Книга: Белый ферзь
Назад: 11
Дальше: 13

12

Гм-гм! Читатель благородный, здорова ль ваша вся родня? Позвольте: может быть, угодно теперь узнать вам от меня, что значит именно РОДНЫЕ? Родные люди вот какие: мы их обязаны ласкать, любить душевно, уважать и, по обычаю народа, о Рождестве их навещать или по почте поздравлять, чтоб остальное время года не думали они о нас…
Ай да автор! Ай да сукин сын! Любой здравомыслящий подпишется под этими строчками…
И только утром он обнаружил, что строчки эти до него уже написал поэт-эфиоп. Тоже признавал Сяо — даром что сам себе классик!
О Рождестве их навещать…
Благодаря путанице со старым и новым стилем, соотечественники обрели моральное право дважды праздновать одно и то же.
Когда там Рождество?
Седьмого, кажись, января.
Да-да, это уж как пить дать! Но двадцать пятого декабря тоже, будьте любезны дать пить. Весь цивилизованный христианский мир отмечает сие событие, а мы что, лаптем щи хлебаем? Не лаптем. И не щи. Мы тоже цивилизованные, а подать нам еще и рождественские каникулы в предвкушении Нового года!..
Да ради бога! Только тогда как быть с седьмым января?..
Вот не касайтесь грязными лапами нашей девственной самобытности! Седьмого наш, подлинно славянский день!..
А две недели назад?..
Тоже наш!..
Как так?..
Очень просто! Наш и все. И тот, и этот.
Типичный случай типичной шизофрении — раздвоение сознания. В масштабах многомиллионного народа, не так ли?
Аналогичный случай — у отдельно взятого представителя этого же народа, у Ревмиры Аркадьевны Алабышевой.
Сделала ставку (скорее всего — неосознанно, инстинктивно) на единственную могущественную силу: есть такая партия. Энтузиазм Московского фестиваля студентов более четверти века назад. Хинди-руси бхай-бхай! Русский с китайцем братья навек! Свободу Патрису Лумумбе! Позор американским агрессорам! НАТО войной чревато! Крепок, как гранит, Варшавский щит!
Имя у нее подходящее, сконструированное, — Революция) Мира. С таким именем только и прыгать со ступеньки на ступеньку по номенклатурной лестнице. С такой внешностью только и прыгать из постели в постель при бардаке (но строго регламентированном), поименованном развитым социализмом.
Нет, не ледяная блядь, наперед прикинувшая, сколько и в какой валюте сострижет с клиента. Деловая женщина времен хрущевской капели. Ленин-Партия-Комсомол! Три непререкаемых авторитета. Мавзолейный муляж и теперь живее всех живых, а такой-то — пророк его.
Алабышеву никто не рискнул бы обозвать увлекающейся натурой — в смысле идей разве что, но не в смысле персоналий.
Алабышева была натурой цельной, никогда не ночевала в разных постелях, так сказать, параллельно. Последовательно — да. Именно по причине цельности: искренне верила, что такой-то — пророк Его, а такой-то оказался тривиальным карьеристом, готовым подложить девочку выше… лежащему партай-товарищу! Тьфу на такого-то! Вычеркивается из жизни! То ли дело — сякой-то! И выше… лежащий он не по причине дворцовых интриг, а в силу подлинных достоинств, да! Как он, сякой-то, шуганул прежнего, такого-то, когда тот посмел намекнуть на… Да она сама придет к сякому-то без всяческого протежирования — просто потому, что сякой-то по-настоящему настоящий, убежденный, порядочный! Недаром Партия доверила ему столь ответственный участок работы!.. Впрочем, по прошествии известного периода обнаруживалось, что сякой-то — нытик, жлоб, бабник и уж точно не пророк Его!.. А на горизонте уже воздвигался эдакий…
Такой-то. Сякой-то. Эдакий. Переэдакий.
Застряла бы Алабышева на уровне девочки для сауны, независимо от уровня потребляющих ее жеребцов. Но — не застряла. Потому что мнила себя не утехой, но равной среди равных. Тоже ведь трудится на идеологическом фронте, тоже сражается за идеалы — инструктор, секретарь, второй секретарь, первый секретарь, товарищ комсомол!
Выше знамя! Кто нигде не унывает? Кто рекорды побивает? Кто врага бросает в дрожь? Кто всех лучше запевает? Каждый скажет, каждый знает: это наша молодежь! (Вас. Лебедев-Кумач)
Была Алабышева аскетом, Р-р-ревмирой! На гвоздях вот только не спала, подобно Рахметову, зато спала на раскладушке, когда не спала на сексодромах очередного пророка Его. Скудность меблировки в квартире на Скобелевском, 17, — военный коммунизм. И вечный бой, покой нам только снится! А зачем ей, Алабышевой, роскошь?! Лично ей — незачем.
