мне тут страшно. Поедем домой. Ну пожалуйста!
Он обнял ее одной рукой.
– Ничего, дочка. Не бойся. Я же с тобой.
– А почему тебя били?
Он промолчал, он не знал, что ей сказать.
– Папа, а почему мы евреи? Я не хочу быть еврейкой, – сказала Ксеня. – Евреев все не любят и бьют.
– Не все, дочка. Есть страны, где евреи самые сильные.
– А мы туда поедем?
– Обязательно!
– А это далеко?
– Теперь уже близко.
– А тебя больше не будут бить?
– Нет, дочка. Не бойся.
Она прижалась головой к его бедру:
– Папочка, я тебя очень люблю.
Господи, подумал Рубинчик, как она повзрослела – всего за одни сутки!
Через час, соорудив из своих чемоданов нечто вроде шалаша-укрытия для детей, Рубинчики стали как все – смирившейся еврейской семьей в холодной и снежной белорусской ночи, посреди враждебной страны, которая закрыла перед ними все двери, а если и открывала их, то только для того, чтобы вырвать еще несколько сотен рублей, двинуть кулаком в нос или подсыпать ДДТ в детскую кашу.
Согревая дыханием завернутого в одеяла сына, Рубинчик вдруг поймал себя на том, что мысленно он уже давно молится Богу: «Только спаси детей! Ничего не надо – только детей! Только детей! Только детей!» – и раскачивается в такт этой молитве взад и вперед, совсем как его дед на той роковой платформе 1942 года. Кто знает, может быть, именно благодаря той молитве деда он остался жив? Рубинчик еще истовей закачался в молитве.
А рядом, в соседней группе людей, все тот же минчанин, сидя на таких же, как у Рубинчиков, чемоданах, продолжал рассказывать:
– …Но я сначала не был активистом, я же собирался уехать. А они пришли ко мне, Давидович и Овсищер, и говорят: надо нам помочь. У нас отключили телефоны, а через пару дней будет День независимости Израиля. Так мы хотим с твоего телефона позвонить в Израиль, передать Эшколу поздравление для израильского народа. Ты не боишься? Я говорю: вы хоть полковники, но и я капитан. Звоните! Только имей в виду, говорят, будут у тебя неприятности. После этого звонка – можешь быть уверен – телефона у тебя не будет! Я говорю: пожалуйста, ребята, звоните! И они позвонили премьер-министру Израиля!
– У них был номер ызраильского прэмьер-мынистра? – громко удивился голос с кавказским акцентом.
Рубинчик, прервав молитву, посмотрел в сторону говорящих. Двое усатых и грузиноликих еврейских великана в мохнатых бараньих бурках располагались рядом с минчанином на груде роскошных кожаных чемоданов и попивали ямайский ром из бутылки с яркой этикеткой. А пожилой худощавый минчанин пил чай из термоса и продолжал беседу:
– Конечно, был! Ну, не самого Эшкола телефон, не персональный, а его канцелярии…
– И вас соединили? – снова удивился один из грузино-евреев.
– Сначала прервали! – сказал рассказчик. – Как только Давидович начал читать текст поздравления: «Премьер-министру государства Израиль господину Эшколу! От евреев города Минска. Поздравляем с Днем независимости, желаем собрать всех евреев на нашу историческую родину!» Ну и так далее. Сразу – стоп! Разъединили. Начинаем звонить: почему разъединили? «Техническая неисправность. Подождите!» Я взял трубку и говорю: «Вы что, забыли включить аппаратуру? Включите. Мы подождем. Мы не боимся. Включите аппаратуру и записывайте: мы поздравляем народ Израиля с праздником Независимости. Сколько вам надо времени – мы подождем, включайте ваши магнитофоны…»
Грузино-евреи захохотали, на их смех тут же подошли еще люди. А рассказчик сказал:
– Потом слышу: «Можете продолжать!» И мы продолжаем чтение. Мы же знаем, для чего нас разъединили. Они растерялись и забыли включить магнитофон. Вот и все. И конечно, час не прошел – мне отключили телефон, а на другой день вызвали в КГБ. Я им говорю: «А в чем дело? Я еврей. СССР признал государство Израиль еще в 48-м году! Громыко признал на сессии ООН – один из первых! Это же история! Я то выступление Громыко, – говорю, – наизусть знаю. Хотите, я вам прочитаю?» Они говорят: «Не надо нам ничего читать, идите!»
Вокруг опять засмеялись.
