Книга: Том 7. Натаска Ромки. Глаза земли
Назад: От автора
Дальше: 1949 год

Дорога к другу

 

1946 год

Ищем, где бы нам свить гнездо.

 

В Поречье
Вчера с утра зима рванулась было с морозом и ветром, нарушила было спокойное чередование одинаковых мягких дней. Но среди дня явилось богатое солнце, и все укротилось.
Вечером опять воздух после мороза и солнца были, как летом на ледниках.
Завтра отправляемся в Поречье, под Звенигородом – дом отдыха Академии наук.
В девять часов выехали из Москвы и в одиннадцать приехали, хорошо, как и не мечтали. Тихий, теплый и крупный снег падал весь день.
С утра на солнце деревья покрылись роскошным инеем, и так продолжалось часа два, потом иней исчез, солнце закрылось, и день прошел тихо, задумчиво, с капелью среди дня и ароматными лунными сумерками под вечер.
Денек просверкал
Какой денек вчера просверкал! Как будто красавица пришла «ослепительной красоты». Мы притихли, умалились и, прищурив глаза, смотрели себе под ноги. Только в овраге в тени деревьев осмелились поднять глаза на все белое в голубых тенях.
Ночь была звездная, и день пришел пасмурный, и слава богу, а то со сверкающим мартовским днем не справишься, и не ты, а он делается твоим хозяином.
Березам зябко
Всю ночь бушевал ветер, и слышно было в доме, как вода капала. И утром не пришел мороз: то солнце выглянет, то сомкнутся тучи и тряхнет крупой, как из мешка. И так быстро мчатся облака, и так зябко белым березкам, так они качаются!
Тихий снег
Говорят о тишине: «Тише воды, ниже травы». Но что может быть тише падающего снега! Вчера весь день падал снег, и как будто это он с небес принес тишину.
Этот целомудренный снег в целомудренном мартовском свете младенческой пухлотой своей создавал такую обнимающую все живое и мертвое тишину. И всякий звук только усиливал ее: петух заорал, ворона звала, дятел барабанил, сойка пела всеми голосами, но тишина от всего этого росла.
Какая тишина, какая благодать, как будто чувствуешь сам благодетельный рост своего понимания жизни, прикосновение к такой высоте, где не бывает ветров, не проходит тишина.
Живая елка
Сверху снег и снег, но от лучей солнца капельки невидимые проникли вниз к месту соприкосновения веточки со снегом. Это водица подмывает, снег с еловой лапки ца-дает на другую. Капельки, падая с лапки на лапку, шевелят пальчиками, и вся елка от снега и капели, как живая, волнуясь, шевелится, сияет.
Особенно хорошо смотреть сзади елки против солнца.
Река под снегом
Река до того бела, до того вся под снегом, что узнаешь берега только по кустикам. Но тропинка через реку вьется заметная, и потому только, что днем, когда под снегом хлюпало, проходил человек, в следы его набежала вода, застыла, и теперь это издали заметно, а идти колко и хрустко.
Разговор с женщинами
За ужином за мой столик сели две девушки.
– Почему в ваших книгах задушевность? Вы человека любите? – спрашивает девушка.
– Нет, – ответил я, – люблю не человека, а язык, держусь близости речи, а кто близок к речи, тот близок и душе человека.
Так поговорил с женщинами по душам.
– С вами легко, – сказали они, – будто вы женщина.
– Конечно, – ответил я, – ведь я тоже рожаю.
Мысли тоже рождаются, как живые дети, и их тоже долго вынашивают, прежде чем выпустить в свет.
Теплая поляна
Как все затихает, когда удаляешься в лес, и вот, наконец, солнце на защищенной от ветра полянке посылает лучи, размягчая снег.
А вокруг березки волосатые и каштановые, и сквозь них новое чистое голубое небо, и по небу бирюзовому проносятся белые прозрачные облачка, одно за другим, будто кто-то курит, стараясь пускать дым колечками, и у него колечки все не удаются.
Скворцы прилетели
Утро ясное, как золотое стеклышко. Забереги все растут, и уже видно, что лед лежит на воде и незаметно для глаза поднимается.
На деревьях в Дунине скворцы, прилетели и маленькие птички – чечетки, во множестве сидят и поют.
Мы ищем, где бы нам свить гнездо – дачу купить, и так всерьез, так, кажется, вправду, и в то же время где-то думаешь тайно в себе: я всю жизнь ищу, где бы свить гнездо, каждую весну покупаю где-нибудь дом, а весна проходит, и птицы сядут на яйца, и сказка исчезает.
Чем краше день, тем настойчивей вызывает и дразнит нас природа: день-то хорош, а ты какой! И все отзываются – кто как.
Счастливей всех в этом художники.
Вода
Маленькая льдина, белая сверху, зеленая по взлому, плыла быстро, и на ней плыла чайка. Пока я на гору взбирался, она стала бог знает где, там вдали, там, где виднеется белая церковь в кудрявых облаках под сорочьим царством черного и белого.
Большая вода выходит из своих берегов и далеко разливается. Но и малый ручей спешит к большой воде и достигает даже и океана.
Только стоячая вода остается для себя стоять, тухнет и зеленеет.
Так и любовь у людей: большая обнимает весь мир, от нее всем хорошо. И есть любовь простая, семейная, ручейками бежит в ту же прекрасную сторону.
И есть любовь только для себя, и в ней человек тоже, как стоячая вода.
По следу
Случается, пролезет один какой-нибудь человек по глубокому снегу, и выйдет ему, что недаром трудился. По его следу пролезет другой с благодарностью, потом третий, четвертый, а там уже узнали о новой тропе, и так благодаря одному человеку на всю зиму определилась дорога зимняя.
Но бывает, пролез человек один, и так останется этот след, никто не пройдет больше по нем, и метель-поземок так заметет его, что никакого следа не останется.
Такая нам всем доля на земле: и одинаково, бывает, трудимся, а счастье разное.
Восхищенный человек
Зорька нежнее щечки младенца, и в тиши неслышно падает и тукает редко и мерно капля на балконе… Из глубины души встает и выходит восхищенный человек с приветствием пролетающей птичке: «Здравствуй, дорогая!» И она ему отвечает.
Она всех приветствует, но понимает приветствие птички только человек восхищенный.
Березовый сок
Вечер теплый и тихий, но вальдшнепов не было. Заря была звукоемкая.
Вот теперь больше не нужно резать березку, чтобы узнать, началось ли движение сока. Лягушки прыгают – значит, и сок есть в березе. Тонет нога в земле, как в снегу, – есть сок в березе. Зяблики поют, жаворонки и все певчие дрозды и скворцы – есть сок в березе.
Мысли мои старые все разбежались, как лед на реке, – есть сок в березе.
Цвет и звук
Тишина звучная, не знаешь, куда лучше смотреть – в себя или на березки в малиновом свете, не знаешь, что лучше слушать, – себя или птичек…
В эту зарю все так было в небесных цветах, так согласью высвистывали свои сигналы певчие дрозды, что как будто из переходящего цвета зари и рождался звук певчих птиц.
Счастливый хомут
Сегодня должна совершиться покупка дома. Что-то вроде свадьбы Подколесина! И это вечное: везде и каждому в промежутке между решением и действием хочется убежать в сторону, прыгнуть в окно.
Недоволен я собой: весь я в настроениях, нет смелости, прямоты, нет лукавства достаточного. Боже мой! как я жил, как я живу! Одно, одно только верно – это путь мой, тропинка моя извилистая, обманчивая, пропадающая…
Около времени вечернего чая пришли девушки: пред-сельсовета и агроном. Они поставили печать к заготовленной нами бумаге, и двухмесячная борьба и колебания были закончены: развалины дачного дома стали нашим владением.
Я подарил Критской книгу с надписью: «Н. А. Лебедевой-Критской на память о счастливом хомуте: я счастливо влез в хомут счастливого 13 мая 46 года, она счастливо из него вылезла».
Глубокая почва
Брожу весь день между липами, и вдруг вспомнилось Хрущево: там был тоже такой легкий для дыханья воздух. С тех пор я не дышал таким воздухом, я не жил в здоровой природе и мало-помалу забыл, что она существует…
Я жил в болотах, в комарах, понимал такую природу как девственную, как самую лучшую. А разве мать моя жила не тем же чувством благодарности за жизнь, какая она ей пришлась, не имея никакой претензии на лучшую? Та даже и умерла, не испытав женской любви.
И вот почему, когда я вышел из болот и стал здесь на глубокую почву, где липы растут и нет комаров, мне кажется, будто я вернулся в Хрущево, в лучшее, прекрасное место, какого и не бывало на свете.
Начало любви
Сад цветет, и каждый нагружается в нем ароматом. Так и человек бывает, как цветущий сад: любит всех, и каждый в его любовь входит. Мать моя была такая: любила всех и каждого, но ни на кого не тратилась. Это, конечно, еще не любовь, а скорее всего это таится нетронутый клад души, от которого истекает любовь.
Начало любви – во внимании, потом в избрании, потом в достижении, потому что любовь без дела мертва.
Но мне кажется, любовь, вытекающая из цветущего сада, как ручей, – ручей любви, претерпев необходимые испытания, должен прийти в океан, который так же, как и сад цветущий, существует для всех и каждого.
Зеленое пламя
Как зеленое пламя вспыхнула береза в еловом темном лесу, и ветерок уже заиграл всеми ее листиками и будет играть всю весну, все лето и осень, пока все не сорвет и не останется береза опять одна со своими голыми прутиками.
– Ты знаешь, Жулька, – сказал я своей умнице собаке, – эта березка, может быть, также когда-нибудь, как мы с тобой, бегала, но ей понравился ветер и что он играет ее листиками.
Вот она остановилась и отдалась ветру, и с тех пор она стоит так, и он ею играет.
Усталость
Шел в лесу долго и, вероятно, стал уставать: мысли мои стали снижаться и уходить из лесу домой.
Но вдруг я почувствовал себя внезапно радостным и возвышенным, глянул вокруг и увидел, что это лес стал высоким и стройные прекрасные деревья своим устремлением вверх поднимали меня.
Счастье
Меня вчера окружили в парке женщины и, узнав, начали объясняться в любви.
– У вас, наверно, было счастливое детство? – спросила одна.
– Без обиды не обошлось, – ответил я, – но счастье мне было не в детстве, а в том, что я обиду свою обошел.
Мы все должны зализать свою рану. Заживил – и счастлив. Мы должны сделать свое счастье.
Да, конечно, счастье необходимо, но какое? Есть счастье – случай, – это бог с ним. Хотелось бы, чтобы счастье пришло, как заслуга.
Вот друг мой, – это, конечно, мое счастье. Но разве я-то не заслужил его! С каких далеких лет я за такое счастье страдал и сколько лет в упорном труде обходил свою личную обиду, достигал признания общества и чего-чего только не терпел.
Нет, нет! Я счастье свое заслужил, и если каждый соберет столько усилий, чтобы обойти свою обиду, то почти каждый будет счастливым.
Я говорю «почти», потому что не вся сила жизни сосредоточена в своих руках, почему и говорят: «не судьба», или, что «от сумы и тюрьмы не отказывайся».
Счастье у людей «выходит» иногда, а радость – достигается.
Капитан-паук
Еще с вечера при луне между березами поднялся туман. Просыпаюсь я рано, с первыми лучами, и вижу, как бьются они, чтобы проникнуть в овраг сквозь туман.
Все тоньше и тоньше туман, все светлее и светлее, и вот вижу: спешит-спешит паучок на березе и спускается с высоты в глубину. Тут закрепил он свою паутину и стал чего-то дожидаться.
Когда солнце подняло туман, дунул ветер вдоль оврага, оторвал паутинку, и она, свертываясь, понеслась. На малюсеньком листочке, прикрепленном к паутине, паучок сидел, как капитан своего корабля, и он, наверное, знал, куда и зачем ему лететь.
Грибники
Встретился машинист с паровоза: успел набрать корзину белых грибов и теперь бежит на паровоз. Вот этот любит природу!
Опавшие листья уже запахли пряниками. Редки белые грибы, но зато как найдешь, так и набросишься на них коршуном, срежешь и вспомнишь, что обещался, увидев, не сразу резать, а полюбоваться.
Опять обещался и опять забыл.
Один грибник приходит с мелкими грибами, другой – с крупными. Один внимательный и, пользуясь силой внимания, видит грибы. Другой мелочи не видит возле себя, и не он направляет на гриб внимание, а сам гриб, большой, как лампа, обращает на себя его внимание.
У таких грибников большинство грибов – крупные.
Работа нависла
Показались на яблонях яблоки. Ух, какая работища нависла надо мной и тоже, как яблоко, показалась из моей зелени.
В Дунине великой силой взялись белые грибы. Всего трясет – так хочется пособирать, и в то же время думаешь, что все такое не ко времени. Теперь мне не до грибов, не до охоты, не до рыбы, даже и не до природы.
Недосмотренные грибы
Дует северный ветер, руки стынут на воздухе. А грибы все растут: волнушки, маслята, рыжики, изредка все еще попадаются и белые.
Эх, и хорош же вчера попался на глаза мухомор. Сам темно-красный и спустил из-под шляпки вниз вдоль ножки белые панталоны, и даже со складочками. Рядом с ним сидит хорошенькая волнушка, вся подобранная, губки округлила, облизывается, мокренькая и умненькая.
А масленок масленку рознь: то весь дрызглый, червивый, а то попадется такой упругий и жирный, что даже из рук выскочит, да еще и пискнет.
Вот стоит моховичок: вырастая, он попал на прутик, тот разделил шляпку, и сделался гриб похожим на заячью губу.
Один большой гриб стал, как избушка, спустил свою крышу почти до земли – это очень старая сыроежка.
В осиннике до того теснит осинка осинку, что даже и подосиновик норовит найти себе елочку и под ней устроиться на свободе.
Вот почему, если гриб зовется подосиновиком, то это вовсе не значит, что каждый подосиновик живет под осиной, а подберезовик живет под березой. Сплошь да рядом бывает, что подосиновик таится под елками, а подберезовики открыто сидят на поляне в еловом лесу.
Придут скоро морозы, а потом и снег накроет грибы, и сколько их останется в лесу, недосмотренных, и пропадет не доросших до семени, и пойдет в общий котел на общее удобрение, на общий обмен.
Так вот жалко становится недоросшего, недосмотренного гриба в лесу, что так просто пропадут и никому не достанутся.
Грибы тоже ходят
Осень глубоко продвинулась. Еловый подрост осыпан золотыми монетками берез и красными медалями осин. В лесу ведь и в солнечный день сумерки, а тут еще нападала листва и скрывает от глаз серые, красные и желтые шляпки грибов.
– Есть грибы? – спросил я маленькую дочь лесника.
– Волнушки, рыжики, маслята.
– А белые?
– Есть и белые, только теперь начинает холоднеть, и белые переходят под елки. Под березками и не думайте искать – все под елками.
– Как же это они так переходят, видала ли ты когда-нибудь, как грибы ходят?
Девочка оторопела, но вдруг поняла меня и, сделав плутовскую рожицу, ответила мне:
– Так они же ночью ходят, как их мне ночью увидеть? Этого никто не видал.
Мало встретил хорошего
Утро прохладное и солнечное, после обеда затянулось небо и был дождь. Утром ходил за грибами подальше, по-настоящему. Оказалось, что грибов нет; если и покажутся, то пожирают слизняки. Так что дождик грибам полезен, но при постоянных дождях грибы не растут.
Ходилось нелегко. Мало встретил хорошего, потому что не было в душе равновесия.
Хрустальный день
Есть в осени первоначальной хрустальный день. Вот он и теперь. Тишина! Не шевелится ни один листик вверху, и только внизу на неслышимом сквознячке трепещет на паутинке сухой листик.
В этой хрустальной тишине деревья, и старые пни, и сухостойные чудища ушли в себя, и их не было, но, когда я вышел на полянку, они заметили меня и вышли из своего оцепенения…
Тоска по человеку и страх одиночества, когда я нашел себя, вдруг исчезли: и человек свой родной и близкий оказался на всяком месте.
Человек близкий везде и всюду, только надо быть самому свободным, сильным, здоровым душой. Давайте же помогать и удивляться этим людям в первую очередь, а потом уж пойдем к труждающимся и обремененным. Это маленький вариант милосердия.
Наши дела
Хватил первый мороз, но с неба откуда-то капает. На воде большие капли становятся пузырями и плывут вместе с убегающими туманами вниз по реке.
Так Москва-река умывается.
Долго задумчиво стоял у реки, размышляя о своих зимних делах, и, когда оглянулся, увидел: рядом со мной, тоже у воды, сидел куличок и тоже задумался, наверно, о своем далеком пути.
У меня дела в городе, у него – в теплых краях.
Новоселье
Вчера первый раз переночевал в своем доме.
Начинаю пожинать урожай своего весеннего сева: посеял, все лето боролся, растил – и вот мой дом, как яблоко, как мысль, поспевает, и звезды небесные, как обстановка души моей, появляются над моими сенями.
Вечером на короткое время вызвездило, и с веранды я увидал Большую Медведицу и другие звезды, с детства так знакомые и родные.
И вся небесная обстановка моего домика была как мебель собственной души моей, и даже сама душа, казалось, досталась мне от первых пастухов…
Как мало я сделал для поэзии, но как чудесно для поэзии создана природой моя душа…
Мне живо представляется время жизни моей на хуторе Бобринского в 1902 году, сорок четыре года тому назад, когда мне было двадцать девять лет. А как ясно вспоминаются даже первые записи. Помню, записывал тогда о границе природы, где природа кончается и начинается человек.
С тех пор прошло почти полстолетия, и оказывается, что я так и не отходил от той темы, и все написанное мною было об этом, и на этой теме я умнел и богател.
В городе
Земля мерзлая, черная. Безразличные дни смотрятся друг в друга, как в зеркальных отражениях. Злой ветер с морозцем наметает пятнышками мелкий, редкий снежок.
Вижу из Москвы сейчас нашу реку в Дунине. Широкие забереги с мысиками, на мысики намерзают плавучие льдинки, проход между мысами все сужается, но все еще пропускает плавучее сало.
И вижу – это не река, а душа моя, не вода, а радость моя, и не частые льдинки это, а душа это моя покрывается заботами.
Но я собираюсь подо льдом с силами и верю, что придет моя весна и все мои заботы обратятся в радость.
Дневник шофера
Научился заводить машину в мороз в нетопленом гараже, без горячей воды, одним движением ноги с лесенки.
Когда научился, то понял, по себе, с годами выступающий ум, как заменитель молодости и силы.
Моя бригада делает быстро машину. Вчера я особенно расположил их рассказом о своем водительстве.
«Смотрите билет, – говорю я, – пятнадцать лет вожу – и ни одного замечания». – «А что это карандашом написано?» – «Это у меня на кузове пальцем мальчишки написали сзади одно слово. Вот милиционер и хотел меня забрать и написал было в билете, но я ему слово другое сказал, и он меня отпустил». – «Какое же слово вы сказали?» – «Сынок, – говорю, – отпусти меня, а то плохо тебе будет». – «Чем же, – спрашивает, – плохо?» – «Тебе мальчишки на спине тоже это слово напишут – и не заметишь». Ну вот, он посмеялся и отпустил.
Вот и весь мой фольклор, благодаря которому стало очень весело моей бригаде.
– Так мы обмоем машину? – спросил Вася.
– Еще бы!
И все взялись за работу. Дети и дети!
Вечером пировала у меня вся бригада. Ваня за столом долго рассказывал о себе, как он был колхозником, как уехал из колхоза в Самарканд счастья искать, как взяли его в Красную Армию и после ранения закрепили по броне на заводе.
– Жизнь твоя, – сказал я, – похожа на тех мужиков, которые задумали узнать, кому живется весело, вольготно на Руси. Ну, скажи, Ваня, где же лучше всего сейчас жить на Руси?
– Лучше всего, – сказал он, – конечно, в Красной Армии. Я бы и сейчас туда, да не пускают.
– Ну, а как же не страшно, там убить могут?
– А это не важно, – ответил Ваня.
Я посмотрел на плечи Вани, похлопал по ним.
– Хорошие, богатырские плечи, – сказал я. И он мне ответил с гордостью:
– Нормальные!
Вчера ворвался в мой гараж автоинспектор и потребовал убрать бензин (куда я его дену?) и сделать ремонт гаража (кто мне его будет делать?). Составил протокол, вручил мне копию.
– А вас как зовут? – спросил я.
– Антоном Ивановичем.
– Хорошие русские люди все больше Иванычи…
– А вас как?
– Михаил Михайлович.
– Тоже хорошо.
– Конечно, хорошо: Михаил Архангел, знаете, с мечом.
– Слышал. А мой Антоний – тот смиренный: за райской птицей ходил.
– Какая-то ошибка вышла: я писатель, Михаил, за райской птицей хожу, а вы, Антоний, стали воином, ворвались в гараж, напугали.
– Ничего, ничего, не пугайтесь: не сделаете вовремя – немного отсрочим. Вот мой телефон.
Тем все и кончилось.