Другой компот, если Партия прикажет… м-м… порекомендует. Негоже нашему соратнику, самому молодому и… самому очаровательному, жить в столь аскетических условиях. Что, в конце концов, люди скажут?
Какие еще люди?! Алабышеву не интересует, что скажут люди! Жила бы страна родная и — нету.
Такие. Такие люди. Осознаёте серьезность момента, Ревмира Аркадьевна? Руководящая и направляющая сила не имеет права руководить и направлять из нищенски обставленной обители. Так что вам, Ревмира Аркадьевна, из фондов выделен скромный, но солидный финский гарнитур. И не спорьте!
Очаровательность самого молодого соратника была налицо. Вечный деловой костюм (не один и тот же, чего-чего, а строгих, но разных одежек — и все с застежками! — идеологический работник имел с дюжину, положение обязывает, у себя дома она и без мебели обойдется, но на люди надлежит выходить в хорошей форме — она олицетворяет авторитет организации…). Формы были у нее хороши, форма на ней была хороша.
Сколь пикантно смотрятся дамочки-армейки в уставном военном мундирчике, особенно ежели судьба не обделила мордашкой и фигуркой, да?
Столь же пикантно смотрелась в президиумах Ревмира уже Аркадьевна (деловой костюм — не военный мундирчик, но тоже своеобразная СТРОГАЯ форма).
Потому-то все чаще она и пребывала в президиумах — смотрелась пикантно. Опровергала собой злобные наветы, мол, среди партай-товарищей преобладают старперы и зануды.
Это как роль равноправного партнера в американском кино, на которую (на роль) приглашают непременно симпатичного негра, чтоб зритель убедился: нет никакой дискриминации. Но американцы, известное дело, специально так поступают, чтобы перепропагандировать нестойких. В действительности же негры там стенают под гнетом, приговариваются к электрическому стулу, бедствуют. И только мировая общественность, в авангарде которой понятно кто (личная скромность не позволяет назвать…), еще как-то облегчает печальную участь чернокожего меньшинства.
Странно, однако Алабышева верила и верила: загнивают — они, передовой отряд — мы, большевики, свергли Кровавого и бьемся за всеобщее счастье.
Но при том, что была она — Ревмира, Революция Мира, весьма гордясь именем, еще была она — Алабышева. И ни с чем не ассоциируется фамилия для непосвященных, разве что с оладышком. Однако носительница фамилии при любом удобном и неудобном случае посвящала непосвященных: Алабышевы — древнейший княжеский род на Руси, ведущий происхождение от Рюриковичей! Так-то вот! Двадцать поколений!
Кто сомневается — полистайте в словаре. У Брокгауза и Ефрона нету, и в Гранате нету, но где-то есть, точно есть! (И точно — есть! Но сказано: род Алабышевых прервался в XVII веке на воеводе то ли Серафиме, то ли Тимофее.) Тем не менее Ревмира Аркадьевна настаивала на принадлежности к Рюриковичам с тем же рвением, с коим отстаивала историческое право большевиков стрелять царей на том веском основании, что цари есть цари, и какой большевик не любит уконтропупить царей по причине их существования!
Аккурат та самая путаница со старым и новым стилем! Я — княжеского роду-племени! Я — проводник самых прогрессивных идей самого справедливого отряда людей будущего… и настоящего… да что там! и прошлого!
(Типичный случай типичной шизофрении!
Идите в Москве к бывшему музею Вождя и слушайте: «Большевики продали Россию! (но:) Мы никому не отдадим наших завоеваний!»
Идите в Питере по Невскому и читайте афишку: «В ДК Дзержинского (!) — Вечер белогвардейского романса. 19.30».)
Категоричным был отказ Ревмиры Алабышевой менять княжескую фамилию на какую-то «дробязгу». Хотя Валя всячески настаивал — мягко, но… твердо.
Сошлись на компромиссе — двойная через дефис. Что-то в этом есть. Голенищев-Кутузов, Муравьев-Апостол, Кощеев-Бессмертных… Алабышева-Дробязго.
Ладно, уговорил, речистый. Валя.
(Забавно, однако и для Колчина тесть был Валей — разница в десять лет между мужиками не разница, — и для Алабышевой муж был Валей, даже на людях, даже в коридорах власти, что никак не нравилось Дробязго, — разница в десять лет между молодым мужем и нестареющей женой — это разница.)
В отличие от тридцатилетней высокопоставленной особы, двадцатилетний Валя только-только начинал восхождение. Просто она была и очаровательна, и неприступна одновременно.
