II. Музей усадебного быта
Весной можно жить с чувством осени, и бывают такие дни почти каждой весной, что совсем как осенние, только по зеленым листикам и догадываешься о весне, но осенью нельзя весну видеть в природе, тут уже кончено, простись.
Весной света, в голубом сиянии снегов, и нужно, чтобы в сердце была черная точка, из нее потом вырастет сила броситься, когда раскипится весенний омут, к орущим лягушкам и хоть раз в жизни орать дураком со всей тварью, – никогда не пожалеешь, что бросился в омут к лягушкам.
Кто весну пережил, как весну, тот осенью не будет куковать безнадежно и, если даже собрать все безумие и осенью броситься… Осенью все в грязь растекается, – смотришь, поздний голубой василек вертится, приставший на грязи колеса мужицкой телеги.
Осенью непременно все в грязь растекается.
Но кто весну хорошо пережил, тому осень бодрое время, тот о белой зиме думает, густо мажет дегтем колеса, и не скрипит его телега, подвозя к дому добро.
Эх, есть и бодрость, и только бы жить, да нет добра!
И скрипят колеса немазаные.
Темной тучей прошумели все наши грачи вместе с галками вечерней зарею по ветру на юг и, как бабы в Родительскую с кладбища, печально перекликаясь, вернулись галки: они проводили грачей, грачи улетели.
Когда улетели грачи, и у нашего павлина осталось уже полхвоста, и все на зиму кое-что припасли, к воротам нашей усадьбы в стоптанных сапогах и котомкой за плечами пришел новый обитатель нашего дома, Алпатов, с ним была старушка и два мальчика, тоже с котомками.
– Не вы ли новый шкраб? – спросили его.
– Да, я школьный работник, и вот мой мандат на музей.
Семью проводили в те уцелевшие от расхищения запечатанные комнаты с надписью «МУЗЕЙ УСАДЕБНОГО БЫТА».
Вы тут замерзнете, – сказала Павлиниха.
Алпатов ответил:
– Нет, бабушка, я не замерзну.
– Ну, а насчет хлеба-то как же, батюшка?
– Как-нибудь.
– Да где же ты достанешь? Ведь тебе не понесут.
Не понесут, почему? Разве за начальство примут?
Павлиниха не так поняла:
– Уважут, – сказала она, – очень просто, примут за начальство и уважут.
Тут же принялся Алпатов все вычищать, переставлять, выбрасывать лишнее, развешивать картины по-своему, то спустится вниз с топором, то поднимется вверх с вязанкой дров и с ведром воды, через неделю все присмотрелись к нему и внутри составленного мнения затаенно стал жить человек.
– Симпатичный, кажется?
Очень уж черен, как медведь.
– А глаза ясные и внимательные.
– Глаза ничего, какой-то Алпатов, вы не слыхали, откуда он?
– В Ямщине городовой стоял Алпатов, это не родственник ему?
– Едва ли. И как он тут будет жить в холодище, ни поросенка нет, ни картошек, разутый, раздетый, ребята босые.
– Ну, в музее оденутся, там еще много добра.
Конечно, оденутся, без этого теперь не проживешь.
Через месяц Музей усадебного быта открылся. В большом зале вышло очень торжественно, оттого что все лишнее было убрано и правильно были развешаны портреты с Петровской эпохи и до настоящего времени. О каждом выразительном лице был подобран текст из поэтов усадебного быта, из архивных материалов дома, но больше Алпатов сам сочинял всевозможное, смотря кто чем из гостей интересуется.
Колонная гостиная – тоже александровский ампир, уютная комната, вся в миниатюрах, с акварелями, пастелями, офортами, тут есть драгоценный бювар с колонками слоновой кости, всякие старинные шифоньерки, шкафчик с французскими писателями XVIII века. Если нажать одну незаметную пуговку и потянуть за колонку слоновой кости в бюваре, то выдвигается секретный ящик, и там хранится пачка писем к девушке с белым цветком в руке – портрет ее помещен в другую гостиную, эпохи великих реформ. По недостатку мебели ампирной пришлось эту гостиную посвятить шестидесятым годам. Сюда в память Тургенева были собраны портреты интересных женщин, и та девушка с белой розой в руке встречает гостей и только не скажет: «Как хороши, как свежи были розы». Алпатов рассказывает посетителям музея, будто юноша, – портрет его затерялся, – чистый, как Иван-Царевич, любил эту девушку, но она считала себя недостойной его и намекала, чтобы он смотрел проще. Юноше, наоборот, казалось, что она в себе заблуждается, творил себе из нее голубую весну и проще смотреть не хотел. То они сходятся, то расходятся, вот-вот им идти под венец, и вдруг все ужасно кончается: юноша, избрав себе достойнейшую, покончил с собой. Иным посетителям рассказывается, что он был художником, написал этот портрет, всю ее как бы выпил в этой картине, и она покончила с собой, а не он. Был вариант еще, что через десять лет они где-то встретились и, не узнав друг друга, проболтали весь вечер, и, наконец, что она вышла за него замуж, народила ему множество детей, совершенно выпила его как художника, он не создал ни картин, ни богатства, и теперь остатки семьи на голодном пайке занимаются полосканием белья в какой-то больнице.