 

Интерес моих шоферских занятий в том, чтобы добиться определенного результата: машина служит мне.
Интерес в борьбе: кто кого победит – машина будет служить мне или же я буду служить машине.

 

Помучился я с машиной, и наконец после мук она заработала, и я, как всегда бывает в таких случаях, очень обрадовался.
Да, я радовался, ехал, а мука моя работала, и так всегда мука работает, и мы так легко, так охотно о ней забываем.
Вот моя машина: сколько умов ученых мучились, имен их не сочтешь! Какие тут муки ученых вспоминать, когда я даже собственную муку забыл: лечу, свищу!

 

Полировал машину. Пришла старушка: развешивает перед гаражом стираное белье.
– Как жизнь, бабушка?
– Сам видишь, живу.
– Хорошо?
– Скриплю, да работаю: умереть-то и некогда.

 

Машина не заводилась. Опасаясь полной разрядки аккумулятора, я стал на улице искать шофера и скоро нашел мальчика в ЗИСе.
Есть в большинстве случаев только две причины машине не заводиться: расстройство зажиганья – одно, подача бензина – другое. И шоферы начинают проверку – один с зажиганья, другой – с карбюратора.
Сережа начал с зажиганья, вынул трамблер, достал двугривенный и так, пощелкивая молоточками, качал серебрить контакты.
– Больших начальников возишь? – спросил он, не отрывая глаз от трамблера.

 