Когда сгущались сумерки и зверели комары, наступало время костра. Но никто не рассаживался вокруг огня по своему хотению. А рассаживался каждый по негласному, но ощутимому велению. Особы, приближенные к Ревмире Аркадьевне, и особы в отдалении. Хотя общее настроение на редкость демократично и непринужденно — для того и устраиваются турпоходы, смотры на природе, дабы слиться воедино: несть ни элли… тьфу!., несть ни секретаря, ни рядового члена — все равны!

 

Надо ли ворошить подсознание, поминать комплексы (а-а, эдипов не эдипов! лишь бы мамочку любил!), бередить юношеские затянувшиеся сердечные раны: она старше! она прекрасна! а я… я бы ей доказал!
А кругом — лесная темень с намеком на хищные страсти-мордасти, зыбкая граница между светом костра и мраком ночи, жар в лицо и зябкий холодок по спине.
За миллион лет до нашей эры.
Вот-вот! Там, в тогдашне самом-самом новом фильме, тоже кругом дикая природа, и героиня в некоем полуголом-шкурном.
А глава и душа компании комсомольцев-добровольцев — похожа, похожа, черт побери! И мысленное приукрашивание — нет его. Только вот переодеть бы главу-душу из гарусного тренировочного костюма в полуголое-шкурное…
Мысленно, только мысленно! Иначе озверелые комары съедят, это вам не стегозавры с тиранозаврами…
Мудрено ли, что карьерные соображения Вали Дробязго затаились, будто и вовсе отсутствуют, зато иные соображения одолели?
Немудрено…
Была оттепель. Были шестидесятые. Были шестидесятники. Ревмира Аркадьевна — шестидесятник. Валя — помладше. Потому и суров. Не тогда, не в двадцать. Но уже в сорок. Когда дочери исполнилось двадцать, а полувековой юбилей мамаши Алабышевой-Дробязго вылился в пьяное слезливое безобразие (но дома, дома — не на людях!).
Валентин Палыч, к тому времени окончательно переехавший с дочерью в Москву и уже похаживающий пока не кремлевскими, но ковровыми дорожками, выдал Инне, пожалуй, единственное эссе за все годы совместного с дочерью и раздельного с женой существования:

 

Шестидесятники — не романтики, они — захребетники.
Бездельное поколение, ждущее обещанной манны, когда ее, манну, самим надо было взращивать, в грязи копаться.
Но им же сказали сверху: через двадцать лет все мы придем к обществу духовного и материального изобилия. ТАК РЕШЕНО ТАМ. Нужно только перетерпеть. Чем бы заняться? Дайте нам что-нибудь поделать! Настоящее! Подлинное!..
Отойдите, не встревайте! Без вас обойдемся. Молоды еще! Ишь, государством управлять! Тут опыт нужен и стаж. Займитесь чем-нибудь. Ну, там… стишки вслух почитайте на площади. Или вот… в поход сходите.
О! О! И верно! Массовый туризм! Массовый альпинизм!.. С массовым альпинизмом накладочка вышла. Как-никак это тяжелый и опасный труд.
Но — мода диктует. И все поколение ходило в штормовках, говорило «альпеншток, связка, отрицательная стенка, Миша Хергиани, Абалаков».
До Джомолунгмы добирались единицы, до Тянь-Шаня — десятки. Но альпинистами были все.
Да, это мы, покорители вершин. И в герои — раздолбая, раздолбившегося по пьяни или по неумелости (возжелал повыше намалевать «СТЕПА. ЛГУ. 1963» — и брякнулся с курортной горки).
Разве не так?
Да, но… как можно?! Кощунственно! Память дорогого Степы, студента ЛГУ, геройски пролетевшего семь вертикальных метров.
Подлинные альпинисты остались на недосягаемых высотах — и в прямом, и в переносном смысле. А массы предпочли о горах рассказывать — поди проверь, ведь штормовка вот она, небритость вот она, а горы далеко, отсюда не видать.
Но кроме «рассказывать» надо иногда и показывать хоть нечто, хоть приблизительное. Вот и массовый туризм… Мы, поколение настоящих мужчин! Мы по непролазным джунглям Средней Полосы продираемся. На нас нападают из чащоб дикие зайцы и ежи! Мы не знаем отдыха! То есть мы так отдыхаем, но это героический отдых. У нас в рюкзаках неподъемная тяжесть, но мы поднимем. Там тушенка в банках. И мы сейчас разогреем ее на костре с таким видом, будто неделю выслеживали эту тушенку в засаде по пояс в болоте, а потом по буеракам гнались за ней вторую неделю. А костер мы можем зажечь одной спичкой. Внимание!.. Хм. Они отсырели. Щас бензинчику плеснем — и тогда увидите.
