Книга: Том 5. Лесная капель. Кладовая солнца
Назад: Обеденный перерыв*
Дальше: Друг человека*

Сыроежка

 

Кто-то сказал мне, и не раз это я уже слышал, будто человек своим взглядом останавливает рост гриба. Услыхав опять в какой-то уж раз эту сказку, я вспомнил что-то записанное мной в разные годы о грибах, и каждый раз около того времени, когда у нас в средней России зацветает рожь.
Перечитав эти записи, я был поражен переменой отношения человека к одному и тому же неподвижному дню в природе под влиянием исторических событий. Правда, в процессе чтения потерялась самая цель поисков старых записей – найти опровержение суеверия. Сильно пострадала во время чтения и мысль о перемене отношения к природе под влиянием исторических событий. Но зато получился рассказ, удивительный для меня тем, что он получился простым сложением записанных жизненных явлений того дня, когда в нашей природе рожь зацветает.
Меня наводят эти записи на мысль, что поезд нашей человеческой жизни движется много быстрей, чем природа, и вот почему получилось у меня, что, записывая о грибах, я записал о жизни человека.
Так часто бывает, что сам едешь в поезде, а из окна кажется, будто мчится природа. Когда же разберешься хорошенько, то оказывается – природа стоит, а мчимся мы сами в своем поезде. И нет ли того у всех художников природы, что их проникновенный взгляд в природу, их интимный пейзаж есть не что иное, как попытка проникнуть глубоко в душу человека, в ее неудержимое движение, останавливая свой взгляд на природе. Во всяком интимном пейзаже движется сам человек.

Царь грибов

(Запись 1936 г.)
Облака золотистой оплодотворяющей пыли проносятся беспрерывно над полем, а если взять в руку любой колос ржи, то в теплой руке этот колосок покрывается всеми цветами, какие в колосе ждали выхода на свет от солнечных теплых лучей. Земледельцы опасаются в это время дождя, смывающего на землю пыльцу, и дорожат легким ветерком, переносящим ее, как на крылышках, от колоса к колосу.
Так рожь цветет, и мы всегда в это время собираемся в лес. проверить, не выглянул ли на свет первый «слой» грибов.
Сегодня рано, в предрассветный час, сплошной туман закрыл все поле ржи, и до самого рассвета так и не видно было ни одной звезды в небесах, ни одного огонька на селе.
Когда рассвело и определилось место восходящего солнца, началась всем известная и всегда новая борьба солнечных лучей с туманом. Мало-помалу силы света начали побеждать, и показалось село на той стороне реки, а туман сдался и залег низко на пойме.
В Конякине. где всегда бывает много грибов, мы застали еще в лесу туман. Лучи врывались сверху в окошки лесного полога пуками, и казалось нам в лесу: все горело и не сгорало, или, может быть, это одна за одною летели в лес, собирались Жар-птицы.
Деревья, кусты выходили из тумана, как облитые водой, и оттого и было сначала такое сверканье, похожее на слет разных Жар-птиц. Но скоро сплошное сверканье стало в лесу разбиваться на сверканье капель. Вверху, внизу, по сторонам, в глубине капля блестела и горела своим светом: зеленым, красным, синим, и желтым, и всяким, каким капля может в лесу блестеть и гореть.
Среди этого блеска лесного в душе всегда зажигаются свои сказки, и такую силу в себе чувствуешь, что, только бы ухватиться за что-нибудь – и повернул бы всю жизнь, как радиоприемник, на прекрасную станцию.
Так всегда потом и остается в памяти: только потоку и не повернул, что соблазнился и забыл – увидел большой гриб, одетый блестящей росой. Сколько счастья осталось в прошлом от встреч с такими боровиками в росе! Но только у нас в Конякине растут боровики особенные, таких я больше нигде не видал, и они росе недоступны.
Бывают в болотных лесах холмики, покрытые оленьим мохом. Из этого низкого, почти белого моха показываются черные обыкновенные наши знакомые боровики, покрытые росой. Но это обыкновенный прекрасный гриб, а наш конякинский растет пониже, в толстых и сырых мхах с ягодами черники. Эти грибы невидимо для глаза в глубине моха разрастаются до того, что одного только гриба при поддержке картошки бывает довольно на жареное.
Не так легко, однако, бывает находить такие грибы. Из моха виднеется только небольшой темно-желтый пятачок, самая макушка гриба. Завидев издали желтое пятнышко в темно-зеленом мху, запрещаешь верить себе, и только с неподвижными глазами ближе и ближе подвигаешься к магическому пятнышку. Уверишься в правде, только когда уже запустишь руку в самый мох и нащупаешь ногу гриба, никак не тоньше руки человеческой. После того запускаешь туда нож, подрезаешь невидимую ногу под самый корень и вытаскиваешь на свет гриб огромный, в своей царственной форме вполне соответствующей у животных льву, царю зверей, и орлу, царю птиц.
Расправить бы мох, освободить бы такой царь-гриб и полюбоваться им таким на нетронутом корне… Но где тут любоваться! Мало того, что не успеешь полюбоваться, – просто ничего не видишь от жадности, ничего не замечаешь в лесу в напряженном ожидании того счастья, когда вдали в темно-зеленой массе показывается коричневый пятачок.
Пока мы собирали грибы, на всех цветах, кустах и травинках даже в лесу куда-то исчезла роса. Мы очнулись и освободились от жадности собирания грибов, только уж когда стало совсем тяжело их носить, да и жарко.
Я успел, однако, захватить и заметить, как две тяжелые капли, задремавшие на ветке осины, вдруг побежали, покатились и упали на землю. А еще одна последняя одинокая капля на осиновом листу на глазах наших испарилась и стала невидимой.