– Нет, – ответил я, – это моя личная машина. Рассказав ему о себе, что я писатель, езжу всегда один, чтобы без помехи собирать материалы, сам и писатель, и шофер, и охотник и фотограф, я спросил, как его фамилия.
– Плохая, – ответил он и опять взялся за трамблер.
– Плохих фамилий, – сказал я, – не бывает. Вот, например, улица Воровского вовсе не значит, что на ней воры живут. И даже самое гнусное имя, присоединяясь к хорошему человеку, теряет свой гнусный смысл и получает новый смысл от человека. Понимаешь меня, Сережа?
– Понимаю, – ответил он, – только все равно моя фамилия плохая.
– Подлецов?
– Ну, нет.
– Жуликов?
– Что вы, что вы!
– Ну, так как же, ну скажи. А то я бог знает что подумаю. Есть фамилии: Сукин, Щенков…
Мальчик опустил длинные черные ресницы на розовую свою кожу и, чуть-чуть покраснев, прошептал:
– Стыдно как-то…
– Ну, все-таки, не стыдись, – может быть, Щенков?
И он, еще больше потупившись, наконец-то решился сказать:
– Щелчков, Сергей.
Вчера сливал бензин в компрессоре, работающем на мостовой.
Разговорился с мастером о своей машине.
– Второй день такой прекрасный. Вот возьму сяду в машину свою, вложу ключик, дуну – заведется, и поеду.
– Как хорошо! Больше! По-моему, счастье, да, это счастье.
– Ну, не скажу, – есть большее счастье.
– Какое же?
– А пешком идти, все вокруг рассматривать, о всем думать.
– Правда, и то хорошо.
– Куда лучше! Вот погодите, придет время, все будут на машинах ездить, и только самые богатые будут располагать временем ходить пешком. Да, вот придет время, все «бедные» будут ездить на машинах, а богатые ходить пешком.
Спустило колесо, я вставил новую камеру, и колесо опять спустило. Так я переменил три камеры новых. Возиться с колесами нелегкое дело, весь день прошел, а жадность труда все росла и росла. И будь у меня запас камер всяких, мне кажется, я бы умер, но достиг своего.
К счастью, оставалась только одна новая камера, и к тому же мне зачем-то надо было выйти на улицу. Вот как только я вышел из этого разгара упрямого действия, так сразу мне бросилось в голову: а нет ли в этой покрышке гвоздя, и не натыкается ли на него каждый раз камера?
Подумав так, я вспомнил, что колесо это стояло на запасе без колпака и, значит, каждый мальчишка мог заколотить мне в резину гвоздь. Я бросился назад, прощупал шину изнутри и сразу же нашел большой острый гвоздь.
И стало мне сразу легко и радостно: не распалась резина, а дырочки легко зачинить. Мне кажется, никогда я не испытывал на себе в такой силе жадность в труде: на другой день еле встал.
Вчера завел автомобиль, послышался легкий стук, я поднял капот, чтобы выслушать, и увидел: на всасывающей трубе, растопырив ноги, сидел паучок. Труба только нагревалась, и, видно, паучку было приятно нарастающее тепло.
– Сиди, – сказал я, – поглядим, как ты… – и прибавил оборотов.
Вчера покупал запчасти для автомобиля. Подходит молодой человек и, раскланиваясь, предлагает застраховать жизнь.
– Мы не выплачиваем только в том случае, если шофер был пьян.
– Ну, тогда, – ответил я, – страховаться мне незачем.
– Почему же?
– Потому что я езжу всегда пьяным.
Продавцы все стали на мою сторону и покатились со смеху, а я продолжал:
– Вот еще, буду я трезвый заниматься таким делом, в котором страхуют себе жизнь! На машине только пьяному и можно ездить!
При общем удовольствии агент, тоже улыбаясь, раскланялся и удалился.
С утра возился с машиной и к обеду сдал ее в ремонт на завод.
– Генерал сказал, генерал рассердился, генерал, генерал… – повторяла намазанная девица-шофер на заводе.
Я указал ей место в своей машине.
– Кто же нас повезет? – спросила она. Я молча сел за руль.
– Кто вы такой? – спросила она меня.
– Маршал, – ответил я. И мы поехали.
Излюбленные переулки у московских шоферов – это где нет регулятора и каждый держится правила: поезжай, куда и как тебе хочется, только гляди на другого и не мешай ему ехать, как и куда ему хочется.
Видел во сне, будто я в Москве остановил «Москвича» перед красным светом, вышел, взял «Москвича» под мышку и понес на красный свет. И так по всей Москве у милиционеров переполох, потому что остановить нельзя: он не едет на красный свет, а идет.
Ключ счастья
Интерес к машине соединился с интересом к природе, потому что места охоты все отдаляются и к ним надо ехать… Так в природе чудится где-то свобода или счастье, и ключик в кармане от машины представляется ключиком к счастью.
Школа езды
В Союзе писателей дамы стали учиться на автомобиле. Ездят они с инструктором на учебной машине, каждая по часу, и так весь день. Поднимаясь на горку, каждая забывает прибавить газу, и мотор глохнет с полгоры. Шофер потерял терпение и в наказание стал выгонять свою ученицу из кабины заводить мотор от ручки. Сегодня ему и это надоело: желая предупредить остановку машины, он крикнул:
– Газу, газу давай! Не на кобыле едешь!
Так учатся жены писателей и на машине ездить и от русского народа крепкому русскому слову.
Конь везет
Маленький я боялся своих лет, и мне казалось, что годы мои идут, а я еще ничего не достиг. Так и было мне до семидесяти лет: вечный упрек. Но после семидесяти мне стали все говорить: «Ах, какой вы молодец!» – и я перестал, мне казалось, вовсе бояться убегающих лет. Я думал даже, чем больше мне будет лет, тем чаще мне будут говорить: «Какой вы молодец!»
Но вот случилось, пришла нам помогать пожилая женщина тетя Феня, и мы начали с ней мыть мою машину: она мыла, а я по мытому сушил металл замшей и полировал.
Работал я хорошо, но пот все-таки выступил у меня на лбу, и старуха, наверно, этот пот заметила и спросила меня:
– А сколько вам лет?
Я поглядел на нее и вдруг испугался: я увидел в глазах простого человека всю беспощадность природы: я почувствовал, что тут уж не спастись музыкой души моей, поэзией, и если я старый гусь и не могу рядом с молодыми лететь в теплые края, меня заклюют.
Я поглядел в глаза старухи и растерянно, смущенно повторил за ней:
– Вы спрашиваете, сколько мне лет?
– Да, хозяин, – ответила она, – сколько вам лет?
За короткую минуту, однако, я успел подавить в себе противный страх и сказал:
– Сколько лет? Вы сами видите: конь везет!
– Вижу, – ответила она, – конь везет хорошо, а все-таки сколько лет-то коню?
– Конь везет, – повторил я, – а когда на коне едут, то в зубы ему не глядят.
– Это верно! – согласилась тетя Феня и, раздумчиво вглядевшись в мои годы, написанные на моем лице, закончила наш разговор:
– Как все-таки людям жить-то хочется.
Плюшевые дамы
Вспоминаю недавнюю свою охоту за рыжиками в Дунине. Наша местность в Подмосковье та самая, где дуб после долгих поисков наконец-то нашел липу, и есть такие уголки в наших лесах, что почти сплошь дуб и липа. Осенью жалко бывает дуба – липа опадет и стоит голая, а он еще держится. Зато весной липа стоит уже зеленая, а он – в зимней спячке.
Сейчас чудесное время, когда липа облетает и появляется драгоценный для солки гриб, любимый всем нашим народом гриб-рыжик. Кончаются белые грибы, но мне посчастливилось, и я набрал их целую корзину. Выйдя на просеку, я увидел, что на ней Тузик сидит, и это значило, что кто-нибудь пришел сюда за грибами из дома отдыха. Его избаловали отдыхающие, он разжирел, и когда кто-нибудь идет в лес, он непременно для моциона провожает их.
Скоро я увидел, что Тузик караулит двух старушек: одна боевая, энергичная, другая – тургеневская, усадебная, со следами былой красоты, в лиловом плюшевом пальто, в таком же капоре. Обе они с большим трудом приплелись и пытаются найти грибы, и непременно белые, хотя теперь время волнушек и рыжиков.
Проходя мимо старушек, я нарочно перевесил свою корзинку с одного плеча на другое, им напоказ, и, когда поравнялся, поклонился им.
Они очень обрадовались.
– Где вы нашли столько белых грибов?
– Это случайность, – ответил я, – белые грибы кончаются.
Грустно повторили они за мной:
– Кончаются.
Листик за листиком падают на лиловый капор когда-то красивой женщины, быть может, певицы, быть может, актрисы…
Мне стало жаль старушек.
– Не горюйте, – сказал я, – через какие-то шесть месяцев на этих голых ветвях острые почки будут прокалывать бирюзовое небо. Вы приезжайте тогда, и я проведу вас на те места, где у нас подснежники, потом будут фиалки, а там сморчки.
Старушки с удивлением глядели на меня, и у них все было написано на лицах: они решали трудный вопрос о том, кем бы я мог быть.
– Вы здесь живете? – спросила меня пытливо энергичная.
– Да, – ответил я, – здесь живу и местность хорошо знаю.
Энергичная кивнула головой, удовлетворенная: я местный простой человек. Но плюшевая, наверно, очень хотела, чтобы я был человеком ее круга. Она лукаво спросила меня:
– Как же вы доставляете себе из Москвы продукты?
– Очень просто: езжу в Москву на машине.
– Вы держите машину и шофера?
Скажи я одно только «да» – и я бы был принят равным в обществе плюшевых дам, но я ответил:
– Нет, зачем мне держать шофера – я сам шофер.
Загадка личности моей была решена: я просто служу у кого-то шофером и могу быть полезным без всяких церемоний.
– Милый мой! – сказала обрадованная энергичная дама, – вы не проведете нас на то место, где растут белые грибы? Мы вам…
– С удовольствием, – поспешил я ответить.
У меня оставалось не досмотренное мною сегодня местечко, и я повел туда старушек на счастье.
Под ногами шумела желтая листва, и так радостно было чувствовать в аромате тления под голыми вершинами лип, что всего через шесть месяцев новые листья опять сядут на свои места и каждая липа в прежней форме своей будет дожидаться времени, когда оденется дуб.
А мы? Да, конечно, и мы той же самой жизнью живем, в глубине души все мы чувствуем единый ствол жизни, на котором сидим, и знаем свой срок, свою ветку, знаем, что неминуемо с нею придется тоже расстаться, и только часто забываем, что вся природа хранит в себе, как святой закон: на смену падающим придут молодые, и жизнь смертных в существе своем бессмертна.
Мы, люди, не всегда это помним, как помнят листья, у нас для этого не хватает героического смирения, удобряющего почву творческой природы.

1947 год

Моя поэзия есть акт дружбы с человеком, и отсюда мое поведение пишу – значит люблю.

 

