Глава 1
Виталий Всеволодович Лебедев понемногу успокаивался. Уже почти месяц прошел после того, как он сломя голову бежал из Петербурга на собственной машине сначала в Москву, а оттуда спустя пару дней вылетел сюда — в Берлин. Первые несколько дней он не выходил из дома — благо дом здесь у него был. Квартира на Мартинлютерштрассе, купленная довольно давно, ждала его в целости и сохранности. Иногда здесь ночевала Лида — не то румынка, не то югославка, которая, в бытность Лебедева в Берлине, следила за порядком, ходила в магазин и выполняла прочие несложные обязанности домработницы, а в отсутствие хозяина, по договоренности, имела право использовать «жилплощадь». Лиду смешило странное русское слово, но квартира была хороша, и, как только Лебедев уезжал на родину, она сразу же переселялась сюда.
Оно и хорошо, думал Виталий Всеволодович, присмотрит за вещичками… Вещичек же, к слову сказать, здесь было изрядное количество, и очень даже не дешевых. Бурная молодость Виталия Всеволодовича с сумасшедшими гонками на раздолбанном «Москвиче» по глухим деревням средней полосы России принесла хорошие плоды. И несмотря даже на то, что большинство этих плодов было конфисковано, что-то пришлось раздать в виде взяток, приличный ломоть отрезал себе Сумской («Сволочь!» — неизменно прибавлял Лебедев при воспоминаниях о своем русском патроне), и все же на черный день кое-что осталось. Квартира на Мартинлютер выглядела небольшим филиальчиком Русского музея.
Пользуясь каналами дипломатической почты и собственными, вернее, каналами Сумского, которые иногда бывали в его распоряжении, он постепенно перетаскивал сюда все, что оставалось у него в Питере и в Москве, — иконы, картины, золотишко, штучки Фаберже. Последние Лебедев любил больше всего маленькие, компактные… Удобная вещь — сунул в карман и пошел себе… Это вам не доски шестнадцатого века, которые приходилось перевозить по частям, — триптихи в полстены.
С неделю он провел «лежа на дне». Прислушивался к шагам на лестнице, вздрагивал, когда ночью хлопала входная дверь в подъезде. Он хорошо знал повадки и неукротимость своего главного врага. Этот человек может достать его и в Германии — чистый беспредельщик, как говорили сейчас в России. У него нет понятия о страхе, понятия об опасности… Если что-то вобьет себе в голову — туши свет. Пока не сделает, не успокоится. «Надо же было свалять дурака, — ругал себя Лебедев, тихими вечерами сидя у телевизора. — Жил же раньше без этой бабы…» Зачем было так рисковать, влезать в такую историю, которая грозит разборкой на самом неприятном уровне — личном? И не откупишься ведь от обиженного хахаля. Придет, гад, мстить за поруганную честь возлюбленной… Но Виталий Всеволодович все-таки кривил душой и понимал это.
Он со сладкой дрожью в позвоночнике вспоминал узкие сильные Танины бедра, обвивавшие его бока, снова видел, как мотается по полу ее голова со спутанными светлыми волосами. Если уж совсем по-честному, Лебедев не жалел о своем неожиданном поступке. Тем более, говорил он себе, что женщины у него уже очень давно не было и вряд ли в скором времени будет. Не тянуло к женщинам. Таня — другое дело. А первую попавшуюся бабу тащить в постель — нет уж, увольте…
Он не звонил многочисленным берлинским знакомым, своим партнерам по разного рода бизнесу. Даже о планах на будущее стал размышлять, лишь когда прошла неделя, — в тишине и без видимых причин для беспокойства. «Неужели удалось оторваться? — с надеждой думал он. — Это было бы просто удачей. От таких монстров попробуй-ка убеги! И патрон наверняка разыскивает, этот-то кагэбэшник вообще не знает ни преград, ни границ… Неужели потеряли?..»
Тем не менее даже в случае такой удачи надо было крепко подумать — весь его бизнес в России строился на операциях с валютой, недвижимостью, на переправке художественных ценностей за границу и обратно. Последнее особенно его веселило. В России теперь новые люди платили за иконы и картины дороже, чем на Западе. В результате весь антиквариат, который Лебедев и сотни ему подобных раньше сплавляли за рубеж, теперь отсюда, из-за границы, контрабандой волокли назад. И однажды проданный и купленный снова втюхивали на бедной спятившей родине просто за астрономические суммы.