В охотничьем кабинете было старинное оружие, чучела местных зверей: лося, медведя, рыси, диких коз, – убитых владельцами тут же, в чистике, вся эта комната была зеленая: портьеры, ковры, обои – все зеленое. В этом большом кабинете и устроился жить Алпатов, рассчитывая, что хороший камин спасет его от холода.
Первым пришел сюда генерал с известной фамилией, он служит здесь бухгалтером в совхозе и ухаживает за конторщицей Маргаритой Павловной, и уж нашел себе на старости лет Маргариту! Прибежала как-то в музей и прямо с ходу в кладовую, как крыса в хлам, то ленту выпрашивает, то старую шляпу. Алпатов насилу отвязался от нее, подарив медную кастрюлю – варить генералу картошку. Старику очень плохо живется: невозможно в его положении к пайку подворовывать. Но он и правда честен и верен – верит, что жив царь Николай, пишет все бумаги по-старому и клянется, что умрет с буквой «ять». Конечно, генералу в музее очень понравилось, и особенно красивая девушка в Тургеневской комнате, – «Как хороши, как свежи были розы!» – повторяет он всегда, когда видит ее с белым цветком. Он очень бывает полезен к приезду городских гостей, когда их нужно бывает очень занять, чтобы они думали хорошо о музее, болтали о нем и укрепляли шаткое его положение в революционное время. Пока Алпатов рассказывает в зале, начиная с Петровской эпохи, историю предков своей героини с белым цветком, генерал притаится где-нибудь на гвоздике в Тургеневской комнате, и, когда портреты от рассказа начинают шевелиться в воображении гостей, вдруг один из генералов срывается, оживает и встречает на пороге гостиной, делая ручкой прекрасной даме с белым цветком:
– Как хороши, как свежи были розы!
Кто же не знает этого стихотворения в прозе, оно стало обыкновенно, как яйцо в рюмочке с ломтиком хлеба, и потому вслед за генералом непременно кто-нибудь вздохнет и повторит:
– Да, хороши были розы!
Тогда, чтобы кончить, Алпатов говорит:
– А у нас тут еще есть павлин.
Гости спускаются вниз смотреть на павлина.
– Хвост удивительный!
– Какой удивительный хвост!
– Райская птица! – объясняет Павлиниха и, жалуясь на голод, подговаривается к дополнительному пайку на павлина, а для ремонта музея Алпатов просит мел или алебастр. Смотришь, и получается зерно для музея и алебастр для павлина. Видно, гостям потом кажется павлин музеем, а Музей усадебного быта павлиньим хвостом.
Была еще одна комната в музее, теперь в ней на гигантском пне стоит слепок пантикопейской вазы с изображением скифа. Эта комната замыслов настоящего музея: от всего, что кажется теперь павлиньим хвостом, останется только Иван-Царевич, и комнаты всего дома будут посвящены безликой таинственной Скифии со спящей красавицей в ожидании своего Ивана-Царевича. Он есть, этот мир, и теперь, нужно только уметь подойти к нему. Потому с радостью встречает Алпатов посетителей из самого простого люда, напоминающих ему древних скифов.
Хороша бывает в музее клюквенная деревенская баба, тут, на блестящем паркетном полу среди зеркал, колонн и картин, женщина моховых болот просто и уверенно скажет:
– Рай!
Ничего ей не нужно рассказывать, повертывайся, и она будет повертываться, нигде ничего она не видит и всюду чувствует рай. Ей и там, в избушке, каждая вещь обыкновенная таинственна, каждое движение природы по солнечному кругу сопровождается освящением водой из двенадцати колодцев и заклинанием. Он, бородатый мужик, думает, будто просто от быка причиняет корова телушку, не зная, что бабушка перед этим прошептала все свои молитвы на воду в бутылку и обрызгала этой водой корову, в Светлое Христово Воскресение с первой с ней похристосовалась и дала ей, как человеку, съесть красное, освященное яйцо. Все это кажется пустяки, но ведь от этого телушка входит в человеческий мир, как своя, особенная телушка, баба назовет ее Зорька, и телушка выходит из стада. Да, если бы требовалось бы по хозяйству, так баба и муравья бы вызвала из муравейника. Нужно только присмотреться к этому миру, и тогда совсем другое покажется даже в буднях людей образованных, и увидишь, что эти люди словом и внешностью как бы нарочно замазывают свой интересный, действительный мир.
Сколько усилий нужно, чтобы пробудить какой-нибудь отклик в душе образованного посетителя, а баба сама скажет:
– Рай!
И потом всем деревенским бабам:
– В раю была!
Однажды встретился в дверях лицом к лицу с клюквенной женщиной генерал, уступил ей дорогу, извинился:
– Pardon!
– Это по-какому же он сказал? – спросила, уходя, клюквенная баба Алпатова.
– По-французски, – ответил Алпатов. На другой день она явилась с куском сала и привела свою дочку Аришу.
– Научите дочку по-хранцузски, – сказала она, подавая сало.
По-хранцузски за сало принялся учить Алпатов девушку, тут же выведывая от нее сказки, и песни, и причеть священную этого края, присоединяя листок за листком в скифскую комнату.