– Нет, ну в самом деле! – воскликнул рассказчик. – У меня по еврейской тематике столько материала собрано! Я все нашим отказникам оставил. Тем более что я все равно все наизусть знаю. Они думают, что если они не дают нам старые книги вывозить, так мы забудем, что про нас Максим Горький в 19-м году писал? Пожалуйста! «Когда русскому человеку особенно плохо живется, он обвиняет в этом жену, погоду, Бога – всех, кроме самого себя. Такова русская натура, недаром же у нас придумана на этот случай складная поговорка: «Вали валом свой грех на всех, жалобиться станешь – и черта обманешь». Вот мы всегда и жалуемся на кого-нибудь со стороны, чтобы оправдать нашу глупость, лень, наше неуменье жить и работать. Сейчас снова в душе русского человека назревает гнойный нарыв зависти и ненависти бездельников и лентяев к евреям – народу живому, деятельному, который потому и обгоняет тяжелого русского человека на всех путях жизни, что умеет и любит работать. Я знаю – вы скажете: «Ага, он опять защищает евреев, ну конечно, подкуплен!» Да, я подкуплен, но не деньгами – еще не напечатано таких денег, которыми можно подкупить меня, – но давно, уже с детских лет моих, меня подкупил маленький древний еврейский народ, подкупил своей стойкостью в борьбе за жизнь…»
Тихо падал снег. В полумраке ночи, при свете двух уличных фонарей, освещавших кургузый памятник Ленину, евреи стягивались поближе к этому минчанину, а он громко, как клубный чтец-декламатор, шпарил наизусть всю статью Максима Горького «О евреях», которая не включена ни в одно советское собрание его сочинений:
«Это евреи вырастили на грязной нашей земле великолепный цветок – Христа, сына плотника-еврея, Бога любви и кротости, Бога, которому якобы поклоняетесь вы, ненавистники евреев. Столь же прекрасными цветами духа были и апостолы Христа, рыбаки-евреи, утвердившие на земле религию христианства…»
Люди подтаскивали сюда свои чемоданы и узлы, приносили своих детей, завернутых во все, что у них было теплого, и какую-то еду, и термосы с чаем, и коньяк, и водку, припасенные в дальнюю дорогу. Они окружали минчанина с его семьей, и сидящих рядом еврейских богатырей Каташвили, и Рубинчика с его женой и детьми. И хотя милиция не разрешала разводить тут костры, но людям казалось, что здесь, возле этого рассказчика, им становилось теплей от слов хотя бы одного русского писателя-неантисемита:
«Заслуги евреев перед миром – велики; тупое и ленивое невежество ваше не знает этого, вы одно только знаете – евреи кое-где стоят впереди вас и евреев нет в очередях. Но ведь впереди они только потому, что умеют работать лучше вас и любят работу, а в очереди бедный еврей не идет, потому что вы облаете его, станете издеваться над ним, даже изобьете и, пожалуй, сможете убить в бессильной вашей злобе. Разумеется, не все евреи праведники, но стоит ли говорить о праведности, о чести и совести вам…»
Неля тоже стала вынимать из дорожной сумки какие-то пакеты с едой, и вмеcте с этими пакетами у нее в руках оказалась завернутая в газету обувная щетка.
– Что это? – негромко спросила она Рубинчика. – Зачем ты это везешь?
Он взял у нее эту щетку, посмотрел на нее, потом на приснеженную толпу евреев и на своих детей, спящих на чемоданах. И на фоне этой чудовищной ночи – с замерзающими детьми, монологом Горького о евреях, мародерством таможенников и скульптурой Ленина, зовущего на восток, – на этом фоне вдруг такой мелкой и ничтожной показалась Рубинчику его Книга, что он даже засомневался, примет ли Бог от него эту жертву в обмен на спасение детей. Но это было самое дорогое, что он имел, и он встал, прошел сквозь толпу к мусорной урне и швырнул в нее эту сапожную щетку со всеми пленками, которые он так старательно прятал в нее всего два дня назад. «Господи, – сказал он своему еврейскому Богу, – теперь я понял Тебя. Ты искушал меня этой книгой, и ради нее я собирался рисковать даже детьми. Но никакая книга не стоит риска задержаться в этой стране хоть на час, не говоря уже о риске остаться здесь с детьми. Прости меня. Прости и спаси детей. Пожалуйста!…»
Снег падал ему на лицо, но он стоял, запрокинув голову к небу, и выискивал в темном небе хоть какой-нибудь знак того, что его слышат. А рядом, в темноте, стояли, сливаясь в поцелуях, две пары – Кацнельсон со своей Натальей и Соня Карбовская с Мурадом.