Правда, Лебедеву, считающему себя если не знатоком, то во всяком случае человеком, разбирающим — в искусстве, было не очень приятно иметь дело с новыми покупателями. Его не смущали их профессии, внешний вид, говорок, но вкусы — вкусы и суждения иной раз доводили до бешенства. Он ничего не имел против «мирискуссников», в равной степени как и против передвижников, но его ставила в тупик повальная любовь новых русских к Айвазовскому и Шишкину. И с другой стороны откровенное презрение к Малевичу, Кандинскому, вообще к любым проявлениям новаторства в искусстве. Абстракционизм, кубизм, имажинизм, сюрреализм — все эти термины вызывали у покупателей кислую мину и презрительные отмашки руками с растопыренными пальцами.
Зато «академики» пользовались невероятной популярностью. Современные питерские художники, успев от души поторговать своими работами в первые годы перестройки и с надеждой смотревшие в будущее, тоже несколько скисли — их примитивизм и прочие поиски для выражения своего творческого «я» и попытки сделать что-то новое встречали теплые слова лишь в кругу друзей и ценителей, которых с каждым годом становилось все меньше. Они почему-то продолжали уезжать, несмотря на все долгожданные рыночные отношения. Теплыми словами сыт не будешь — покупательский контингент воротил носы от современных питерских школ, хоть и выставлялись они в Русском музее, хоть и хвалили их иностранцы… Да что там иностранцы — новые клиенты Лебедева смотрели на них свысока. «У советских собственная гордость», — невесело вздыхал он, слушая рассуждения очередного покупателя, заказывающего ему картину.
— Какую же вам картину? — серьезно спрашивал Виталий Всеволодович, внутренне содрогаясь.
— В пределах тонны баков.
— Сделаем, — вздыхал снова Лебедев, и его помощники дня через три притаскивали клиенту очередного «Айваза».
Теперь нужно было перестраиваться. В Россию ход был пока закрыт. Слава Богу, капиталовложений у него там почти не осталось, а тем, что осталось, можно было, в общем-то, пожертвовать в пользу будущего благополучия. Жадничать нельзя. Лучше потерять часть, как говорил Остап Бендер, чем лишиться целого.
Главная опасность, конечно, исходит не от Звягина, бабу которого он трахнул, а от шефа, Сумского. Этот гад пролезет и к банковским счетам, и квартиру его вычислит. Лебедев несколько раз менял берлинское место проживания и наконец, когда сложилась удачная ситуация, купил даже не через третьих, а через десятых лиц эту квартиру.
Но он перехитрит кагэбэшную сволочь. Он не будет сидеть долго на одном месте. Можно и побегать еще — силенок пока хватает да и к разъездам не привыкать. Деньги, которые хранились здесь, в Берлине, обеспечат комфорт в любом месте земного шара.
Берлин всегда успокаивал Лебедева. Когда наконец он решил отправиться на прогулку, настоящую, как он любил, на весь день, просто так, безо всяких деловых свиданий и продумывания будущих операций, он снова окунулся в классической покой любимого им города.
Он выбрал не самый свой любимый маршрут — по Мартинлютер в сторону Курфюрстендамм, в центр, в тусовку по-новорусски. Обычно, гуляя, он сразу поворачивал направо — на Вартбургштрассе, мимо небольшого парка. Улица спускалась немного вниз, и Лебедев оказывался в Петербурге. Высокие пяти-шести-семиэтажные дома основательной, солидной постройки, с толстыми теплыми стенами, с псевдоготическими украшениями, напоминали Петроградскую сторону, Пески, Таврический сад. С той только разницей, что Питер, несмотря на то что он безумно любил его, казался Лебедеву каким-то шатким, ненастоящим, неустойчивым, словно медленно тонущим в холодном бездонном болоте. Берлин же был монументальным и вечным. Хотя и похожим на Питер как брат родной. Старший.
Виталий Всеволодович дошел до Курфюрстендамм быстро, минут за двадцать. Народу здесь было, как всегда, много, будто возле Казанского собора в жаркий летний день. Царила суета, но без напряженности, не деловая, а какая-то расслабленная, ленивая. В основном слонялись туристы, среди которых было полно русских — Лебедев слышал несколько раз родной матерок, американцы, японцы и в огромном количестве — болгары, румыны, азербайджанцы, чеченцы, украинцы. Это уже не туристы, это — местные жители. После того как сломали Берлинскую стену, сюда в первую очередь с той стороны хлынули измученные нищетой люди, в надежде ухватить свое маленькое капиталистическое счастье. Большинство его так и не нашло и промышляло мелкой спекуляцией, но некоторым удалось пристроиться. Лебедев сам знал тех, кому удалось открыть здесь свое дело и достигнуть определенного уровня.