Настоящие бородатые мужчины сурово пели про джунгли-пыли-жарыни (Киплинг!) — эрзац-лирика, эр-регируемая трением пальцев по грифу гитары.
Они с угрюмым, знающим видом ставили магазинные палатки, вбивая алюминиевые колышки.
Они укладывали головы на колени товарок по Походу.
А товарки играли настоящих-верных подруг, гладили-теребили немытые космы, отрешенно пялясь в звездное небо, — где там мигает очередной геройский космический экипаж?
Даже до совокупления не доходило. КАК ПРАВИЛО. Как так можно! Грубо, животно! Киплинга, что ли, не читали?!
И расставались с печалью в членах — сдержанно-грустно. До следующего пикничка. В следующий раз мы снова станем первопроходцами!
Игра в Киплинга (обожаемый шестидесятниками автор!).
Киплинг был первопроходцем в своей колонизаторской деятельности (но деятельности, деятельности, деятельности!). И был то тяжкий труд — отвлекшись от того, насколько он, труд, был благороден и благодарен. Киплингу вольно было романтизировать этот труд ПОСЛЕ ТОГО, как он сам потрудился определенным образом. Человеку вообще свойственно романтизировать любые неприятные-грязные деяния, тогда деяния преображаются в приятные-чистые.
Масстуристы-шестидесятники романтизировали романтизированный труд — и не только колонизатора Киплинга, но и бандитов в пыльных шлемах, но и рыцарей-шпионофагов Семеновского многотомного полка, и даже верховную власть (да, был тиран у власти, но власть сама публично заявила, что он — тиран, признала ошибки, вот она какая молодец, власть-то!).
Отцы презираемы за безропотное житье-бытье под тираном, а дети оттепели смело ропщут на тирана, не то что отцы! Даже из Мавзолея выволокут и рядышком прикопают. А нечего, понимаешь, омрачать многообещающее настоящее неблаговидным прошлым, к которому дети непричастны, не было их тогда. Они живут в настоящем!
Еще немного поживут в настоящем, а там и светлое будущее. Ведь твердо сказано: всего через двадцать лет.
Кем было сказано?
Верховной властью! Она врать не станет, вот ошибки признаёт и вообще спрямляет искривленную линию, ура!
…Вина их не в легковерии. Вина их в том, что, поверив, сложили лапки в ожидании: ну, сколько там осталось?
То есть как раз сложить лапки не удавалось — всегда отыщется ударное-бессмысленное типа Братской ГЭС или БАМа, чтоб молодежь вкалывала не покладая лапок, лишь бы не слишком задумывалась над сарказмом воодушевляющих смеляковских стишат: «И где на брегах диковатых, на склонах нетронутых гор вас всех ожидают, ребята, взрывчатка, кайло и лопата, бульдозер, пила и топор. Там все вы построите сами, возьмете весь край в оборот… Прощаясь с родными местами, притих комсомольский народ».
Кто притих от посулов взрывчатки и кайла-лопаты, а кто и взывал: «Вперед! Вперед!» (но подальше, подальше от коридоров власти).
А через двадцать лет шестидесятники распускают нюни, придя к возрастному порогу, — сил уже нет, результат — фига, которую власть даже и в кармане прятать не желает. Обещан пряник, где он!
Где-где…

 

Валентин Палыч Дробязго не говорил «беда», он говорил «вина».
Скудоумие, конечно, — беда, но не поголовное же скудоумие одолело поколение шестидесятых! Были среди них и башковитые, усвоившие и освоившие правила игры: чтобы кого-то скинуть с холма, надо на холм влезть. Бессмысленно топтаться у подножия и голосить: «Эй! Слазь! Ужо тебе!» Не услышит, не увидит. Надо поближе. Скользко, извилисто. Ползком тоже приходится.
Если идти с прямой спиной вверх по наклонной, то — закон природы! — либо невысоко поднимешься, инерция назад потянет, либо, если с разбега, то повыше удается, зато скатываешься стремительней. Ползком и ползком. Потом и привыкаешь — хранишь чувство собственного достоинства.
Каково хранить чувство в ползучем положении? Ан вон и остальные ползут, если и не с достоинством, то с отсутствующим насвистывающим видом — а чего? ну, ползу! А когда доберусь до вершины, ни за что не признаюсь, мол, путь пройден не на двух ногах, а на четвереньках. Это единственно возможный способ достижения цели! Попробуйте сами. Ну-ка, ну-ка! То-то!
Ну ладно, добрался. А там — этот самый, которому голосил: «Эй! Слазь!» Снизу-то представлялся монстром, вблизи же оказывается, что очень похож на претендента, разве постарше, — тоже ведь полз, тоже терпел сложности маршрута, тоже пересиливал эмоции. И с ним ТЕПЕРЬ вполне можно найти общий язык, поделиться ОБЩИМИ впечатлениями. Особенно если на вершине до поры до времени просторно, никто не толкает. Сверху ручкой плеснуть мурашам, которые у подножия массово снуют.