Читатель
Стояла на красивом месте лавочка. От нее теперь остались два столбика довольно толстых, и на них тоже можно присесть. Я сел на один столбик. Мой друг сел на другой. Я вынул записную книжку и начал писать. Этого друга моего вы не увидите, и я сам его не вижу, а только знаю, что он есть: это мой читатель, кому я пишу и без кого я не мог бы ничего написать.
Бывает, прочитаешь кому-нибудь написанное, и он спросит:
– Это на какого читателя написано?
– На своего, – отвечаю.
– Понимаю, – говорит он, – а всем это непонятно.
– Сначала, – говорю, – свой поймет, а он уж потом всем скажет. Мне бы только свой друг понял, свой читатель, как волшебная призма всего мира. Он существует, и я пишу.
Моя поэзия есть акт дружбы с этим волшебным читателем-человеком: пишу – значит люблю.
Поэзия
Моя поэзия, в том виде, как я даю ее людям, есть результат моего доброго поведения в отношении памяти моей матери и других хороших русских людей. Я совсем не литератор, и моя литература является образом моего поведения.
Мне думается, что поэзия есть важнейшая душевная сила, образующая личность, и свойственна огромному большинству людей, и каждый из них мог бы сделаться поэтом сродного ему дела.
Однако освободить внутреннюю душевную силу человека невозможно действием извне: к этому благоприятному действию извне силой общественной необходимо соответственное внутреннее поведение каждого в отношении себя самого.
Может быть, то, что мы называем «поэзией», является образом нашего личного поведения, освобождающим творческую силу.
Страх подмены
Рассудка бояться – это просто смешно. И, однако, если только рассудочные решения подменяют собой решения всей цельной личности – тут надо бояться. За все полвека литературной работы эта опасность подмены всей души частностью не покидала меня, все мои ошибки происходили и сейчас происходят только от этого, и только от страха этой подмены я не вышел весь в люди, а только частью вышел и значительной частью остался в себе.
Отсюда длительность моей литературной жизни и черепашьим ходом нарастающее лучшее: чем дольше пишу, тем лучше, потому что, постепенно умнея и в слове своем, выхожу с этим опытом в люди.
Сила жизнеутверждения
В мыслях у людей бывают сомнения, предваряющие утверждение: человек сомневается лично, а к людям приходит уже со своим утверждением. Так точно и в жизни у людей бывают постоянно несчастья, и сильные люди переносят их легко, скрывая от людей, как сомнения.
Но когда после неудачи приходит радость, то кажется всегда, что эта радость нашлась не только для себя, а годится для всех. И радостный счастливый человек бьет в барабан.
Так, сомнения, неудачи, несчастья, уродства – все это переносится лично, скрывается и отмирает. А утверждения, находки, удачи, победы, красота, рождение человека – это все сбегается, как ручьи, и образует силу жизнеутверждения.
Когда я открыл в себе способность писать, я так обрадовался этому, что потом долго был убежден, будто нашел для каждого несчастного одинокого человека радостный выход в люди, в свет. Это открытие и легло в основу жизнеутверждения, которому посвящены все мои сочинения.
Борьба за любовь
Когда ум и доброта соединятся в душе в единство внимания к чему-либо, то это любовь, и весь вопрос у доброго и умного человека сводится к тому – кого же ему любить?
Любить – значит делать.
То ли самец какой-то, видя что-нибудь страшное, о себе подумал: «Может быть, и мне скоро так придется», – и пожалел соперника своего?
То ли самка, потеряв своего ребенка, пожалела чужого? Но скорее всего на путь жалости первая вышла самка, и она влияла на жестокость своего льва, образуя в нем царственное милосердие.
Так начинается в мире природы человек, и мало-помалу он отделяется от своих предков и начинает сознательную борьбу за любовь.
С чего начать?
Бывает, сядешь за стол – и не пишется: мысли прыгают, как в чехарде. От нечего делать тогда возьмешься за приборку на столе, в комнате. И когда все приведешь в порядок, то и мысли тоже построятся, сядешь и работаешь.
Так бывает, но это вовсе не значит, что порядок в мыслях непременно зависит от порядка в квартире.
Значит, с души надо начать, а не с квартиры? Но если устройство души приходит к необходимости принять друга, то нужно непременно и о квартире подумать.
Вот этот «материализм» и является нашим желанным делом: чтобы не с пустыми руками встретить своих друзей.
Рождение прекрасного
Без навоза не вырастишь розу, но поэт все-таки будет славить розу, а не навоз, то есть удобрение. Надо показывать самую розу и оставить немного навозу, перегнившего, осоломленного, чтобы показать рядом с красотой добро, рядом со свободой и необходимость, из которой она выбралась.
Вот как пишу теперь, что является высокое желание отдать душу за других людей и самому стать добром истории!
– Идеи, идеи, – сказала мне, студенту, как-то в молодости моей тетушка моя Ксения, – что же в них хорошего?
– А что вы, тетушка, понимаете в этих идеях?
– Что понимаю? Вроде колечка, как пускают изо рта курильщики. Только идеи нужные – их ловят и сажают на стерженек: одно колечко к добру, другое – ко злу. У каждого человека в душе есть такой стерженек, и каждый сажает себе на него колечки добра и зла: дело в стерженьке, а не в одних идеях. Сами же идеи все равно как дым, вот отчего я и сказала тебе: «Идеи, идеи, что в них хорошего?»
Есть сила держать – и самое зло обернется в добро. Жизнь заставит! Нет силы – и добро оборачивается во зло. Понял, друг?
Прочитав мою статью «Школа радости», пришла ко мне девушка и спросила:
– Существует ваша школа?
– Если вы пришли – она существует. Зачем вы пришли?
– Стихи принесла.
– Ну, значит, существует! Вы пишете стихи и этим занимаетесь?
– Нет, я по холодной обработке металла.
Зрелость
Только теперь стал видеть себя. Я думаю об этом так, что, пожалуй, нужно очень долго расти вверх, чтобы получить способность видеть себя не в себе, а отдельно на стороне, как будто человек созрел и вышел из себя.
Тревога о береге
Вижу ясно теперь, что мать моя, купеческая дочь, во дворянском имении жила, как живое сухопутное существо, брошенное в жизнь, как в воду, с единственным священным заветом: «Плыви!» Она плыла по завету и вдруг умерла, так и не увидев берега.
Есть и во мне эта наследственная тревога о береге. Мать просто наивно плыла, ждала берега. И вот это смутное стремление к берегу, понимаемое как чувство природы, привлекало ко мне читателей: «Он куда-то плывет, давайте за ним!»
Встреча с детством
Утро пасмурное, а вечером солнце, весна ослепительная. И есть переулочки в Замоскворечье, где сохранилась тишина и в какую-то минуту перед самым вечером в сумраке можно встретить себя самого в детском виде и наслаждающимся счастьем детства под чудесный говорок засыпающих галок.
Апрельский свет
За окном моим под черной железной планкой балкона привесились четыре большие, тяжелые светящиеся капли и светят мне, как посланники весны, и говорят мне по-своему, на понятном только мне языке:
– Мы, посланники этой новой весны, приветствуем тебя, старого посланника своих отцов и дедов, и просим тебя – старого человека: возьми нас и покажи нас людям молодым, рожденным любить этой новой весной.
Апрельский свет – это темно-желтый, из золотых лучей, коры и черной, насыщенной влагой земли. В этом свете мы теперь ходим.
Весна
Что-то делаю, ничего не вижу в природе, ни за чем не слежу. Но чувствую, что кто-то ходит со мной желанный, и как о нем подумаешь – так хорошо становится.
А бывает, что-то не клеится, плохо выходит, и в то же время чувствуешь что-то хорошее. Вспомнишь о хорошем и поймешь: это весна.
В городе
Чувствую по себе, что за городом в полях под снегом вода, что ручьи находят себе путь к реке, и понемногу лед поднимается.
Машина в ремонте, я не могу там это видеть, но, может быть, тем сильней это я чувствую здесь, в себе.
Радость жизни
Чуть нездоровится, но солнце на дворе такое яркое, так празднуют дома, крыши, кресты и всякие цветные тряпки, что я это почувствовал и понял – эту прирожденную радость жизни, как существо здоровья.
Это все было мое здоровье и поэзия в нем, вернее, такое здоровье, что даже и поэзия в нем.
Охотничьи чувства – это и есть чувство здоровья и радости жизни, и поэзия, свойственная охотникам, есть выражение радости жизни.
В здоровье рождается радость жизни и может дойти до поэзии.
Ревность
Женщины-художницы: Лариса забывает все у мольберта, Елена с античной природой проста, но все видит и слышит.
Ларисе сказал, что был в кругу интересных женщин. Она чуть вздрогнула и выдала свою женскую ежедневную тайную борьбу за себя, как за самую интересную (нам, писателям, это знакомо – втайне каждый из нас лучше всех, и в этом нет ничего дурного: это условие борьбы за первенство).
Елене я тоже сказал, что к нам приехала в дом отдыха красивая Лариса, – и по ее простому лицу пробежала тень.
Мука ревности происходит от унижения своей личности, врученной любимому. Предавая врученную душу другому, худшему, любимый унижает тебя, и оттого мучительно больно: тебя как бы убивают при низком свидетеле.
Апрель
Сегодня пришел настоящий апрель. Поле озими еще не омылось и желтое, а лужица на поле ясно-голубая, а самый лес вдали подчеркнут белой полоской. Вдоль реки лежит цепь оставленных водой льдин.
Одна особенно большая лежит на другой и сверху на нее капает, капает.
Мелкие льдины от толчка распадаются на длинные чистые кристаллы, похожие на хрустальные подвески от люстры.
В лесу пестро: где белое, где черное, на черном виднеются зеленые листики перезимовавшей земляники, а земля под ней еще не оттаяла. Зяблики поют везде, и начинают оживать лягушки.
Одна скакнула в ручей и понеслась вниз.
Мать-природа
Я спросил двух женщин – одну с мальчиком, другую свободную: кто ближе к природе во время родов – мать или ребенок?
Женщина с мальчиком ответила – ребенок. Женщина свободная – мать.
– Понятно, – сказала первая, – ребенок, говорят, и слышит не так, и видит плохо, и ничего не понимает. Он, конечно, ближе к природе.
– Так вы понимаете природу, – ответила вторая, – будто природа слепая, глухая? В природе все есть. И это может знать только человек, очень близкий к природе. Ближе всех к природе рождающая женщина: она одной стороной даже сама природа, а с другой – сама человек.
Краски
Ни тепло, ни холодно. С луга в речку быстро уходит последняя голубая вода, и вслед за тем скоро сам луг становится как вода. Только не голубая, а зеленая.
Голубая вода в речку уходит, зеленая приходит на луг, а на черный квадрат выбрался трактор и затарахтел.
Плющ
Прохладно, тихо, пасмурно. Раскрылись почки на березках и остановились. Плотная зелень озимого поля. На пару ходят овцы.
Веточки черемухи, обвитые сухими листьями паразита-плюща. На веточках первые листики/ Грустно смотреть на этот союз с паразитом ароматной черемухи. Но ничего: скоро зеленые листья и целомудренные цветы закроют паразита.
А еще и так сказать: тут у черемухи радость жизни побеждает цветами.
Альдонса и Дульсинея
(Из биографии)
Говорили о перевоплощении поэта и трудностях этого перевоплощения. В пример приводили моего «Черного Араба» и вообще мою природу. Понимаю условие для такого перевоплощения: мое страстное одиночество в пустыне, когда сама земля, природа на ней становится заместителем желанного существа.
Это чувство есть исходящий из себя свет любви, и дело поэта изображать освещенные этим светом предметы.
…Помню, в далекой юности, когда она передала мне письмо к родителям и прочесть его позволила, и я прочел простые слова о том, что она полюбила порядочного человека и намерена выйти за него замуж, я вдруг охладел, смутился, на мгновение увидел ее как очень обыкновенное существо: повязка вдруг спала. Это продолжалось одно какое-то мгновение, но она, по-видимому, поняла меня и вскоре взяла письмо обратно.
И как только она сделала это и снова стала недоступной, я опять начал безумный роман с Альдонсой, обязанной быть Дульсинеей. Вот она, Дульсинея, и стала ее врагом, а за нее она меня возненавидела: она отстаивала в себе Альдонсу.
Она была женщина и содержала в себе богатство жизни, данное всем женщинам и о чем все молчат, потому что это дается всем. Но он коснулся этого впервые, и ему представилось, будто он открыл неведомый великий мир. Из этого чувства и разгорелась его безумная любовь. Он любил всю женщину мира, всю Дульсинею, в этом существе частного случая, в этой Альдонсе.
Ты это чувство к Дульсинее перенес на весь мир и стал о новой, открытой для себя стране писать и открывать ее всем. То, чего не хватало тебе самому при открытии страны великой радости, внимания к частному (к этой обиженной твоим обезличением Альдонсе), ты восполнил особенным вниманием к мельчайшим подробностям в открытом мире, сообщением всему живому лица, всеобщим олицетворением, одухотворением. Прикасаясь к самой малой ничтожности мира, сообщая этому всему лицо, ты открываешь для всех позабытое, как забыта всеми великая Дульсинея, заключенная в обыкновенной девке Альдонсе.
Итак, все пятьдесят лет своего писательства ты провел, как образумленный Дон Кихот, и теперь ты можешь по себе нам сказать, почему именно Дон Кихот потерял здоровье свое и с ним способность внимания к частному и через это невнимание нанес всем обиду, начиная с мельницы, кончая Дульсинеей.
Тут было вначале, как взрыв, ослепительное обобщение.

 

Чем больше, и дальше, и глубже прохожу свою жизнь, тем становится все яснее, что Инна мне необходима была только в ее недоступности: необходима была для раскрытия и движения моего духа недоступная женщина, как мнимая величина.
Как будто это было задание набраться духа в одиночку, чтобы малый, слабый ручеек живой воды мог налить живой бассейн и эта скрепленная сила воды потом могла вертеть большую мельницу.
Подлежит анализу явление Фацелии, то есть как бы вмещение Дульсинеи в Альдонсу: «Фацелия» – это как бы склад всех собранных мною за время разлуки богатств сознания.
Итак, чтобы понять мою «природу», надо понять жизнь мою в трех ее периодах: 1) От Дульсинеи до встречи с Альдонсой (детская Мария Моревна – парижская Варвара Петровна Измалкова), 2) Разлука и пустынножительство, 3) Фацелия – встреча и жизнь с ней.
И все вместе как формирование личности, рождающей сознание.
Коронный день
Коронный день апреля. Все сбросили зимнюю одежду и вышли по-летнему. Земля начала оттаивать.
На сильно разогретых опушках, усыпанных старыми листьями, невидимо исходящий пар в полной тишине всего воздуха создавал вихревые движения. Сухие листья, поднимаясь вверх, кружились в воздухе, как бабочки. И бабочки и зяблики порхали между листьями: не поймешь, где бабочка, где птичка, где лист.
Утром на еще желтой в зимней рубашке паутинно-плесенного цвета озими зеленели только края луж, а к вечеру вся озимь позеленела.

 

К вечеру леса вдали начали синеть и воздух стал как вуаль, почти как туман. Это пар, поднявшийся за день от земли, начал сгущаться. На тяге дрозды пели особенно выразительно, и я слушал на пне в полном чувстве свою литургию.

 