Он сидел на каменном теплом парапете фонтана напротив «Европа-центр» и смотрел на африканский оркестрик. Человек десять с барабанами, тамбуринами, бонгами и совсем уж какими-то экзотическими ударными, названий которых Лебедев не знал, приплясывая, выстреливали на площадь залпы звуков, Которые могли издавать биллиардные шары вперемежку с горохом, сбрасываемые на бетонные плиты с самолета. Но выходило у них замечательно слаженно и не раздражало даже Лебедева, предпочитавшего различного рода экзотике европейскую сонатную форму. Ровный гул фонтана гасил дикие дроби африканцев, и все вместе — с шорохом толпы и обрывками разговоров, долетавшими до Лебедева, — создавало уютный фон, в котором растворялись неприятные мыли и хотелось думать о чем-то легком и хорошем.
Он посмотрел на часы и вдруг почувствовал голод. Прислушиваясь к себе, Лебедев понял, что это впервые за последние две недели. Все предыдущие дни, начиная с Питера, он жил словно машинально — ел, пил, спал, не ощущая этих процессов, весь был занят только одним — как уйти от погони, как сделать так, чтобы его наконец оставили в покое… Чувство голода, осознанное и сильное, было таким приятно животным, что Лебедев даже зажмурился. Жив, жив, курилка! И одновременно с голодом пришло желание. Его полуиспуганные воспоминания о последней встрече с Таней были хотя и сладким, но тяжелым бредом, а желание, овладевшее им сейчас, захлестнуло прохладной волной, ударило по мышцам адреналином, раскрыло глаза. Наконец-то он снова становится полноценным человеком.
Лебедев пружинисто встал с парапета и пошел по Курфюстендамм — мимо церкви — точь-в-точь аналог питерской Казани, на ступеньках сидели волосатые парни с гитарами, девчонки. Рядом — какие-то местные бомжи. Миновал издалека видную прямоугольную вывеску «City Music» и остановился возле одного из бесчисленных ресторанов центральной туристской части Берлина, где столики выплеснулись на улицу, где под белыми свежими полотняными тентами кайфовали аккуратные немцы за высокими соблазнительными бокалами янтарного прозрачного пива.
— Ну как, Танечка, твой подопечный? — Сумской тяжело ходил по комнате. Годы давали себя знать — не мальчик, дедушка уже. — Что-нибудь новенькое слышно?
Пока все идет по плану, Яков Михайлович. Он исчез, но я думаю, сам объявится. Думаешь? Или, может быть, все-таки поискать?
— Не стоит тратить силы, Яков Михайлович. Проявится, уверена на двести процентов.
— Ну-ну. Слушай-ка… — Он замялся, помолчал немного, потом все-таки спросил: — Как у тебя со Звягиным дела? Как он себя… вернее, ты как… Ну, в общем, что у тебя с ним происходит?
— Он со мной не разговаривает.
— С тех пор и не разговаривает? Как узнал, что его жена трудится по нашему ведомству, так и обиделся?
— Яков Михайлович, я же просила, я сама с этим разберусь…
— Ну ладно, ладно, это ваше личное дело. Разбирайтесь действительно сами. Только вот пора нам твоего обидчика, Танечка, к ногтю прижать. Согласна?
Татьяна Козлова пожала плечами. Она не хотела вспоминать то, что случилось у нее с Лебедевым.
— Что делать, работа есть работа, — понял ее Сумской. — Он и мне кое-что должен остался. Думает, молодец такой, убежал. Никуда он не убежал. Как ты считаешь, Таня, не задействовать ли нам этого молодца в… Помнишь, я тебе говорил?
— Помню, конечно, но что значит — задействовать? Лебедев все еще в ваших подчиненных числится?
Сумской улыбнулся:
— Его пока никто не увольнял… — Заметив, что лицо Козловой исказила гримаса отвращения, он добавил: — Шучу, шучу. Хотя жалко терять такого работника. Почему не использовать, приятное с полезным не совместить? Месть — плохое чувство, Таня. Лебедев, конечно, ответит за все. Но платить он будет не за то, что над тобой учинил, а за то, что дело предал. Дело-то у нас ведь общее, не так ли?
Таня молчала. Использовать Лебедева… Это что же, значит, опять с ним в одну упряжку вставать? Нет уж, хватит.
Сумской, точно прочитав ее мысли, тихо успокоил:
— Таня, вопрос решен. Мы его списываем со всех счетов. Но вот его банковский счет нам не помешает. Ясно теперь?
— Куда уж яснее.
— Вот и хорошо. Иди работай. Заболтался я, на старости лет говорливым становлюсь. Раньше такого со мной не было. Может, ты бы помогла, Танечка, может, средство какое есть от болтливости? А то в нашем деле это беда… Ну иди, иди, — закончил он причитать, видя, что Козлову не развеселили его актерские способности. — Я тебе позвоню.