И ни в коем случае не призывать к резким движениям. Никаких революций! Только эволюция. А эволюция, как известно, процесс естественный и долгий. Сам-то достигал вершины постепенно, эволюционируя, — след остался, серебристой улиточной нитью прослеживается.
Валентин Палыч Дробязго отнюдь не скудоумен, башковит рекетмейстер — даром что моложе на десяток лет. Вот и почти достиг. В отличие от жены…
Идеалистов никто не любит, в президиумах терпят, но не в кулуарах. Абсолютно безразлично, каковы проповедуемые идеалы, лишь бы проповедник не был идеалистом, — всегда предусматривай простор для маневра.
Ревмира Аркадьевна никогда не предусматривала простора для маневра. И осталась на эпизодических ролях — под амплуа главной героини никак не подходила. Особенно после рождения дочери.
Роды были сложными. Может, и правда, Алабышева — она по древнему княжескому роду, аристократия. Ну, аристократы, известно, вырождаются из поколения в поколение — тут же, шутка ли, двадцать предков в цепочку выстроились. Так что о здоровье надо подумать. Первые роды для тех, кому за тридцать, — испытание-пытка. А Ревмира Аркадьевна Алабышева-Дробязго физически оказалась не весьма готова к подобному испытанию. Как выражался поэт-эфиоп о матери иного семейства, «бывало, писывала кровью…».
В общем, с рождением Инны здоровья у Алабышевой-Дробязго не прибавилось. Да и карьера застопорилась. Сказано: с прямой спиной в гору не подняться. А тут повод — лучше не надо: вам надо отдохнуть, вам не под силу такой напряженный ритм, вы теперь должны думать о ребенке!
Не хочет она думать о ребенке! Она вообще не хотела этого ребенка! Она хотела, чтобы жила бы страна родная, и нету.
Нету-нетушки. Нет. Отдыхайте. С вами рядом всегда ваш муж. Кстати, очень перспективный товарищ.
Мужа Ревмира Аркадьевна возненавидела именно из-за незапланированной дочери (кто ж виноват перед женщиной, которая настолько увлечена подсчетом оставшихся лет до назначенного будущего, что теряет счет дням до цикличного недомогания?! кто? мужчина?!). Незапланированную дочь, впрочем, она тоже… н-не полюбила. Как назовем тех, кто нам сломал жизнь? Ревмира Аркадьевна называла Валентина Палыча весомо-грубо-зримо. (Она-то впервые в жизни пригрела, а не пригрелась — возможно, переходный возраст подступил, когда женщина начинает оказывать предпочтение не старшим, а младшим; возможно, отчаялась найти идеал среди старперов и понадеялась взрастить идеал из молодого-необстрелянного; возможно, возомнилось ей, что достигла той высоты, с которой уже можно поруководить — пусть даже и мужем… А он ей сломал жизнь. И его заморыш — тоже! Это его заморыш, не ее! Да! Вот так!)
Дело еще и в том, что Валентин Палыч записал дочь как Дробязго, без Алабышевой. Политика — дело тонкое: при неполном среднем образовании выходцев-сельчан в номенклатуру любой намек на князей толкуется с однозначным раздражением — ага, мы, значит, из грязи! Ревмира же Аркадьевна шизофренически дорожила принадлежностью…
А пришлось подумать не только о здоровье, но и о душе. В том смысле, что Алабышева-Дробязго все явственней сползала по ту сторону рассудка. Двойственность восприятия окружающего мира до добра не доводит. И шизофреник — уже не насмешливая ругань, но — диагноз.
Валентин Палыч, разумеется, не стал разводиться. Он, разумеется, не упек жену на Пряжку. И то, и другое действо негативно бы отразилось на дальнейшей работе — вот и в Москву предлагают перебазироваться. Если невозможно изолировать от себя жену, то изолировать себя и дочь от нее — возможно. В Москве, кстати, и школы получше — ребенку учиться надо.
Так и получилось: Валентин Палыч с малолетней дочерью — в Москве, Ревмира Аркадьевна с ежемесячным солидным пенсионом — в Питере. Кроме пенсиона, Валя Дробязго обеспечил жену еще и постоянной сиделкой (получилось — временной, больше двух месяцев никто из персонала не выдерживал общения с княгиней Алабышевой, которая еще и увлеклась ловлей чертей после участившихся возлияний).