Первого вальдшнепа я прозевал, второй прошел стороной, третий свалился далеко, я его долго искал, и когда Норка наконец нашла его, показалась звездочка, и тяга кончилась. Но когда я укладывал ружье в чехол, один еще протянул.
В доме отдыха все собрались в кино. Мне пришлось пройти в грязных сапогах и с вальдшнепом между публикой. Все мне аплодировали, и я подарил нашей художнице два краевых пера вальдшнепа.
Цветы мороза
После вчерашнего дня пришло солнечное утро. Весь лес был одет крупными каплями. Лучи солнца, проходя сквозь насыщенный парами воздух, падали там и тут снопами, и в этом кругу света деревце, убранное каплями, сверкало всеми огнями.
Солнце обнимало темный хвойный лес и теплом своим раскрывало на елях пасмурные тайники, освобождая последние семена из шишек. Слетело одно семечко в такую глубину темного леса, куда горячие лучи солнца еще не дошли. Там от вечернего дождя натекло с деревьев, и собрались лужицы, теперь еще покрытые тонким прозрачным цветистым пухом.
Я смотрел на эти цветы, охваченные солнцем в лесу, и вспомнил прекрасную девушку в нашей столовой. Среди некрасивых лиц она была, как это цветистое зеркальце природы среди темных стволов и корней, скрюченных и узловатых. Личико у нее кругленькое, будто снятое с солнца. Это солнце у человека было так правильно и тонко отделано, как только отделывает в раннем утреннем свете весны мороз свои чудесные зеркала в тайниках темных лесов. В столовой сидит она, заметная отовсюду, и когда встает, то будто лебедь поднимает голову, и чем выше поднимает голову, тем и лебедь становится прекрасней.
Только со страхом смотришь тогда на эту лебедь, превратившуюся в прекрасную девушку. Найдется ли для такой Иван-царевич?
– Как зовут ее? – спросил я вчера.
– Оля, – ответили мне. – Студентка.
Я думал, она в консерватории, или в живописи, или в поэзии…
– Она изучает музыку? – спросил я. Мне ответили:
– Она изучает нефть.
Разговор наш оборвался на этом, а теперь, удивляясь цветисто-ледяному зеркальцу природы в лесу, охваченному солнечным жаром, я почему-то вспомнил Олю, и мне показалось – это она. Еще несколько десятков минут – и от чудесных прежних цветов мороза тут останется вода, а там? Неужели от этой девушки с такими ясными глазами тоже останется одна только нефть?
Но какой чистотой веет в душу от этих цветов мороза!
Жених у Оли очень хороший мальчик, но пониже ее ростом, как будто она лебедь, а он просто гусь. И пока они по-детски любят друг друга, как лебедь и гусь, голова к голове у воды, глядят вниз, все хорошо, но что будет, когда лебедь, желая встряхнуться, развернет вверх свою лебединую шею, подымет свою лебединую грудь, взмахнет лебединььми крыльями и полетит?
Она полетит, и за ней полетит не лебедь, а гусь…
Художницы
Елена еще с прошлого года целится написать мой портрет. Но теперь ее подруга по институту Лариса перед самым носом перехватила ее модель.
– Лариса, – сказал я ей сегодня, – просила меня никому не даваться, пока она не кончит, да и мне самому неприятно служить моделью одновременно двум женщинам.
– Вполне вас понимаю, – ответила она, – я подожду. Но как у нее идут дела с портретом?
– Чудесно, – ответил я, – она очень талантлива.
– Очень, – подтвердила она.
– И что мне удивительно, – сказал я, – она превосходная мать, как она воспитывает своих двух мальчиков, где вы такое видели! Как редко в женщине соединяется служение семье без ущерба искусству и служение искусству без ущерба семье.
– Совершенно непонятное явление, – согласилась Елена.
Я смотрел на нее и дивился, как она, женщина, претендентка на модель, и так искренно подтверждает совершенство своей соперницы. Тогда я опустил свой душевный зонд еще поглубже.
– Признаюсь, – сказал я, – Лариса меня увлекает: она очень интересная женщина.
Елена потупила глаза, чуть-чуть покраснела и ничего не сказала.
И я понял: все. все можно уступить Ларисе: талант, материнство, образование, ум, но женщину – нет! Прекрасная Елена должна быть интересней прекрасной Ларисы.
Творчество
Чувство любви содержит в себе возможность рождения и роста нового человека, и если у любящих и не родится физическое дитя, все равно мы измеряем любовь по делам их, направленным к счастью нового человека.
В таком понимании любовь называется браком. Скорее всего творчество определяется таким же гармоническим соотношением мужских и женских элементов души человека, как и в браке, и рождением долговременных произведений искусства, и их влиянием на потомство.
Радиола испортилась
За ужином сегодня танцевали западные танцы, и вдруг испортилась радиола. Что делать? Пришел пожилой человек и предложил поиграть в старинные игры: в свои соседи, в колечко, в кошки-мышки.
Хохотали, как дети, с заливом, даже и матери, уложившие спать своих младенцев.
После двенадцати в «умывалке» я сказал молодому человеку:
– Какая скука была смотреть на танцующих западные танцы и слушать весь день радиолу, и какая радость участвовать и даже слушать со стороны это веселье. Так вот предоставьте людям самим…
Он не дал мне договорить и сказал:
– Это будет вразрез!
Когда луч нагревает кору
Перемена в жизни березы с тех пор, как первый яркий и еще холодный предвесенний луч покажет девственную белизну ее коры.
Когда теплый луч нагреет кору и на белую бересту сядет большая сонная черная муха и полетит дальше; когда надутые почки создадут такую шоколадного цвета густоту кроны, что птица сядет и скроется; когда в густоте коричневой на тонких веточках изредка некоторые почки раскроются, как удивленные птички с зелеными крылышками; когда появится сережка, как вилочка о двух и о трех рожках, и когда вдруг в хороший день сережки станут золотыми и вся береза стоит золотая; и когда, наконец, войдешь в березовую рощу и тебя обнимет всего зеленая прозрачная сень, – тогда по жизни одной любимой березки поймешь жизнь всей весны и всего человека в его первой любви, определяющей всю его жизнь.
Кукушка прилетела
День прошел теплый и светлый. На вечерней заре было тихо и холодно. Вальдшнепы не тянули, дрозды не пели, но зато наконец прилетела кукушка, и со всех сторон раздавалось: «Ку-ку!»
Кукушка прилетела – значит, кончилась та неодетая тревожная весна, когда каждая птичка, как у нас молоденькая девушка, вся трепещет, неустанно поворачивая голову в разные стороны с вопросом: «Не там ли, не он ли?» А когда прилетает кукушка, тревога неодетой весны кончается.
Теперь самки тетеревов и многих других птиц будут садиться на яйца, но зато свободные самцы теперь между собой еще пуще будут драться и петь.
Кукушка прилетела – это как у нас девушка вышла замуж, и теперь «ку-ку» – ее девичья жизнь.
Золотой день
Золотой день, заметно зеленеют березы, художник сказал, что золотой день в полном смысле слова бывает у березки только один.
Вчера художник сидел за этюдом от завтрака до обеда, и на глазах его куст оделся – вот какой вышел день!
Девишник
Сегодня березовая свадьба – девишник: ветер поднял золотую пыльцу, и роща стала как в тумане. Я опустил свои вожжи, и мой конь пришел в общество гуляющих во главе с испанцем N.
Помню, на этом самом месте, где мы сидели, лежали и пели в девишнике березовом, я спрятался весной от группы отдыхающих в куст можжевельника в паническом страхе за свое одиночество в лесу.
Теперь же, когда я сам вошел к ним, мне стало так спокойно, так светло и просто на душе, что я стал сам своим хриплым голосом подпевать испанцу и любоваться пучком фиалок в волосах нашей художницы.
Испанец тренькал голосом, подделываясь под гитару, и ни он сам и никто из нас не думал о его трагическом вопросе: почему он, – революционер, перенесший пытки от врагов, с подгоном щепок под ногти, потерявший семью, – не может поехать к себе на родину, в Испанию.
Мы шли в полнейшем равновесии душевных сил человека и обнимали собою природу, и природа ответно обнимала нас. Вечером тоже я присоединился к игре моих врагов, так долго не дававших мне работать, стал играть с ними в детские игры, и враги мои превратились в друзей. И еще мы играли в короли, и милые женщины называли меня «дядей Мишей».
После, ночью, мне вспомнилась вся моя жизнь в борьбе одинокого человека с обществом за свою личность, с последующим признанием: признают тебя – и ты чувствуешь себя победителем. Так и теперь: раз я мог сегодня в майский день подпевать гуляющим – это моя победа, а когда в ужасе притаился от них в кусту можжевельника – это была моя борьба за себя.
Отдых
Отдыхающие медленно, как сонные, бродят по зеленеющему лесу, и я слышал сегодня – один сказал другому: «Наконец-то, кажется, я начинаю приходить в себя».
Мне хотелось спросить его: «А где же ты был до сих пор?» И, подумав, ответил за него: «Я был до сих пор в распоряжении чужой воли».
Так, наверное, потому мы и радуемся, попадая в природу, что тут мы приходим в себя.
Гамлет
Сидел я в кресле, глубоко погруженный в свои мысли, и вдруг вижу, наискось через свое окно, кухню. Стоит в белом повар над кастрюлей, чикает ножом по яйцу, подносит его, нюхает, выливает в кастрюлю. И третье точно так быстро от носа к кастрюле, и четвертое, и пятое.
Вдруг, понюхав какое-то, чуть не двадцатое яйцо, он останавливается, наверное, лить яйцо или не лить, как Гамлет думает: быть или не быть? Понюхав еще третий раз, он решает: быть!
И тухлое яйцо выливает в кастрюлю.
Сюжет
Старушка одинокая, домик разваливается, некому помочь, великий безучастный мир, и одна-единственная старушка, никому не нужная, годами за семьдесят. Приходит старик, ему тоже за семьдесят, и никого родных.
Уговорили их жить вместе. Все повеселели, радость пришла: человек с человеком встретились.
Утром бабушка сидит злая на ступеньках: «Прощелыгой оказался, я его выгнала. С чем пришел! Мне за семьдесят, к смерти готовлюсь каждый день, а он с чем пришел! Не стерпело сердце – выгнала, пакостный старик, и опять одна».
Фокус рассказа: 1) Радость встречи человека в пустыне. 2) Неловкий шаг. 3) Чувство ада: ее вечность в том, чтобы сидеть на месте в ожидании, пока избушка завалится. Его вечность – в движении, в ожидании встречи.
Вчера ходили в Марьино, где живет эта бабушка Марфа Никитична, прогнавшая старика. Старуха в семьдесят два года вся оживает, когда гордо рассказывает, как она его прогнала.
Дорога в гору
– Вдохновение, – сказала Елена.
– Никакого вдохновения нет, – сказала Лариса. – Есть только труд и труд. А вы как думаете, Михаил Михайлович?
– Я думаю о чудесном саде, какой мне достался от матери без всякого моего личного труда. После я пробовал делать сады, но они даже в малой степени не дали мне той радости, какую мне дал сад матери, полученный мною без труда.
Есть ли вдохновение, я не знаю, но есть целый мир как великое данное, получаемое мной без труда. Мой личный труд есть только средство добиться права на обладание этим наследством: одному это легче дается, другому труднее. Есть, наверное, счастливцы, вроде Моцарта, кому это право дается одним вдохновением, другой, как осел, идет в гору с тяжестью и до снежной вершины никогда не дойдет.
Путь к свободе
Лариса развернула новый большой холст…
– Идешь к свободе, – сказала Лариса, – а попадешь в неволю, куда большую, чем раньше было.
– Знаю, – ответил я, – но ведь так все: девушка выйдет замуж и начинает рожать детей – неволя какая! А выходит все-таки лучше, если бы осталась вековухой. Вот и я когда-то взялся за перо, – думал попасть в «край непуганых птиц», а попал в тиски писателя, и все-таки рожаю и торжествую, рожая.
– Вам-то все-таки ничего, а вот нам, бабам, в искусстве только и говорят вслух: «Зачем лезла сюда, рожала бы детей!»
Последний мазок