Матушка-сыроежка

(Запись 1941 г.)
Вчера весь день то яркое солнце, а то на солнце из ничего пойдет редкими большими теплыми каплями слепой дождь. Под вечер весь запад очистился от облаков, раскинулась и скоро отцвела радуга. Тогда косые солнечные лучи низко и прямо в упор понеслись на лес.
Из моего окошка видно, как навстречу вечерним лучам из черных лесных теней отделились погожие комарики и начали под нашей высокой сосной «мак толочь».
– Погода завтра должна быть хорошая, – сказал я, – рожь зацвела. Завтра непременно надо наведаться в Коня-кино.
– Только давай, – ответила моя подруга, – выйдем как можно пораньше, чтобы грибы были еще в росе.
Никогда в жизни не казались мне эти погожие комарики такими большими и такими золотыми: понимаю – это было дело вечерних лучей в сыром воздухе. Танцующие комарики мне показались кадрилью золотых кавалеров.
– Да погляди же ты! – сказал я. – Такой кадрили ты никогда не увидишь: кадриль золотых кавалеров и серебряных дам.
– Что за декадентство, – ответила она, – кадриль золотых кавалеров! Нет, я не встану с постели, – завтра надо так рано вставать, да и тебе советую бросить эти поэтические забавы и спать.
Но я не послушался, и даже напротив, вышел на террасу и лег на ворох свежего сена. Ветра вовсе не было, но время от времени сам лес как будто вздохнет, и тогда от этого дыханья чуть-чуть шевелились ветки нашей сосны, и оттого падали крупные серебряные капли, нарушая и разделяя танцы комаров. Это была и на самом деле какая-то страшная кадриль: каждая такая капля сшибала и уносила вниз каждый раз с собою, может быть, десятки комариков. Каждое лесное дыханье бросало с нашей сосны целый дождь серебряных капель. Каждый раз – казалось – вот и конец кадрили, но конца не было: из темного леса прибывали новые танцоры и вступали вновь в кадриль, не обращая никакого внимания на исчезающих.
Мне захотелось попасть туда в эту кадриль и танцевать, несмотря ни на что, – наверно, это был уже сон или самое начало сна, сумерки сознанья. Вот будто я и обратился в комарика, вот лечу, вот я со всеми золотыми кавалерами, вот лес дохнул, вот полетели на нас серебряные дамы, вот приближается ко мне роковая, а я все танцую, все танцую…
Мне стало не по себе от своего сна – я стряхнул дремоту и вошел в дом досыпать на постели.