Упрекнуть Валю Дробязго? Мол, лишил дочь материнской ласки! Если б ласки… Да нет, все правильно сделал Валя Дробязго. Отцы зачастую более чутки в деле воспитания детей, нежели матери. Как так?! Да очень просто! Мать родившая относится к ребенку как к собственности — мое! что хочу, то и делаю с моим собственным. Отцы же воспринимают ребенка как эдакий подарочек — и мое, и не мое, вдруг отнимут! и пусть идеалисты только брякнут, что подарки обратно не забирают…
В общем, Колчин, к примеру, не имел претензий к тестю по поводу воспитания Инны. Одно плохо — с детьми у Колчиных не получалось, нет как нет. Мамашина княжеская наследственность? А то бы ЮК доказал спорную истину о чутких отцах и в следующем поколении, если Валю Дробязго считать поколением предыдущим. Но… не получалось. Нет как нет.
Забавно, между прочим, про поколения! Кто к какому принадлежит. По линии Инны у них у всех разница в возрасте не превышает десятка: Инне — тридцать, ЮК — сорок, Вале — пятьдесят, княгине Алабышевой — шестьдесят…
М-да… Тяжкий возраст. Задушевного общения может не получиться. Если учесть поколенческий-идеологический прибабах Ревмиры Аркадьевны…
Когда Валя объяснял Инне про суть шестидесятников, он не указывал пальцем на бывшую (что значит — бывшую! формально — настоящую!) жену. Она, Инна, сама спросила, время пришло. Но лишних объяснений про то, кто является ярким и ярым представителем генерации, не потребовалось. Поняла. И приняла… но отчасти. Потому и поделилась с ЮК, что приняла точку зрения отца лишь отчасти.
И верно! То есть оценка Вали Дробязго, возможно, и справедлива, но только для тех шестидесятников, чей удел — политика. У каждого — своя стезя. Дробязго-старший пошел по этой стезе, Алабышева брела по этой стезе, кто только не ступал на эту стезю.
У каждого своя компания.
В компании политиков Валентин Палыч преуспевает и сурово судит о неудачниках.
ЮК никакого отношения к политике не имеет, он имеет отношение к единоборствам, там о неудачниках судят лояльней (впрочем, тот же Колчин весьма резко отзывается о самозваных сэнсеях, а уж о ситуации, при которой каратэ растаскивается многочисленными федерациями по кусочкам, — еще резче). Большая политика существует помимо ЮК — он, ЮК, даже в Путч добивался лишь одного — чтобы в Японию выпустили. Что значит — бегство?! От кого?! От чего?! Танки?! И что — танки? В Токио ждут российскую команду, детская сборная впервые в Японию приглашена — а вы мне: путч! баррикады! но пасаран! Еще как пасаран! То есть Колчин и ученики за милую душу пасаран в Страну восходящего солнца! А вы тут решайте свои делишки, это не колчинские проблемы! (И ведь так и оказалось: серьезность противостояния в Москве пшикнулась шутовской амнистией, зато на токийском татами противостояние было куда серьезней, а проигравших никто не провозгласил победителями, честная борьба!)
Ну да политика — по определению борьба. И пассивное ведение боя, как в каратэ, наказуемо предупреждением, затем штрафными очками, поражением в конечном счете.
Но как быть с шестидесятниками, избравшими иную стезю. Ну ни с кем не боролся профессор Колчин. Дмитрий Иваныч. Преподавал языки Востока — и замечательно преподавал, если судить по выпускникам (хотя бы по некой Инне Дробязго, в замужестве Колчиной, — к слову, о времени, о месте первого знакомства… квартира Колчиных в Марьиной Роще, профессорская, куда студенты-студентки наведывались регулярно). Захребетником профессор Колчин никогда не был. Захребетников не приглашают в Пекин для преподавания на срок, исчисляемый годами. Профессор Колчин в Пекине уже больше трех лет, и когда вернется — малопредсказуемо. (То-то предпенсионный очкарь в ИВАНе на Рождественке канючил: «Меня три года подряд Пекин приглашает, а я тридцать три года никуда не выезжал». Что ЮК приходится сыном профессору Колчину, очкарь не в курсе, впервые виделись, — но принадлежность Инны к семье профессора очкарю известна, бок о бок сидят. Вот и канючил — вдруг поспособствуют…)
Так что относительно шестидесятников Валентин Палыч Дробязго излишне обобщил. На манер известного доказательства того, что все нечетные числа — простые: единица, тройка, пятерка, семерка — делятся только на себя, простые числа; девятка — исключение, подтверждающее правило; одиннадцать, тринадцать… достаточно! что там дальше считать? и так ясно: все нечетные числа простые!
Но относительно именно Ревмиры Аркадьевны Алабышевой-Дробязго, пожалуй, Валя прав. И Колчину предстоит очередной раз убедиться в правоте отца Инны.
Вот ведь черт!