Лариса дописывала мой портрет одна, без модели. Я ожидал в этот день возвращения из Москвы своей подруги. Я подвинул стол под лампу, постелил чистую скатерть, поставил букетик ландышей, принес из других комнат стулья, симметрично расставил их: стало очень хорошо, и гостей я мог встречать теперь спокойно.
Лариса сделала последний мазок, села к столу и зарыдала. С ней было почти то же, когда она закончила женский портрет. Тогда она говорила, что чувствует себя брошенной на проезжей дороге. Теперь я спросил: «Почему?»
А она сквозь рыданья ответила: «Из-за скатерти, как вы стелете, как вы ждете, что вы уютный человек…»
В том и другом случае при конце работы, при последнем пазке является чувство невозвратимой утраты или позора бытия.
Вот как движутся женщины в творчестве.
Да, женщину, женщину («Жениха») надо писать, а не природу.
Вопрос к портретисту
Третий раз позирую Ларисе, и у нее теперь намечается красивая картина кого-то в голубом свете, холодном, с собачкой, но не портрет.
Так в красивости мы спасаемся от правдоподобия.
Бывает момент у художника-портретиста, когда собственное представление, окрепнув, борется с тем, что дает от себя натура, и художник уже не может сам сказать, похоже ли его изображение на модель.
Ставлю вопрос, всегда ли такое расхождение правды и выдумки есть признак неудачи? Сейчас я думаю, что раз художник ищет, как опоры, суда со стороны, он сбился с пути.
При полной удаче художник сам лучше знает о своем произведении.
Кончаю повесть
Остается немного – и четырнадцать лет труда оправдаются, нет – так пропадет, никто не разберет, о чем я писал, чего я хотел.
Так вот и сходится жизнь к концу, будто я рыба и вхожу в узкую мотню. А раньше, бывало, не только людям дивился, но и собакам, кончающим жизнь на гону.
Это славная смерть на гону. Только лучше, конечно, чтобы успеть зайца поймать.
Ошибка
Лариса кончает портрет, и я точно заметил момент, когда у нее поэтический свободный вымысел уступает место живописной необходимости.
Это случилось в четверг, когда я сидел подавленный и напряженный, а она вздумала на портрете открыть глаза, и как только она открыла глаза, появилась в лице моем жесткость, та внешняя моя жесткость, несоответствующая внутренней мягкости.
С этого момента живопись пошла неверным путем, и портрета не будет и быть не может потому, что «жизнь» упущена.
Благодарность
Точно, как вчера, погожий день вышел из тумана, а ночь была лунная.
Погода и благодарность – родные: одна родилась в природе, другая – в душе человека. И чувство гармонии в душе человека вышло из благодарности.
И вот в это чудесное утро благодарю за чудесные темнеющие стручки акации с ее маленькими птичками, и нагруженные подарками для белок еловые вершины, и за всякую вещь, переданную человеку от человека: за стол, за табуретку, за пузырек с чернилами и бумагу, на которой пишу.
В Дунине
После обеда вздремнул и проснулся как будто в Хрущеве. Сколько в жизни ездил, искал, и в конце концов оказалось – искал того, что у меня было в детстве и что я потерял.
Июнь
Свежие ростки брусники, бледно-зеленые на темной зелени, перенесшей под снегом всю зиму, теперь похожи на цветы, радостно торжествующие победу жизни.
Встреча
Фиалка в лесной тени запоздала, как будто дожидалась увидеть младшую свою сестру землянику, и та поспешила, обе встретились: весенняя сестрица, бледно-голубая фиалка о пяти лепестках, и земляника о пяти лепестках белых, скрепленных в середине одной желтой пуговкой.
Вопрос к себе
Нам почему-то кажется, если это птицы – то они много летают, если это лани или тигры, то непрерывно бегают, прыгают. На самом деле птицы больше сидят, чем летают, тигры очень ленивые, лани пасутся и только шевелят губами.
Так и люди тоже. Мы думаем, что жизнь людей наполняется любовью, а когда спросим себя и других – кто сколько любил, и оказывается – вот как мало! Вот как мы тоже ленивы!
«Песнь Песней»
Самоограничение является источником силы. Я отказался когда-то с болью сердечной от любви к женщине, и любовь с радостью жизни в виде поэзии явилась ко мне в мое распоряжение.
Л. читала вчера вслух мои дневники, и я очень удивлялся сам себе: сколько написано чудесного, и ничего для себя, что бы себе осталось для памяти в устройстве жизни.
Я совсем ничего не помнил из написанного и во время чтения думал о царе Соломоне как о величайшем писателе. «Вот, – думал я, – написал он для всех нас „Песнь песней“, а сам остался ни с чем, и после великой его песни в мире все стало ему суетой: „Суета сует и все суета“».
– А что, великий мудрец, – говорил я Соломону, – нужно ли было тебе эту песнь отдавать людям? Ты отдал в ней вес свое лучшее, и после того все вокруг тебя в мире стало суетой. Если бы ты был настоящий мудрец, ты, может быть, сохранил бы себе самому эту свою песнь и под старость мир бы не стал тебе суетой.
– Конечно, Михаил, – ответил мне Соломон, – ты отчасти и прав: есть вещи, о которых лучше бы помолчать, так жилось бы себе много спокойней. Но есть вещи, о которых необходимо сказать людям, даже предвидя впереди суету для себя. Моя «Песнь песней» принадлежит к таким вещам, и я должен был ею спасать любовь на земле, обретая себе суету.
Что это за чистота – белое полотно, снег или сахар? Полотно загрязнится, снег разбежится от солнца, сахар растает от воды. Что это за чистота, если, сохраняя ее, самому можно и стареть? Вот чистота, когда сам от нее молодеешь.
Я знаю ее, но не смею сказать сам, вспоминая, как сказано о ней в «Песни песней» царя Соломона.
Сон моей матери
Теплый пар продожденной, измученной холодной земли даже и в Москве можно понять.
После обеда мы выехали и на полпути поставили машину к обочине, сели на опушке леса. Все летние птички пели, и все пахло. Мне было так, будто вся природа спит, как любящая мать, а я проснулся и хожу тихонько, чтобы ее не разбудить.
Но она спит сейчас тем самым сном, как любящая мать, спит и во сне по-своему все знает про меня, что вот я запер со стуком машину, перепрыгнул через канаву и теперь молча сижу, а она встревожена – куда он делся, что с ним.
Вот я кашлянул – и она успокоилась: где-то сидит, может быть, кушает, может быть, мечтает.
– Спи-спи, – отвечаю я потихоньку, – не беспокойся!
Кукушка далеко отозвалась, и эта кукушка, и зяблики, и цвет земляники, и кукушкины слезки, и вся эта травка так знакомы с детства, все, все на свете – сон моей матери.
Гроза
А может быть, вся природа вокруг меня – это сон? Это кто-то спит… Везде и всюду, в лесу, на реке, в полях, и на дороге, и в звездах, и на заре вечерней, и на утренней – все это – кто-то спит. И я всегда, как «выхожу один я на дорогу». Но спит это существо «не тем холодным сном могилы», а как спит моя мать. Спит и слышит меня.
Так и вся наша мать-природа, и я ее младенец. Меня она чувствует, и слышит во сне, и, по-своему все понимая, знает, и тоже бывает, вдруг привидится ей, что я попал в страшную беду.
Тогда мать моя поднимается, и в природе начинается гроза.
Василий Иванович Некачалов, кот мой, запертый в машине, глаз не спускает с меня: не он ли это доносит туда, к сердцу матери-природы, что ее маленький Миша проснулся и ходит; а кукушки, зяблики и подкрапивнички – все, что собралось около меня, разве это не уши, не глаза, не чувства моей спящей матери?
Матушка, дорогая, спи-спи еще больше, еще лучше. Тебе так хорошо, ты улыбаешься! Начался теплый июнь, трава поднимается, рожь колосится, довольно, довольно ты мне всего дала, спи, отдыхай, а мы позаботимся.
Мой дом
Мой дом над рекой Москвой – это чудо. Он сделан до последнего гвоздя из денег, полученных за сказки мои или сны. Это не дом, а талант мой, возвращенный к своему источнику.
Дом моего таланта – это природа. Талант мой вышел из природы, и слово оделось в дом. Да, это чудо.
Лето
Рожь цветет. Бывает, ляжет вода – ни рябинки! И облака тоже не изменяются, и что так редко, редко бывает – сама душа человека спокойна: праздник и мысли и сердцу.
Если сделать рукой козырек от солнца и смотреть на лесную полянку, то нити паука бывают от солнца радужными, а колечки паутинной сети, подвешенные над поляной, колышутся с перемещением радужного сектора.
Пришло время голубых колокольчиков.
Потерянная мысль
В жаркий парной день войдешь в хвойный лес, как под крышу великого дома, и бродишь, бродишь глазами внизу. Со стороны посмотрит кто-нибудь и подумает: «Он что-то ищет. Что? Если грибы, то весенние грибы, сморчки, уже прошли. Ландыши? – еще не готовы. Не потерял ли ты что-нибудь?»
– Да, – отвечаю, – я мысль свою в себе потерял и теперь вот чувствую – сейчас найду, вот тут, в заячьей капусте найду…
В океане
Ничего тебе не сделать, ты пропадешь, если только не поставишь свою лодочку на волну великого движения и твое личное «хочется» не определится в океане необходимости всего человека. Так ли я думаю?
Вокруг меня лес, и могучие стволы столетних деревьев, и цветы внизу, и папоротники, и мхи, и ручьи, и птицы сверху глядят на меня, и белка играет тяжелыми шишками. Все так понятно, все подтверждается и выговаривает: «Ты правильно мыслишь!»
Прихожу и становлюсь на работу среди людей и смотрю на их дело и на свое: все правильно!
Топи, топи, Михаил, все эти мысли в действии, держись простоты «Кладовой солнца», всем понятной. Пусть у тебя будет разговор со всем народом, с людьми образованными и необразованными, старыми и малыми, русскими и нерусскими.
Биография
Когда я приходил в деревню в 1919 году, в избу родителей какого-нибудь моего ученика, сидел на лавке прилично и долго в ожидании, когда хозяйка отрежет мне кусок хлеба или сала, это теперь воспоминание мое как состояние наиболее достойное, в каком только в жизни я бывал.
Царь природы
Небо безоблачное, травы достигли высоты, дошли до своего предела и зацвели, кипит жизнь пчел, шмелей, шиповник цветет. Но я, все зная, не смотрю на меру, я царь природы и делаю больше, чем все они.
Не надо смотреть туда, в сторону умирания, – надо создавать, надо рождать царя природы, не подчиненного законам умирания: он существует в нашей душе, а воплощать его – значит творить.
Встречал на лавочке зарю наступающего дня, «равнодушная» природа охватила наш человеческий мир. Это не равнодушие, а большая жизнь, великий путь, предоставленный муравью: иди этим путем – и ты, муравей, станешь тем же самым царем природы, каким показал себя человек.
Долго смотрел я туда, и душа моя, расширяясь, восходила, как на гору, и снизу открывался человеческий муравейник жизни людей.
Это не равнодушие, а большой, широкий путь человека.
Возвращение
Долгая жизнь при здоровом сознании позволяет на себя самого поглядеть со стороны и подивиться переменам в себе самом.
Так вот я себя раньше помню в постоянном движении, как будто я все время стремлюсь достигнуть и открыть небывалое. И теперь прежняя радость жизни не оставила меня, но уже не я сам движусь, а вокруг меня все движется.
Раньше я был в поисках «края непуганых птиц» и описывал все незнакомое. Теперь я наконец дома и хочу заниматься микрогеографией, как будто я сам сижу на месте, а мир ходит вокруг меня, и по знакомым близким предметам я постигаю его движение.
Материя жизни
Кроме литературных вещей, в жизни своей я никаких вещей не делал и так приучил себя к мысли, что высокое удовлетворение могут давать только вещи поэтические.
Впервые мне удалось сделать себе дом, как вещь, которую все хвалят, и она мне самому доставляет удовлетворение точно такое же, как в свое время доставляла поэма «Жень-шень».
В этой литературности моего дома большую роль играет и то, что вся его материя вышла из моих сочинений и нет в ней ни одного гвоздя несочиненного.
Так, мое Дунино стоит теперь в утверждение единства жизни и единства удовлетворения человека от всякого рода им сотворенных вещей: все авторы своей жизни, и всякий радуется своим вещам.
Грибное время