 

В полумраке рассвета мы собрались было идти за грибами, оставалось умыться. Но, когда я подошел к прибитому у сосны умывальнику, тут я встретился с хозяйским сыном, приехавшим из Москвы ночью на своем грузовике.
– Вы ничего не знаете? – спросил шофер.
И все рассказал. Смешно теперь, что я при вести о начале войны почему-то вспомнил о своих комариках. Но так. конечно, и каждый вспомнил что-то свое из вчерашнего дня. Так и всегда из пустяков создаются легенды: пустяки к делу приходятся.
Ошеломленные известием о начале войны, мы, как стояли со своими корзинками, так и пошли, уже не думая о грибах, по знакомой дорожке, разделяющей поле и лес.
Пока проходили ржаное поле, в руке я согревал расцветающий колос, а в голове повторялось:
«Быть того не может, чтобы наша рожь досталась врагу!»
Как это могло быть, чтобы наша рожь, над которой трудился наш народ, и вдруг досталась бы в руки врагу, – как можно допустить в себе эту мысль? Тоже так думалось и в лесу, и так все больше и больше обнажалась личная беспомощность в этом поднявшемся деле, и тут же думалось иное: что нужно поскорее лететь туда самому…
А грибы находились сами и без всякой радости, как будто их лишили одежд нашего счастья, и они стали нам не на радость, а просто были грибы и грибы.
– На что нам теперь грибы? – рассеянно спросил я.
А подруга моя прошла мимо, как будто она меня не слыхала.
Кто эта женщина: друг мой, жена, мать, сестра? Сколько мне лет: пять, пятьдесят или семьдесят? Во всяком возрасте сохраняется отношение себя к женщине, как ребенка к матери всего живущего.
Когда она прошла мимо меня в суровом раздумье о всей жизни, я перенесся в то время, когда пятилетним ходил со своей матушкой за грибами, за цветами, за ягодами по полям и лесам и чувствовал себя в своем послушании матери и в своей личной свободе так же прекрасно устроенным, как эти наши русские поля, и леса, и цветы, и грибы… И мать ля это моя или вся моя родная природа: родина моя?..
Довольно долго в раздумье сидел я на пне в такой тишине, что даже папоротники не шевелились, и, значит, не было в лесу даже никаких сквозных ветерков. Вдруг я почувствовал где-то движенье, – тень ли трепыхнувшегося листика где-нибудь на сером широком стволе, или мышка, или гусеница проползла, – даже если и гусеница в такой тишине в лесу проползет – и это как событие.
Я собрался в себе, прислушался, прицелился, и вдруг все понял: оказалось, это лезла из-под земли сыроежка, большая, белая. Лезла она, конечно, уже давно, уже голова ее на свету накрылась красным платочком. Лезла она, накопляя усилие в росте своем, и земля над нею поднималась толчками. Был сейчас такой толчок, и это движение я и заметил.
Сколько же она боролась, напрягалась, пока наконец сама земля со всем своим мохом, с ягодами черники сводом не поднялась над нею. Мало того! Эта матушка-сыроежка сама поднималась и выводила на свет целое семейство маленьких сыроежек, и одна из них, побольше, даже успела покрыться, тоже как матушка, красным платочком.
Тогда мне еще больше стало похоже, будто я маленьким хожу за матушкой своей по полям и лесам.
Вот она и аукнула, и опять ко мне подошла.
Оказалось, она слышала мой вопрос о грибах, только значения вопросу моему не придала, и мало того что слышала, увидев меня одного сидящим в раздумье на пне, пожалела и вспомнила мой вопрос.
– Ты спрашиваешь, – сказала она, – куда мы будем девать грибы? Мы их будем, конечно, сушить.
– Правда, – обрадовался я, что есть у нас еще какое-то маленькое обычное дело и на время можно не думать о самом страшном и большом.
И я стал опять собирать грибы. Становилось жарко. Я подумал, что сушеных грибов нам не так-то уж много и надо на двоих: сушеные грибы годятся только для приправы.
– На что нам, – спросил я, – столько сушеных грибов?
– Наступает время, – ответила она, – когда люди будут думать не о себе только. Людям пригодятся наши грибы, и еще как!
И потом, когда мы, нагруженные корзинами тяжелых сырых грибов, наконец отправились домой, она еще сказала мне:
– А ты забыл разве, что грибы можно еще и солить. Вот увидишь скоро, как друзья наши нас поблагодарят за эти грибы.
Так точно, помню, в детстве говорила мне моя мать, и не этой ли самою силой строится жизнь на земле? Тут я снова вспомнил большую сыроежку, как она поднимала землю над своей головой и как за нею выбирались на свет маленькие.