Блаженной памяти:
— Юра! Дочь посвятила меня в твои с ней отношения, и…
— Валя! Не знаю, во что она тебя посвятила, но она — моя жена, остальное — формальности.
Инна — жена, да. А от формальностей никуда не деться. То есть от букета пристойных цветов, от бутылки шампанского, от ассорти-шоколада.
Выпил чашку воды, Колчин? Порвал все связи? Вот и ступай к теще: с Рождеством вас, Ревмира Аркадьевна! доброго вам здоровья!
Да уж, здоровья бы ей доброго — чтоб что-то помнила, чтоб связно рассказала.

 

Дом 17 по Скобелевскому проспекту располагался удачно. В ста метрах — железнодорожная ветка на Зеленогорск — Выборг, курортное направление. Однако частые электрички не сотрясали стекол и не заставляли вздрагивать поминутно — звуки гасились о стены соседнего дома. Внутри же, в скверике, образованном П-образным «сталинским» домом за номером семнадцать, — тишь и гладь. Хочешь — из окошка дыши свежим воздухом, хочешь — спустись вниз, на скамеечку, хочешь — пройдись до станции Удельная и электричкой отправляйся в курортную зону, где в достатке санаториев не только для творческой элиты, но и для бывших партай-товарищей.
Колчину — не хотелось. И к Алабышевой в гости — тоже не хотелось. Он заранее предвидел бессмысленность посещения, но надо, НАДО отработать любой след. Уже было вышел из машины, уже было обогнул дом, чтобы попасть в «скверик», вздохнул и… все-таки сначала заглянул в магазин на первом этаже — чуточку, но оттянуть время.
И зачем ему строительные материалы?
«Строительные материалы» — так и назывался магазин.
Это удачно для жильцов дома, что внизу у них «Строительные материалы». И не только в плане «как нам обустроить квартиру». Был бы внизу продуктовый — и от тараканов спасенья не нашлось бы, а так они куда поуютней сбегут, ибо инсектициды тоже почему-то приравнены к строительным материалам (укупорка у инсектицидов герметична, однако тараканы не глупей людей — поселились бы люди на оружейном складе?! хотя… люди иногда глупей тараканов).
Значит, строительные материалы… Посмотрим-посмотрим…
А вот это, пожалуй, не строительный, но разрушительный материал. Зачем Колчину сей… разрушительный материал? Да незачем! Так… Повертеть в руках, к ладони прикинуть. Незачем. Так, просто любопытствование. В руках дикаря и государственная печать — орудие для колки орехов. В руках профессионала и обойный гвоздик — абсолютное оружие. А тут отнюдь не обойный и не гвоздик.
— Берете? Мужчина! Берете?
— Беру… — машинально ответил Колчин. Не потому, что этот… разрушительный материал годится для конкретной цели. Не потому, что интуиция сработала: еще, мол, пригодится. Просто долго вертел в руках, долго прикидывал к ладони — время оттягивал. В супермаркетах Европы и Азии хоть все перемеряй, не купишь ничего — но тебя все равно проводят с улыбочкой «заходите еще!». В отечественной Евразии — увы…
— Берете?!
— Беру…
Всё. Пора. Чему быть, того не миновать.
Где там тешшша?!

 

Дверь открыла не теща.
Виделись они, правда, лишь однажды, однако не настолько слаба у Колчина зрительная память. Да и годы никого не молодят, не щадят — даже тех, кто не расстается с комсомолом. А не-теща выглядела колчинской ровесницей, если не помладше. И лицом попроще, нежели породистая «княгиня». И взгляд… Не тот, в общем, взгляд.
— Вы к кому? — взгляд на бутылку слабосильного сладенького «Spumante» такой, будто незваный гость хуже коммивояжера с литровым «Роялем» в качестве бесплатного образца.
— К Ревмире Аркадьевне. — ЮК использовал свою наиболее ослепительную улыбку. — Я — Колчин. А вы?
— Света-а! — протяжно донеслось из комнатных глубин.
— Вы Света. Вы сиделка. А я — из Москвы. Что Ревмира Аркадьевна?
— Хреново Ревмира Аркадьевна! — вдруг сдержанно, но прорычала Света. — Последний день здесь работаю, клянусь! Д-достала!
— Све-е-ета! Кто пришел?! Это за мной! Меня сейчас отвезут, я же говорила!
— В психушку тебя отвезут! — вполголоса прокомментировала Света. Сиделка, надо полагать. И, повысив тон, отозвалась за спину, не теряя гостя из поля зрения: — Это не за вами, Ревмира Аркадьевна! Это к вам! Из Москвы! — потом опять сбавила голос почти до шепота: — Это вы зря… — про шампанское. — Ей и так уже… A-а, делайте что хотите, в конце концов! Я тут последний день, клянусь!