Тоже, как и вчера, задумчивый теплый день. Думаешь, дождь – выглянет солнце. Ждешь солнца – слегка брызнет дождь. Поля опустели.
Под вечер была гроза, и дождь остался на ночь мелкий, но теплый. Утро пришло хмурое, с задумчивыми синеющими уголками в лесах.
Сбегал в лес по грибы. Поднимая березовик, что-то разглядел в папоротнике. Смекнул, не смея довести до сознания, и, когда раздвинул папоротники, увидел гигантский белый гриб. Ножка его была толще моей руки, шляпа – как большая тарелка. Рядом с этим отцом стояла во всей красоте дочь – тоже взрослая, в малую тарелку, и от нее недалеко другая – тоже в ладонь.
Я хотел уже уходить, как разглядел: за березкой, прислонившись к ней, стояла громадная, больше всех, мать семейства. Много было маслят и моховиков, были маленькие красноголовики. Едва донес корзину.
Ягоды ландыша
Ходил за грибами. Сел отдохнуть. Возле меня стояла береза на обнаженных корнях, как на шести ногах. Две ноги впереди, две позади, а середина той и другой стороны каждая раздваивалась, и между ногами росла наполненная водой белая сыроежка.
На земле уже были всюду разноцветные осенние листики, и часто среди них показывался гриб, исчезающий, когда к нему приближался, чтобы поднять.
Всюду в лесу между желтеющими листьями и травами виднелись крупные красные ягоды ландышей: где весной была белая душистая чашечка, теперь висела на той же цветоножке крупная красная ягода. Год обернется – и опять будут у ландыша белые цветы.
И у нас, у людей, ведь теперь осень. И наши красные ягоды начинают чернеть, и втайне уже каждый ждет жизни белой, душистой.
Пар на стекле
Сегодня утром я заметил почему-то с удовольствием легкий налет от нашего дыхания на холодной поверхности стекла.
Через некоторое время солнце пробилось через серые тучи, и я понял, что удовольствие мое от пара на стекле было предчувствием солнца, как это бывает при начале осени.
Хлопоты кончились
На огороде успокоительно торчат остатки капусты. Кончились наши хлопоты.
Какая погода стоит! Теплая, тихая, ароматная. Солнце дремлет, то глянет, то опять уснет. Так хорошо, так чудесно, так слава тебе, господи!
Серое грибное утро. Тишина. Неподвижная серая зелень. Потом явился матовый свет, и весь день стоял как бы хрустальный.
Ночь была холодная, звезды сияли на черном шелке. Мы ждали мороза, но как раз в то время, когда перед восходом солнца рождался мороз, явился туман и не дал морозу окрепнуть.
А потом пробились солнечные лучи и обняли всякую травинку. Но все-таки трава побелела.
Почти до полудня мрачное небо готовило непогоду, и начался было дождь, как вдруг стало прояснивать. Спящая красавица открыла глаза, и на полях и в лесу, где мы собирали опенки, среди темных елей просиял золотой клен.
Разбег
Конечно, я могу то и другое сделать, как мог бросить курить, как мог написать книгу, выстроить дом в невозможное время, добыть себе своего друга, и еще мало ли что я могу. Мне иногда кажется даже, что я все могу, если мне дадут и сам я себе дам полную свободу, обеспеченную невозможной ленью.
Вот в этом-то месте ленивому приходит такое мгновенье, когда вдруг захочется взяться за него и не отпускать, действовать с огромным риском поломать себе ноги и руки.
Да, я могу дать себе полный обет и начать и все довести до конца, но вот решиться на обет очень трудно, и непременно требуется, как условие для разбега самолета, тоже совершенно свободная площадка для разбега личности.
Конец сентября
Кончается чудесный сухой сентябрь, дни мои отрываются от меня, как с дерева листики, и улетают.
Я слегка спускаю повода, и моя лошаденка сама трусит, освобождая меня от забот.
Самое трудное
Слова о том, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное, – это относится ко всякому творцу культуры: создать что-нибудь – это значит отдать себя, и как раз вот это-то и есть самое трудное.
Возвращение героев
Ночью было продолжение мысли о возвращении героев в себя и перешло на всю поэзию: что поэзия, погуляв на людях, может вернуться к себе, в свой дом, и служить себе самой, как золотая рыбка. Тогда все, что было в мечте, как дружба, любовь, домашний уют, может воплотиться: явится друг, явится любимая женщина, устроится дом, и все выйдет из поэзии, возвращенной к себе.
Я могу об этом свидетельствовать: в моем доме нет гвоздя, не тронутого рукой любимой женщины. Так, может быть, со временем и весь желанный мир, вся природа войдет в меня и будет со мной.
Сад
Человек семидесяти пяти лет, жизнь его на волоске. А он сам сажает сирень! И мало того, он не один, и, может быть, не было времени, когда бы так страстно не хватались люди за растения: все, кто может, сажают сады.
Это значит, во-первых, что люди живут, как бессмертные, презирая свое знание смерти; во-вторых, это значит, что лучшее у человека есть действительно сад (рай).
Просека
Просека длинная, как дума моя, и поздней осенью жизнь не мешает моей думе.
Грибов уже нет, и муравейник уснул. Душа моя была теперь…
Человек и природа
В Детгизе вышла «Кладовая солнца» в роскошном издании. Рассматривал иллюстрации Рачёва. Сказал художнику, что его пейзажи очень хороши, но нет равновесия с человеком: лица не сходятся.
– А это, – ответил он, – вопрос общего характера: над этим работал Иванов всю жизнь в «Явлении Христа», и вот пейзаж вышел, а Христос не пришел.
– Но ведь в «Кладовой солнца», – ответил я, – дети вполне согласованы с природой?
Зав. отделом иллюстрации на это ответил:
– Это удивительно, но поймут это не скоро.
Вспомнилось, как меня называли «бесчеловечным писателем» (Зинаида Гиппиус).
Итак, надо понять все-таки, что коренной вопрос живописи – гармоническое сочетание человека и природы – каким-то образом стал и моим коренным вопросом в моей литературной записи.
Интимный пейзаж боится свидетеля, и потому так трудно дать гармонию человеческого образа с природой (мне удалось в «Кладовой солнца», а художнику нет).
Я – создатель литературного жанра поэтической географии.
Мой путь
Еще когда я был в «краю непуганых птиц» и записывал сказки, меня поразили певцы былин верой в своих героев времен Владимира Святого. Нам – это древняя словесность, а они этим живут.
Но какая же внутренняя связь может быть между человеком того времени и человеком современным? На этот вопрос я отвечал себе образом Надвоицкого водопада: сколько существ всевозможных форм образуют струи водопада, падающие на камни, и все-таки водопад един. Так и весь человек, падающий и восходящий, как «царь природы».
И еще после этого – мне приходило о себе: что мой жизненный путь в искусстве слова мне представляется прогрессивно восходящим, и в каждый данный момент я знаю, куда мне надо идти.
И все-таки я не прямо иду, а возвращаюсь домой назад, как певец былин, и оттуда самому себе неведомым путем, как будто огромным прыжком по воздуху, оказываюсь впереди в своем времени. Вот почему и трудно расположить свои литературные опыты по непрерывно восходящей линии своих достижений.
Однако внутри себя эта линия существует, я прямо вижу ее как лестницу. На первой ступени этой лестницы, мне казалось, я покидаю свою родину, стремясь найти ее лучшее в какой-то другой стране, в каком-то «краю непуганых птиц», в какой-то земле, где иду я за волшебным колобком.
И всякую новую землю я как бы открывал, роднил, делал то самое, что делают все путешественники всех времен: расширял свою родину.
Мне казалось тогда, что я шел скорее мира, и догонял его, и брал из него то, что мне надо было. Но с некоторого времени, как я правильно где-то записал, у меня переменилось мироощущение, как будто я стал, а мир пошел вокруг меня.
Жизнь бессмертна
Время пришло: мороз перестал бояться теплого неба, крытого тяжелыми серыми облаками. Вечером сегодня я стоял над холодной рекой и понимал сердцем, что все в природе кончилось, что, может быть, в согласии с морозом на землю с неба полетит снег. Казалось, последнее дыхание исходило от земли.
Но вдали показалась крепкая, бодрая зелень озими, и вот нет! Пусть тут – последнее дыхание, там, несмотря ни на что, утверждается жизнь: помирать собирайся – рожь сей.
К вечеру холоднело над рекой и постепенно все исчезало во тьме. Осталась только холодная река, и на небе ольховые шишечки, те самые, что остаются на всю зиму висеть на голых ветвях. Мороз на рассвете держался долго.
Ручьи от колес автомобиля подернулись прозрачной корочкой льда с вмерзшими в нее дубовыми листиками, кусты у дороги стали белыми, как цветущий вишневый сад. Так и держался мороз, пока не одолело солнце.
Тут он получил поддержку и окреп, и все стало на земле голубым, как на небе.
Как быстро мчится время! Давно ли я сделал эту калитку в заборе, и вот уже паук связал верхние концы решетки паутиной во много рядов, и мороз паутинное сито переделал в белое кружево.
Везде в лесу эта новость: каждая сетка паутины стала кружевной. Муравьи уснули, муравейник обмерз, и его засыпало желтыми листьями.
Последние листья на березе почему-то собираются на макушке, как у лысого человека последние волосы. И вся облетевшая белая береза стоит, как рыжая метелочка. Эти последние листики, бывает, так и остаются в знак того, что и те листья, которые опали, недаром опали и снова воскреснут новой весной.
Птицы улетают
Белая изгородь была вся в иголках мороза, красные н золотые кусты. Тишина такая, что ни один листик не тронется с дерева. Но птичка пролетела, и довольно было взмаха крыла, чтобы листик сорвался и, кружась, полетел вниз.
Какое счастье было ощупать золотой лист орешника, опушенный белым кружевом мороза! И вот эта холодная бегущая вода в реке и этот огонь от солнца: вот уже расплавились иголки мороза на крыше, и крупными редкими каплями стала падать вода из желобов.
Но и этот огонь, и эта вода, и тишина эта, и буря, и все, что есть в природе и чего мы даже не знаем, – все входило и соединялось в мою любовь, обнимающую собой весь мир.
Вчера вечером луна была высоко, я вышел из дому и услышал тот звук в небе: «Ау!» Я услышал его на северо-востоке и скоро понял движение его на юго-запад. И вспомнил по прошлому: это цапля улетела от нас в теплые края. А грачи еще здесь.
Дай бог услышать журавлей и гусей.
Декабрь
Сегодня хороший мороз, чистое небо, тело просит шубы, – душа ждет весны.
Талант
Те, кто больше меры, – умные, кто меньше – дураки.
В понятие поведения, исходящего из таланта, включена воля, отличная от разумной, обычной, логической воли. В «Моцарте и Сальери» и показано столкновение этих двух поведений: обычного логического у Сальери и поведения из таланта – сверхлогического.
Сущность таланта, его поведения именно и заключается в отстранении и утрате своей меры, в выходе из этого времени и пространства и замене их новыми мерами: в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе.
Мой девиз
Итак, я должен знать о себе, что в мои годы, непременно, как у всех таких людей, в голове собирается перенакопление мыслей, и отсюда судороги речи, стремление их выбросить из себя, отсюда происходит и непонимание другими написанного.
Вот почему «Кладовая солнца» должна быть моим маяком, и я никогда не должен соблазняться старшим возрастом.
Мой девиз – мыслить о всем, но писать понятно для всех.
Рождение мысли
Долгое время жизни моей попадали в меня пульки и дробинки, откуда-то в душу мою, и от них оставались ранки. И уже когда жизнь пошла на убыль, ранки эти бесчисленные стали заживать.
Где была ранка – вырастает мысль.
Путь к другу
Друг мой! Не бойся ночной сверлящей мысли, не дающей тебе спать. Не спи! И пусть эта мысль сверлит твою душу до конца. Терпи. Есть конец этому сверлению.
Ты скоро почувствуешь, что из твоей души есть выход в душу другого человека, и то, что делается с твоей душой в эту ночь, – это делается ход из тебя к другому, чтобы вы были вместе.