Деревенская фотография

(Запись 1942 г)
Рожь опять цветет. Но с утра до ночи в Конякине слышна стрельба, и мы копаем противотанковые рвы и подготовляемся, чтобы по первому сигналу бросать все и переходить на партизанское положение.
Наши девушки все заняты на торфяных работах и, когда узнали, что я занимаюсь и фотографией, стали ходить ко мне сниматься и посылать на фронт карточки своим друзьям и родным. За мою работу приносят мне молоко, лепешки, и я этим кормлюсь.
Пришел ко мне сниматься наш бывший лесник, теперь солдат. Он пришел со всем своим семейством: жена и много детей, один другого меньше, как грибы. Пришел с войны на побывку. Я же в это утро успел побывать в лесу, принес только один конякинский царь-гриб и положил его на лавку. Солдат как увидел тот гриб, так взял его прямо в руку, перебросил с руки на руку и спросил:
– Конякинский?
Не было в том ничего удивительного, что он знал, где растут такие грибы: только в Конякине были такие грибы, а он уже много лет был лесником в самом Конякине.
И вдруг что-то случилось с лесником: неподвижными глазами он уставился на гриб, глядел, глядел, лицо его стало перекашиваться больше, больше, и вдруг этот сильный с виду мужчина в цветущих годах, с ясными детскими глазами заплакал, как ребенок.
– Что это ты, дружок? – спросил я.
– Ничего, – ответил он, по-детски улыбаясь мне сквозь слезы, – я это на гриб смотрю, – не вернуться мне больше в Конякино, не видать мне в жизни больше такого гриба.
Женщина улыбнулась мужу, совершенно как мать улыбается ребенку своему, огладила его рукой по голове со лба на затылок и сказала мне, как бы извиняясь:
– Конечно, выпил немного – не о нас плачет, а о грибах.
Солдат уже успел оправиться и ответил:
– Вот еще – о вас плакать: вы сами плакать умеете, а гриб – тот бессловесный.
Женщина была лицом белая и в красном платочке, и возле нее были мальчики, как гуськи с вытянутыми шейками, и девочки, одна уже порядочная, тоже, как мать, в красном платочке.
Мне напомнила эта женщина ту сыроежку, как она, белая в красном платочке, вылезает из-под земли и поднимает над собою целый свод моховой с ягодами, и с нею выходит целое семейство маленьких, и на свету все маленькие тоже надевают платочки.
В наших глухих местах торфяных болот весь успех деревенской фотографии состоит в том, чтобы мастер считался больше со вкусами заказчика и хорошо понимал деревенского человека. Но, конечно, и такому мастеру необходимо иметь в виду, кроме натуры, и какую-то свою модель.
Устанавливая в позу лесника, я вспомнил одного солдата в метро в тот момент, когда он, очевидно в первый раз в жизни, хотел поставить ногу на подвижную ступеньку эскалатора. Чем-то это ему показалось неловко ставить ногу, как все. Выждав, когда мало будет народу, он устроился, как на ученье, и как прыгнет сразу на пятую ступеньку!
Вот я и солдата своего решил снять так, будто натуживается лихо прыгнуть на картину с широко открытыми глазами и с остатками слез на веселом лице. А для женщины я держал в уме свою сыроежку с маленькими грибками и со сводом земли на голове.
Через пятнадцать минут фотография была готова: я своим особенным скорым способом пропустил через оконный щит луч света в увеличитель на позитивную пленку, промыл изображение и прямо сырое наклеил на картон.
Успех моей работы определился блеском позитивной пленки на белом картоне и тем, что все до одного были вместе, и еще главное, – стыдно сказать, – что взрослые были на себя не похожи и тем самым на картоне казались лучше себя в жизни.
Солдат стал упрашивать меня сделать ему на память отдельно портрет его жены.
Мы жили во флигеле дома лесничества, и тут, обставляя свою временную квартиру, в поисках мебели, в сарае я нашел замечательное старинное кресло и его ремонтировал. В это вольтеровское кресло я усадил свою Сыроежку и стал все устраивать так, чтобы сделать ее прекрасной и на себя не похожей.
Широкое лицо Сыроежки было замечательно тем, что во всех деталях своих оно было некрасиво, но временами на один момент вспыхивал в лице этом какой-то огонек, и лицо становилось лучше красивого. Для себя бы я, конечно, стал делать опытные снимки в поисках счастливого момента, объединяющего глубокой мыслью все части лица и делающего это лицо прекрасным. Но я тоже хорошо знал, что такой мой портрет заказчикам моим может не понравиться, и я должен делать портрет, как надо им.
Лицо Сыроежки я смягчил пудрой. Сделать глаза большими мне ничего не стоило, и над глазами я вывел брови, как два птичьих крыла. Мы нашли у себя бабушкин газовый шарф, накрыли им голову, ткань с головы спускалась на бюст, и под газом обыкновенный простенький ситец становился таинственным.
Вот, говорят, что успех «окрыляет» художника, и как это верно, и я не стыжусь сейчас сознаться, что успех, даже и такой, сколько-то и меня окрылил.
Увидав себя в образе блестящей красавицы в вольтеровском кресле, Сыроежка удержала портрет у себя и мужу его не дала. Лесник, видимо человек добрый, согласился с этим без спора и так сказал:
– Правда, у тебя портрет будет сохранней, береги: такой ты никогда не была и не будешь.
Он это говорил без всякой насмешки. Я же, окрыленный успехом, почел своим радостным долгом сделать портрет жены и для воина.
Когда же я вернулся из темной комнаты с другим портретом, моя Сыроежка лежала в слезах, запрокинувшись в кресле, с портретом на коленях. Муж и дети смотрели серьезно на маму и по-своему понимали ее.
Бывают дни такого горя общего, когда все понимают друг друга. Так тоже и я понял Сыроежку. Эта женщина при виде прекрасного поняла, что не быть ничему такому, что это прекрасное – ложь, и от этой лжи еще тяжелее становится неминучее.
Предчувствие неминучего не обмануло женщину: через несколько месяцев пришла похоронная – лесник был убит.