Яков Михайлович проводил Татьяну до двери, вернулся к письменному столу и углубился в бумаги. Начав просматривать пачку документов, он понял, что голова занята совершенно другим и он не понимает ничего из написанного. «Вот черт, неужели действительно старость?» Он встал и подошел к зеркалу. Да, старик, без шуточек, — просто натуральный пенсионер. И нечего хорохориться перед девчонкой — она только смеяться над ним будет, стоит ей лишь из дому выйти. Уже сейчас, наверное, хохочет — бес, мол, в ребро деду… Да… Степенней надо быть в его-то годы. Погулял уже на своем веку, порезвился, чего только не было…
Сумской невесело усмехнулся.
…На самый верх влез, на настоящей вершине сидит, не на той, что по телевизору показывают, на хрена ему телевизор. Он там, откуда управляют теми, кого показывают. Ну не он, конечно, первый среди равных… Да и нет ведь первого-то — так все запуталось, так все друг с другом срослись, что и не разберешь порой, кто главней. Но что хорошо — воистину государственная собственность стала достоянием человека. И он — этот человек. Точнее, один из них. Один из мелких служащих верхушки, но эту мелкость миллионы людей считают вершиной..! А покоя все нет. И не будет, уж видно, до самой смерти. Машина работает, шестеренки вертятся и останавливаться не собираются. Не выпрыгнуть из механизма на ходу — перемелет в мелкий порошок, так что следа не останется. Надо дотягивать лямку, хоть и нет, честно говоря, никакого желания…
Он снова тяжело втиснулся в кресло за столом, зная, что нужно заставлять себя работать. Лень может легко взять верх: стоит толькочуть-чуть расслабиться, пойти у лени на поводу, и все — день пропал. А сейчас не то что день, каждая минута важна. Дело рисует такие перспективы, что, если все срастется как надо, можно будет и покой себе дать… Ну, там, формальные какие-то дела вести, но это все — ерунда, «Штука, которая сейчас раскручивается, может сравниться только с захватом Земли инопланетянами», — думал Сумской.
Он листал бумаги. В них было все о том же — о Лебедеве, давшем деру в самый разгар работы. «Надо же, — усмехался Сумской, — старого пидора баба сгубила. Чудны дела твои, Господи!..» В общем-то, он мог понять Лебедева, Это не снимало, конечно, с него вины, но понять его было можно. Тяжело здесь жить. Как писал покойный Ерофеев, старый хрен антисоветский, — «надо быть из чистой стали с головы до пят…» Нет, вот так — «надо быть педерастом, выкованным из чистой стали». Прав ведь был, гад. Иначе загнешься. Многие не выдерживают…
Лицо Якова Михайловича приобрело жесткое выражение, стало походить на вырезанную из темного дерева старую, потертую от долгого употребления маску, А он вот выдержал. Все выдержал и все перенес. Ко всему привык. Настолько привык, что во время последнего путча даже телевизор не включал, пил чаек на веранде. «Ерунда, — думал он, — не стоит и жопу отрывать от стула…» Результаты события, взбудоражившего весь мир, утвердили Сумского в отношении к происходящему. Особенно когда произошла амнистия «заговорщиков». «Любимый город может спать спокойно», — пропел он тогда и приказал себе забыть о случившемся. Нечего всякую дребедень в голове держать, когда настоящих дел по горло.
Он смотрел на стол, заваленный листами с отчетами сотрудников. Пора потревожить беглого подчиненного, пора. Надоела эта бумажная морока. Сумской всегда предпочитал живую работу и сам бы сейчас с удовольствием рванул, как месяц назад, в лес, за оружием. Та операция удалась на славу. До сих пор его люди копаются в болотце, много чего уже оттуда вытянули. Спасибо этому парню — как его — Алексей, что ли? А, не важно… Пусть им занимается Таня, она баба надежная. А с пареньком, конечно, подфартило: такую дал наводку — столько оружия они вывезли, столько барахла разного, очень все это было кстати, неучтенка, так сказать, появилась…
Яков Михайлович Сумской просидел в дачном кабинете весь вечер, не вставая из-за стола. Работа увлекла его, и в конце концов выстроился план операции, которая должна была стать достойным завершением многолетних трудов. Которая даст ему наконец покой. Хоть и к концу срока, отпущенного Всевышним, но лучше поздно, чем никогда. План не такой запутанный и хитроумный, как те, которые Яков Михайлович составлял в семидесятые; не такой грубый, как в шестидесятые; не такой кровавый и масштабный, как в сороковые, — вполне в духе времени. Жесткий, стремительный, безжалостный и простой. Сумской всегда старался идти в ногу со временем.