1948 год

Вот чему не надо учить никого и что есть тайна – это обращать всерьез жизнь свою в слово.

 

Зимнее утро
Утро белое, пушистое и радостно светлеет. На заре в далеком высоком здании окна горят, и не можешь сказать: от зари этот свет или свой, домашний остался, забытый.
Трава
В моей борьбе вынесла меня народность моя, язык мой материнский, чувство родины. Я расту из земли, как трава, цвету, как трава, меня косят, меня едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к Петрову дню цвету.
Ничего с этим не сделаешь, и меня уничтожат, только если русский народ кончится, но он не кончается, а может быть, только что начинается.
Раны деревьев
Профессор из Тимирязевки прислал поздравление, в котором между прочими прекрасными словами было сказано о том, что природа в первой моей молодости улыбнулась мне и я об этой улыбке все и пишу.
Так ли?
Помню – смертельные какие-то, кровавые следы в душе оставались от первой любви. И потом я – в природе, и эти кровавые человеческие следы постепенно заменяются следами голубыми каких-то зверушек на снегу весной света. Вот эту боль, переходящую в радость, я и описываю. А когда друг мой пришел на склоне лет, та самая в точности женщина, которую ждал я в юности, то она мне все дала, чего я ждал, о чем мечтал столько лет.
Хорошо помню, что когда она пришла и я, еще не поняв ее, но с мыслью о ней, пришел в лес и смотрел на милые мне следы на снегу, то вдруг застал себя на следах, что не о них думаю, а о ней, и что следы как бы отделяются от меня и становятся вовсе не тем, чем были раньше.
Значит, ясно, что радость от природы мне приходила, как бальзам приходит к сосне, когда ее поранишь, что вся красота природы была для меня, как бальзам у сосны. А когда друг мой пришел и следы стали не тем, чем они были, – это значит, заживали мои последние раны.
Так вот и вы, любители природы, когда в лесу рассеянно берете в руку кусочек смолы и наслаждаетесь ароматом целебного бальзама, то помните, этим бальзамом лечатся деревья, вся жизнь у которых есть постоянное стремление к свету, а у человека есть свой бальзам: поэзия.
Моя борьба
Если я остаюсь, это потому, что я действительно в писаниях своих отдаю свою душу, а не помыслы. И борьба моя на всем протяжении моего писательства была борьбой за мысль путем жертвы своей душой. И оттого я остаюсь неистощимым, несмотря на свои годы.
Художественный образ
Предложили выступить на вечере Арсеньева, и как только я принял это предложение, так все завертелось в голове и весь мой хмель стал обвивать ствол умершего Арсеньева.
У Толстого дядя Ерошка получеловек, полузверь, эпизодическая фигура, приближающая к нам природу Кавказа. Арсеньев бессознательно применил тот же образ в лице Дерсу Узала для изображения дальневосточной тайги. То же самое чувство природы с концентрацией его в получеловеке было и во мне при изображении Севера («Колобок»).
Мне вспомнилось, как Рязаноьский доказывал мне, что герои мои в этнографических очерках «В краю непуганых птиц» в действительности не такие, какими я их дал, как поэт Севера. Меня тогда это потрясло и, наверно, сыграло свою роль в моем освобождении от этнографического груза и в самоутверждении как художника.
Совершенствуясь все больше и больше, я мало-помалу добился признания и права на утверждение создаваемого мною мира образов. На чем же основано признание этих образов? На том, что я извлек их, как мастер, из действительной жизни, то есть что без действительной жизни нет моих образов. И без меня их тоже нет. В моих образах мои близкие, ближние узнают эту жизнь, понимают и оглядывают себя самих.
Вероятно, так и весь русский «мужик» во всей русской литературе был в таком же соотношении к действительному, как у Толстого Ерошка, у Арсеньева Дерсу, у меня мой помор в «Колобке» и, наверно, много других…
Может быть, это чувство природы в более утонченной форме и ведет меня до сих пор. 14 я мало-помалу дохожу до его философских корней.
Неведомый друг
Случается каждому писателю на склоне лет среди своих писаний, убегающих в Лету, найти одну страницу необыкновенную. Как будто весенний поток выбросил эту мысль, заключенную в железную форму, как льдину на берег. И вот вода, выбрасывающая льдину, давно уже в море исчезла, а льдина все лежит, лежит и тратится только по капельке.
Когда я у себя в радостный день встречаю такую страницу, я всегда изумляюсь, как это я, ленивый, легкомысленный и вообще недостойный, мог написать такую страницу? После раздумья я отвечаю себе, что это не совсем я писал, что со мной сотрудничали неведомые мои друзья, и оттого у нас вместе получилась такая страница, что совестно становится отнести только к себе одному.
«Женьшень»
По случаю гриппа читал в постели «Жень-шень» и понимал себя в нем как настоящего (не скажу «большого») писателя. Свою душу, себя в незнакомой природе отразил, или, наоборот, незнакомую природу отразил в зеркале своей души и это отражение природы в себе и себя в природе описал.
Очень нелегко и редко можно человеку найти и перенести в искусство соответствие души своей с природой. Не это трудно было, что в то время я, писатель, принужден был писать с копчушкой…
Не то, не то! И все это мелочи. А что действительно нелегко было перенести – это парижскую невесту. И вот это «настоящее» создало книгу.
После «Жень-шеня» пришла «Фацелия», в которой было закончено переживание парижской невесты с весенней песней: «Охотник, охотник, отчего ты…»
«Жень-шень» направлен к утраченной в юности девушке, «Фацелия» – к той, кто пришла почти через сорок лет и наконец вытеснила из меня первую.
Вот чему не надо учить никого и что есть тайна: это обращать всерьез жизнь свою в слово. Мало кто это может, а кто может – сам научится всему.
Письменный стол
Сколько умных, образованных людей направлено к тому, чтобы разобрать простейшее творчество Михаила Пришвина, раскрыть его секрет и дать его тем, кто хочет хорошо писать. Самому мне смешно, и даже иногда страх берет: а вдруг раскроют, что там нет ничего, и меня засмеют?
Но еще страшнее думать, что я сам поверю в то, что мне приписывают, перестану в лесах сидеть на мокрых пнях и сочинять и куплю себе настоящий писательский письменный стол.
Почему?
Тургенев в своем поэтическом экстазе видел девушек. Какая разница, если я в таком состоянии вижу цветы? Почему говорят – у него человек, а у меня природа?
Возвращение
Часто мысль о дальнем отнимает внимание к ближнему. Но еще чаще, напротив, внимание к ближнему совершается за счет мысли.
Совершенный человек, обогатив себя странствием в царстве мысли, возвращается домой с обостренным вниманием к ближнему.
Вот что я хотел сказать в романе своем «Кащеева цепь», но не сказал, потому что писал его в то время, когда сам-то уже возвращался домой, а народ мой только начинал путешествие туда, где был я. Между мной, автором, и средой еще не могло быть созвучия, и потому я, побившись, побившись, не мог вывести конца.
Помню, самое начало было несозвучное: все везде и всюду искали врагов, а я задумал писать роман против всех о хороших людях. Помню, так и сказал Микитову: «Буду писать роман о хороших людях».
Ах, как желал бы я теперь выбрать из своего написанного хорошее, а остальное бы сжечь и похоронить без отпевания. Но делать нечего, до этого, наверно, все доживают. На что уж Лев Толстой! и тот сам от своих сочинений отказывался и выше всего ставил свой «Круг чтения».
Вся моя жизнь с колыбели была борьбой за личность, это моя тема и как писателя.
Моя сила
Сила моя в том, что естественное золото своего дарования я не отдал на монетный двор. Это не значит, что я зарыл свой талант в землю, нет! Я его сохранил, и великолепно умножил, и все сделал, что мог, но только золото его не разбавил лигатурой для прочности хода золотой монеты по рукам.
Чувствую к себе постоянный упрек в этом, но я верю в одно, что, наверно, так это и надо. И успокаиваюсь.
Надо помнить войну, что ты часовой и что, значит, спать нельзя, уходить по своим делам в сторону тоже никак нельзя.
портрет
Старый художник Г. С. Верейский хорошо нарисовал меня и сам мне очень понравился: вдумчивый человек.
Портрет Верейского дает меня в рисунке без моего привлекающего художников «цвета лица». Но он дает единство моего образа, то, что называется «душой».
Мартовский свет
Погода в Москве сейчас, как в марте, оглядываешься кругом на улицах, где бы купить мимозу. Вся прелесть юношеской и оставшейся навсегда во мне любви рождается и живет в этом свете.
Бессмертие
Сколько раз нужно было дворникам поскрести своими лопатами, пока наконец этот чудесный звук в тишине предрассветного часа не проник в мою душу?
Сколько солнечных лучей пало на землю, пока, наконец, один не проник в душу человека и зажег в ней любовь?
Сколько умирало людей, один, другой, тысячный, миллионный, пока, наконец, какой-то следующий так восхотел жить, что заговорил о необходимости человеку добиться бессмертия?
Февраль
Совсем весна, льет с крыш, и в небе есть такие светлые луговинки голубые, и по ним все бегут, бегут облака, как и мы, бывает: придет радость – замереть бы, принять, а мы бежим!
Юбилейный вечер
Все прошло без сучка, без задоринки. Особенно выразительно сказал Семашко. Я ответил благодарностью сначала матери своей, чувство к которой перешло у меня в чувство к родине (то есть когда умерла мать, для которой я писал, то мне пришлось искать читателей, и эти читатели была моя родина-мать). Еще я благодарил Семашко и насказал о нем много хороших вещей. Благодарность Семашко меня очень удовлетворила самого, потому что, если путь красоты сопровождается светом личности, то добро, напротив, требует, чтобы одна рука не знала, что делает другая. И потому я, как свидетель добрых дел Семашко, мог об этом сказать.
Когда все успокоились, я сказал, что недавно прочитал написанную мной одну чудесную страницу. Такая это была чудная страница, что я не мог себя, столь несовершенного человека, признать ее единственным автором, и во мне поселилось такое чувство, будто со мной кто-то работал над этой страницей.
– А теперь, – сказал я, – этих своих невидимых помощников вижу перед собой: это были, конечно, вы, собравшиеся здесь.
На моем юбилее умный редактор «Пионерской правды» сказал: «Пришвин весьма тактично проповедует среди молодежи коммунизм».
Вспомнил, что на юбилее меня раза три назвали «знаменитым», но я этому искренно не поверил. Может быть, даже начинает теряться к этому аппетит.
И какое это великое счастье иметь возможность в любой час нащупать ключик в кармане, подойти к своему гаражику в Москве, самому без свидетелей сесть за руль и укатить куда-нибудь в лес, и там в общении со своими невидимыми помощниками карандашиком в книжку отмечать ход своих мыслей, и с восторгом иногда их рождать, и оставаться с чистой совестью.
Тоска
Смертельная тоска иногда, очень изредка, навещает меня: хочется или разрядиться в безумном бешенстве, или же уничтожить себя. Так я еще мальчиком разрядился в Елецкой гимназии на Розанова и вылетел из гимназии. А разрядка в себе кончается вот этой смертельной тоской.
Но меня от безобразной выходки всегда удерживает память о прошлом: я знаю по опыту, что смертельная тоска кончается ликующей радостью жизни.
В этой борьбе и рождается мой теперь известный всем «оптимизм».
Весна смотрит в окно
Окно с утра непроницаемо-матовое, и по матовому сверху устремляются вниз капельные ручейки, и сквозь них блестит золото наступающего дня весны света.
Пусть же нельзя мне туда, пусть там царствуют. Я знаю, меня там не забудут, и до меня это дойдет, и тоже поднимет, и унесет куда-нибудь и меня.
Начало писательства
Вчера опять начал писать своего «Царя» и опять верю, что на старости лет достигну мечты всей своей жизни – написать о мальчике в «краю непуганых птиц». С этим мальчиком началась вся моя письменность. Я тогда в 1905 году напечатал первый свой рассказик «Дедок» в журнале «Родник». После этой удачи я задумал по совету Н. Е. Ончукова поехать на Север на Выгозеро. У редактора Альмедингена в «Роднике» я попросил денег на поездку.
– Я напишу вам, – сказал я, – о мальчике, попавшем на Север, и так опишу Север в приключениях мальчика.
– Нет, – ответил Альмединген, – напишите просто очерки Севера.
Я послушался и с тех пор вот сорок пять лет никогда не расставался с этим мальчиком и все не мог написать.
Вся детская моя литература возникла на этой почве, а может быть, даже и охотничья. По-видимому, этот мальчик живет у меня в душе, и скорей всего это я сам и ношу его в себе, как беременная женщина. В этом вынашивании мальчика и есть все, чем я богат.
Поздравление
Ходили к портному заказывать охотничью куртку.
– Еще охотитесь? – спросил портной. И через некоторое время: – Ах, я забыл вас поздравить с семидесятипятилетием.
– Нашли с чем поздравлять!
– А как же? – вытаращил он глаза.
Если бы только он понимал, какую ценность имеют эти годы у людей достаточно здоровых и с ясным сознанием. С чем поздравляет! С этим бы поздравил! Но увы! Они поздравляют, только пользуясь газетой.
Инвалид
Доктор рекомендовал мне понимать себя не как полноценного здоровьем человека, а скорее как инвалида второй группы. Я согласился вести себя как инвалид, но писать, как полноценный.
– А затем я и предложил вам инвалида, – ответил он, – чтобы вы лучше писали.
Колодец души
До того я привык иметь дело со своею душой и прямо доставать из нее все, как ведром из колодца, что, когда начинается моральный спор возле меня с учеными ссылками на авторитет, я теряюсь и умолкаю, чувствую себя необразованным.
Путем такого молчания, скромности и работы черпания ведром из своей собственной души я и достиг себе долголетия.
Художник
Очерк не пошел. И слава богу: не все же в кон, можно и за кон. А то был бы я пирожник, а не художник.
Апрель
Солнечное утро, чуть морозит, и совершенно тихо. Покойно бывает на душе, когда весной под вечер на кремовом небе голубой дым, набегая из труб столбами, поднимается вверх, наверху он расходится, образуя под небесным сводом колонны.
Я уезжаю
Ночь прошла без мороза, с утра тепло, и столько солнца, и такая там где-то на воле ликующая радость! Решено, что пусть грипп, все равно я уезжаю: невозможно терпеть и отдавать свою жизнь ни за что.

 

Был долго в лесу. Понял, что весна запоздалая: благовещение переездили. Река спит и подплывает. Луга за рекой пестрые. В лесах глубокий зернистый снег. Живут только лесные опушки, на них снег стаял, и на прошлогодней зеленой бруснике остался прозрачный ледяной черепок.

 

Река выделяется умытым своим льдом и лежит, как огромный самолет: одно крыло черное – низменный берег, другое белое – высокий лесной берег, заваленный снегом.
Две полевые покатости сошлись одна с другой, и посредине бежит в реку весенний ручей. Медленно сползает белая шуба зимы.
Тепло, вода сбегает. Полная река быстро уносит редкие льдины, ничего уже не значащие для победившей весны.
В лесу больше темного, чем белого. Зацветает орешник своими золотыми сережками. Угрев на поляне снежной, как в горах на снегу. Поют зяблики. Последние льдины как будто проспали ледоход, проснулись, опомнились – и догонять, но где тут! Все давно прошло.
На лесной опушке возрождалась жизнь, поднимались из хлама лесного разогретые солнцем бабочки-лимонницы, порхали, зяблики схватывались в воздухе, падали, бегали по земле друг за другом.
Я совершенно один сидел на пне, и мне радостно было, что никто не видит моего утомления, моего кашля, не чувствует моей больной поясницы и сам я могу все это сбросить с себя так, что оно не мешает мне мечтать, сочинять и только шуршит, как старая листва под ногами бегающих друг за другом зябликов.
Никто меня тут не видит, ничего мне теперь не стыдно, я совершенно один.
Выше счастья
В лесу на прогулке иногда в раздумье о своей работе меня охватывает философский восторг: кажется, будто решаешь мыслимую судьбу всего человека. Эти минуты, наверно, стоят высшего счастья.
Праздник
Стали блестеть, как мокрые, на солнце клейкие листики тополей. Белеют почки вновь посаженных яблонь, груш, вишен. Зацвела черемуха. На такие праздники у нас, людей озабоченных, духу не хватает, и потому в такие дни мы хватаемся за работу.
Вместить такие праздники могут только дети.
Впрочем, у меня еще кое-что сохранилось от детства, и я могу превратить эту радость праздника в слово.
Увы, увы, милые мои почитатели, видящие во мне Великого Пана, – в такие дни, говорят, Фет, чуткий к природе, завешивал окна своей рабочей комнаты и принимался за свою поэтическую работу.
И каждый художник, чем больше он чувствует праздник, тем больше работает.
Апрельская невеста
Дерево моего времени, ранняя ива, как невеста разукрасилась и стоит в неодетом лесу, торжествуя: как была она невестой, когда я первый раз полюбил, так и теперь стоит точно такая же прекрасная. И уже пчелы на ней гудят, и бабочки никнут, и все на ней – и звон шмелей, и аромат.
Ничего не осталось в душе от невесты моей, и сердце больше не замирает при воспохминаиии. Но теперь, мне кажется, все это былое страдание обернулось сюда в эту цветущую иву и где-то стало цветком, и я, вдыхая аромат, стараюсь что-то вспомнить, отгадать, какой из этих цветков – цветок радости моей, и ввести это в общее чувство запаха.
И еще больше – сейчас я забыл себя: мы все сейчас – только в этих цветах!
Жизнь семени
Говорят о какой-то баснословной расточительности природы в отношении семян, не подумав о том, что, может быть, самое семя и является целью производства в природе. А семя имеет еще отдельное специальное назначение, как человек, посвятивший себя искусству или рассказу о собственной жизни.
(Вопрос: что составляет жизнь семени, кроме того, чтобы прорасти? – Быть питанием птиц… еще что?)
Первое мая
Москва – честная река, погуляла по полям и лугам всего один только день – и домой! Опять показались поля, и всюду на темной земле остались голубые глазки.
Первый раз в жизни встречал праздник в одиночестве. Больше не буду так: я не демон!
Назад: От автора
Дальше: 1949 год