Записки охотника

(Запись 1947 г)
Рожь опять после войны выросла и зацвела. Но в Коня-кино люди до сих пор боятся ходить за грибами: говорят, будто там можно нарваться на мину. Кого из местных людей ни спросишь, с кем ни посоветуешься, и все до одного на этот вопрос: «Не нарваться бы?» – отвечают: «И очень просто».
После моего бедного житья в Конякине во время войны я приезжал сюда просто на охоту, и недобрые вести о мине меня остановить не могли. Я решил, что с палочкой, осторожно ощупывая подозрительные предметы, охотнику можно рискнуть.
Видал я в прошлую войну тяжелые картины, приходилось с артиллерией скакать, пересекая высоты, покрытые трупами, и не очень-то с ними стесняясь. Но при всей ясности картины не возникало в разгаре боя тех гнетущих настроений, как было в Конякине в мирный день.
Простая могила с крестом или со звездою ничего больше о себе не говорит: могила и только могила. Но что подумать о провалившейся земле на ровном месте в лесу? Как могли вырасти на дне этой ямы елочки частым бобриком? Елка же любит хорошую землю, но откуда же взяться хорошей земле в глубине? Если выросли елки, то что могло так удобрить землю? Таких сомнительных могил было довольно.
Не расстаешься с этим чувством истории в природе, даже и когда, завидев макушку царя грибов, запускаешь руку в холодный сырой мох и там нащупываешь ногу гриба не тоньше руки человека.
Из травы глянул на меня шлем с дырочкой в темени. В яме, заросшей раковыми шейками, оказался кузов военного грузовика. Сквозь стебли частых раковых шеек я заметил в кузове молодую ворону. Всякий настоящий охотник до старости остается мальчишкой в отношении птиц и зверей: до смерти хочется все живое погнать, если оно не движется, и поймать, если оно бежит и летит.
Я раздвинул цветы, думая – ворона заметит меня и улетит. Но молодая ворона не двигалась. Я махнул палкой и шикнул, чтобы она вылетела из кузова. Но ворона совершенно спокойно сидела, как барыня в хорошем купе, и глядела на меня из окна, как на пейзаж.
В двух шагах от кузова лежал еще один простреленный шлем, и его странное положение сразу обратило на себя мое внимание: мне показалось, будто шлем как-то неестественно, почти криво приподнят чем-то изнутри.
Не может же быть так, чтобы в земле под шлемом осталась голова?
Конечно, не я это думал, но так оно само думалось. Мне же подумалось самому так, что острым металлическим концом моей палочки можно вдеть в дырочку шлема и отшвырнуть его.
И вот только чуть-чуть я коснулся палочкой шлема, он откачнулся от нее, как живой, как будто в нем было что-то живое или стальная пружина.
И опять, конечно, я это не сам отпрыгнул назад шага на два прямо к той молодой вороне.
Оставалось удрать потихоньку, не оглядываясь, от живой головы, как некоторые делают в таких случаях, и потом всю жизнь рассказывать, когда начинается разговор о мертвецах.
Нет! Я, конечно, не из такого десятка. Я собрался с духом и решил наказать в себе того, кто испугался шлема и прыгнул назад к вороне. Я бросил свою палку, подошел к шлему, наклонился и обеими своими свободными руками поднял шлем.
Под шлемом оказался огромный конякинский царь-гриб, и шлем сидел на нем, как на голове человека: шлем сидел, а гриб под ном понемногу все поднимался, все рос…
Должен сознаться, что до конца стесненности своей я остановить не мог. И, мало того, уходя поспешно в неизвестном для себя из-за спеха направлении, я несколько раз оглянулся, и, наверно, с мыслью – не вернуться ли, не захватить ли с собой этот гриб. И каждый раз повторял про себя:
– Нет, уж лучше уйти!
Шел я все прямо, прямо, и вдруг вижу свет; открывается поляна, и на ней дом, крытый соломой, – жил ли в нем кто-нибудь, или он так стоял после битвы и зарастал? Возле дома было два крытых старой соломой сарая. Когда я подходил к ним и зачем-то на минуту отвел глаза в сторону и опять глянул вперед, мне показалось, будто дом успел за эту минуту повернуться ко мне другой стороной с единственным окошком и недоверчиво, настороженно глядел на меня…
– Нет, уж лучше уйти, – сказал я себе, повертываясь в сторону. И в ту же минуту услыхал я бодрый звук рабочей пилы по ту сторону дома.
При этом звуке все смутное в душе моей исчезло, и я уверенным шагом направился на ту сторону, откуда слышался звук пилы.
Обогнув угол, вижу я, у лесопильного станка женщина с молоденькой девушкой продольной пилой режут дерево. Как фотограф, я, конечно, сразу узнал в этой женщине и Сыроежку, и ту сотворенную мною маркизу в вольтеровском кресле. С нею пилила девушка лет семнадцати, и я тоже скоро догадался: это была старшая девочка в красном платочке.
Конечно, и меня они сразу узнали: в свое время я мог так их обрадовать, а уж простые люди, когда с ними при случае умел душой встретиться, остаются навсегда благодарными. Сыроежка бросилась ко мне, как к родному, забыла пилу, повела меня в избу и без всяких слов занялась сначала самоваром и велела девушке принести из погреба весенней «сладкой» клюквы для чая.
За чаем я скоро узнал о всех мелочах в семействе покойного лесника, и что вдова отлично справилась с делами на месте своего мужа, и что старшая девочка уже скоро кончит в техникуме радистом, и что гуськи тоже тянутся в школах, что сейчас мать всех устроила на время в пионерские лагеря. И на мой вопрос: «Не тяжело ли было?» – ответила почти весело:
– Да разве одна я такая?
На стене висела фотография семьи, сделанная отчасти и по мысли о сыроежке, поднимающей землю. Рядом с этой картинкой висела моя маркиза. Но, боже мой! Что сделала жизнь! Это некрасивое во всех деталях лицо тогда минутами мне показывалось собранным в единство и в чем-то собрано лучшем, чем красота. За это время явились на лице какие-то впадинки, морщинки. Сам собой образовался тот овал лица, над которым я трудился с помощью туши и пудры.
Но я помнил, я узнавал, оно и тогда мелькало – это выражение женственной силы в лице, но только для меня одного мелькало, а теперь оно утвердилось и просияло.
Вот это самое я и не посмел сделать на портрете тогда, а оно теперь само сделалось. А со стены на это живое, прекрасное лицо глядела моя кукла-маркиза в вольтеровском кресле.

Победа

(Запись 1950 г.)
Рожь хорошо выколосилась, и отдельные колоски зацветают. Великаны колосья маячат на высоких соломинах, и маленькие жмурятся в тени. Равных до точности не увидишь в поле ни одного колоска, ни одной соломины. Но все поле ровное, и у высоких нет упрека малым, и у малых нет зависти к высоким.
Каждый колос, каждая соломина, такие все неровные, показывают нам свою великую всеобщую борьбу за жизнь, за свое лучшее, но все ровное поле высокой зацветающей ржи свидетельствует нам о победе.
Смотрю на рожь и вижу поле новых людей, и нет у меня в душе особенной жалости к слабым и нет зависти к высоким. Мне только очень хочется самому подняться повыше и стать свидетелем победы нашего дела на всем человеческом поле.
Назад: Обеденный перерыв*
Дальше: Друг человека*