А из толпы, окружавшей минчанина, вдруг послышался хохот, и уже другой голос подхватил там беседу и увлек ее по новому руслу:
– Слушайте, если говорить о евреях и русских, так я вам расскажу такой случай. Честное слово, это правда, клянусь! Я ведь тоже с Минска, так что вот этот товарищ не даст мне соврать. Был у меня там близкий друг, не хочу говорить его фамилию, пусть он будет Женя Петров. Не только что русский, так еще и отец у него – полковник КГБ. А он женился на еврейке и уехал в Израиль одним из первых. Можете себе представить, что с его отцом было? Но не важно. Не в этом дело. А в том, что этот Женя все войны прошел в Израиле, а потом удрал с Израиля в Америку. И знаете почему? Я ему звоню в Нью-Йорк, а он говорит: Геночка, я там, в Израиле, иду в баню, а мне все говорят: «А гой, а гой, а гой! Обрежь член, обрежь член!» Надоедают все время – нельзя в баню пойти попариться! Я, говорит, на хибру разговариваю, воевал за Израиль, люблю Израиль, но не буду я член обрезать! Какое им дело? И он из-за этого уехал! Говорит: не могу, слушай! Все евреи – друзья, вмеcте пьем, а как идем в баню: «Как, – говорят, – Женя, ты опять с необрезанным? Когда ж обрежешь?» А он говорит: «Ну, не понимают они, что я русский! Не хочу обрезать! Я вот люблю Израиль, но есть же все-таки предел!» И вот это, между прочим, тоже своего рода еврейский расизм. Почему он должен член резать? Хохот толпы заглушил его последние слова, сотряс площадь и разбудил детей и собак. Люди смеялись до слез, до икоты. Может быть, в другом месте и при других обстоятельствах та же история вызвала бы у этих людей только улыбку, но сейчас словно какая-то пружина разжалась в них. И освободились их души от страха этой холодной ночи и от гнета враждебности, накопленной к ним на огромном пространстве – от соседней Польши до Белоруссии, Украины и России. Тут, в самом эпицентре антисемитизма и у самой границы великой Советской Империи, две сотни замерзающих евреев снова и снова повторяли друг другу истории русского израильтянина Петрова и хохотали так, что прыщавый милиционер с косой челкой изумленно высунулся из дверей вокзала:
– В чем дело?
– Иди, иди! – сказали ему. – Обрежь член, тогда поймешь. А иначе иди и закрой свою дверь на фуй!
Уязвленный такой жидовской наглостью, милиционер вышел из дверей вокзала и сказал:
– Женщин с малыми детьми могу впустить…
Площадь засуетилась, женщины со спящими на руках детьми побежали к вокзалу. Неля подхватила на руки Бориса и Ксеню, а милиционер, сам изумленный своим неожиданным благородством, заступив им дорогу, сказал:
– По полста с человека!
– Да, конечно! Вот! Спасибо! – Люди совали ему деньги и еще благодарили за доброту. Он усмехнулся:
– А где этот? Журналист? Ну, которому я врезал?
– Товарищ! Товарищ! – закричали Рубинчику.
– Лева! – позвала его Неля, стоя у двери в небольшой очереди женщин с детьми.
Он подошел.
– Дети есть? – спросил у него милиционер.
– Ну, есть…
– Где?
Рубинчик молчал.
– Не бойся. Говори! – сказал милиционер.
Но Рубинчик молчал.
Милиционер подошел к Неле, которая держала на руках Бориса. У ног Нели стояла, пошатываясь, заспанная Ксеня.
– Твои? – спросил милиционер Рубинчика.
– Ну, мои… – вынужденно признался Рубинчик.
– Эти бесплатно и без очереди! – вдруг гордо объявил всем милиционер.
Мужчины вдруг зааплодировали, а он в ответ улыбнулся еще шире.
– А то ж! – сказал он, выпятив грудь. – Шо мы – не люди?
И, пропустив внутрь вокзала Нелю с детьми, стал собирать деньги с остальной очереди.
Рубинчик поднял голову к темному снежному небу, сказал мысленно: «Спасибо, Господи!» – и поспешил к своим вещам. Там он вытащил из чемодана бутылку экспортной водки «Пшеничная», свинтил желтую латунную пробку и прямо из горла отпил несколько крупных емких глотков. И закрыл глаза, слушая, как обжигающая жидкость замечательно покатилась по пищеводу в желудок. А когда открыл глаза, увидел перед собой кинжал с куском чего-то белого на острие.
– Закуси, дарагой! – сказал хозяин кинжала Ираклий Каташвили. – Заслужил у народа!
– Что это? – спросил Рубинчик.
– Не свинина! Не бойся! – ответил Ираклий под смех окружающих. – Сулугуни! Знаешь? Сыр грузинский!
В это время из боковой улицы выехал на площадь междугородный автобус «Икарус» венгерского производства. По его борту висела табличка: «Ташкент – Москва – Брест», на крыше была привязана канатами гора контейнеров и чемоданов, а из дверей вышли человек сорок эмигрантов, среди которых двадцать семь – семейство узбекского еврея Данкенжанова. Данкенжановы-мужчины полезли было на крышу автобуса разгружать свой багаж, но кто-то из эмигрантов остановил их, сказав, что контейнеры нужно везти на станцию «Брест-Товарная», и рассказал водителю, как туда проехать. Данкенжановы и остальные узбекские евреи снова сели в автобус и уехали, а на автобусной остановке осталась одинокая женская фигура в шерстяном платке, тяжелом бежевом драповом пальто и с двумя авоськами в руках. Она растерянно оглядывала привокзальную площадь, и Рубинчик вдруг не столько глазами, сколько опережающим мысли толчком сердца узнал ее – Варя! «Нет! – закричало в нем все. – Нет! Не может быть!»
Но это была она, Варя.
Рубинчик поставил на землю бутылку водки, встал с чемодана и пошел к ней сквозь любопытно примолкшую толпу. Ее глаза заметили это движение, опознали его и радостно и тревожно вспыхнули ему навстречу синим светом.
– Ты с ума сошла? Зачем ты приехала? – сказал он, подходя.
– Здравствуйте, – ответила она. – Я привезла еду вашим детям. Доктор Яблонская передала… – И Варя протянула ему две авоськи. В них были те самые пакеты из Елисеевского магазина, которые сутки назад Рубинчик вручил доктору Яблонской в Сокольниках, в больнице.
– Но как же ты… – И вдруг до Рубинчика дошел смысл этой продуктовой посылки. – Она… она не сделала ничего?
– Она просила передать, чтобы вы не беспокоились, – сказала Варя. – Она поможет мне вырастить ребенка. У нее нет внуков, и она… Вот, возьмите эти продукты…
Варя говорила еще что-то – сбивчивое и растерянное, словно извинялась за то, что не сделала аборт и не убила их ребенка. Но он уже не слышал ее слов, точнее – не различал их. Он смотрел в ее синие скифские глаза, и жаркий испанский мотив снова всплывал в его душе и крови, и все напряглось в нем и вздыбилось, даже волосы на груди. Однако на сей раз он пересилил себя:
– Ты должна уехать.
– Я хочу вас проводить… – сказала Варя.
– Ты должна уехать немедленно! – сказал он еще жестче, заглушая в себе испанский мотив и дикую, бешеную вспышку желания.
И вдруг Варя улыбнулась:
– Вы не можете меня прогнать, Лев Михайлович. Это же моя страна. До границы.
И какая-то новая, незнакомая Рубинчику твердость была в ее тоне и даже в улыбке. Словно она княжеским жестом очертила свои владения до шлагбаума брестской границы и стала тут твердо, как Ольга – княжна и воительница Древней Руси.
«Бам! Бара-рира-рира-бам! Барабам!» – словно роки вызов на битву грянули равелевские барабаны в душе и в пульсе Рубинчика. И повели его выше, выше: «Парира-бам-ба-ба-бам!…»
– Не преуспев в военном деле, хазарские евреи наверстали потери любовью, – сказал за спиной Рубинчика чей-то громкий голос.
Рубинчик резко повернулся. Неподалеку все в той же компании минчанина-отказника, грузинских богатырей Каташвили и всех остальные знакомых и незнакомых Рубинчику эмигрантов теперь разглагольствовал голубоглазый художник Павел Коган.
– Мы далеки от Сиона, но до нас дошел слух, что по множеству наших грехов спутались подсчеты, – говорил он. – Так ровно тысячу лет назад писал хазарский иудейский царь Иосиф в Испанию одному испанскому еврею-министру…
Рубинчик взял Варю за руку.
Но и уводя ее с площади в темноту какой-то боковой улицы и там, на снегу, снова отдаваясь в полную власть этому испанскому мотиву и жадной, скифской, засасывающей силе Вариных ласк, Рубинчик ясно и точно знал, что слова хазарского царя «мы далеки от Сиона, но до нас дошел слух…» – эти слова никто и никогда не диктовал ему.
Он писал их сам – тысячу лет назад.
Он был тогда Иосифом.