В дальнем проеме, в конце длинного коридора возникло нечто — и Колчин, мельком зафиксировав фигуру, мгновенно отвел глаза.
Да, Ревмира Аркадьевна. Хреново, Ревмира Аркадьевна.
От былой точёности форм — даже не воспоминание, амнезия. Нетвердая раскоряка. В нижнем белье — ночная сорочка с беспощадным вырезом. Отсутствие намека на мысль во взгляде. Хотя остатки соображения, видимо, сохранились — фигура исчезла в комнатном сумраке, откуда провылось:
— Све-е-ета! Где клю-у-уч?! Све-е-та, да-а-ай клю-у-уч! клю-у-уч, Све-е-ета!
— Мы так и будем на пороге беседовать? — еще ослепительней улыбнулся Колчин, поймав внутреннюю маету сиделки. — Не беспокойтесь, будь я бандитом, давно дал бы по голове и зашел. И дверь бы за собой запер. Я не бандит. Я зять Ревмиры Аркадьевны. Из Москвы.
— Вот ей бы и дали по голове! — в сердцах пожелала сиделка-Света. — Проходите. Я сейчас… — и заспешила туда, где завывало существо, а теперь и что-то загромыхало.
Вернулась она почти моментально. Пояснила, спроваживая гостя на кухню:
— Я ключ от шкафа прячу. Там ее одежда. А то она усвистает на улицу — вылавливай ее! Да она уже пыталась и так, голышом, выскользнуть.
— Куда? Зачем?
— В Смольный. На партактив!
— Партактив?
— Посвященный Рождеству Христову! С повесткой «О восстановлении исторической справедливости по отношению к дворянским-княжеским фамилиям»! Ну ку-ку! — И сиделка-Света беззвучно постучала себя пальцем по лбу. — Дайте-ка шампанское спрячу. Она сегодня уже где-то успела принять… Ума не приложу, где она ныкает. Я от нее ключ прячу, она от меня — бухло. Только она ключ все равно находит, а я ее заначки — нет. Вот угораздило меня…
— Давно вы с ней? — сочувственно подкрался Колчин. На подоконнике в литровой банке торчал букет-сухостой. Дно банки влажнело позеленевшим-болотным. А букет, вероятно, был хорош. Дней десять назад. Розы еще угадывались. Желтые. Любимый цвет Инны — желтый. Вот и «мазду» решено было перекрасить из первоначального металлика в «желток».
— Неделю! Но, знаете, здесь сутки — за год! Вы просто не представляете!
— Почему же… — необязательно поддержал Колчин. — Очень даже представляю. Вазочки какой-нибудь нет? А то… — и кивком показал на свежий букет. — Я гляжу, Ревмиру Аркадьевну помнят, навещают… — и кивком показал на букет-сухостой.
— Понятия не имею! Я пришла — они уже были. Погодите, пока ее нет, шипы срежу. Она же ку-ку! Она всю себя вашими цветочками расцарапает… Чай поставлю?.. Тьфу! Ни хрена у нее нет! Ни вазочки, ни чая. На одну заварку хватит!
Нищета в кухне была не из принципа — не спартанская.
Нищета была пропойная.
С двумя тарелками, с тремя разновеликими чашками и майонезной баночкой на решетчатой сушилке.
Со стадом пыльных бутылок у газовой плиты.
С липким столом.
С переполненным мусорным ведром, воняющим пряным посолом.
С захватанным серым вафельным полотенцем на крючке у раковины.
Забулдыжная была нищета.
В средствах Ревмира Аркадьевна отнюдь не стеснена, насколько известно Колчину.
Другой вопрос, как этими средствами распоряжаться. Если тратиться преимущественно на «бухло», как выразилась сиделка-Света, любые средства недостаточны.
— Вы хоть прибираете здесь? — спросил Колчин, тщательно отмодулировав вопрос, дабы и нотки упрека не проскочило. Его интересовал букет-сухостой.
— Знаете что?! — взвилась сиделка-Света. — Вы — родственник?! Вот и прибирайтесь! — (Или он с модуляцией просчитался?) — Она в припадке бьется, если хоть что-то с места сдвинешь, хоть ведро мусорное! — и сымитировала вой: — Я должна знать, что куда я что положила, там то и лежит!
— Ключ, например… — спровоцировал Колчин.
— Л-ладно! Я положу ключ, чтобы она знала куда. А вы потом сами за ней гоняйтесь по городу, ладно?! Мне деньги платят за то, что я с ней сижу, а не бегаю по морозу наперегонки — кто раньше до Смольного! Да плевала я на эти деньги, на эту работу, если — так…
Сиделка-Света осеклась и встала с табурета.
Колчин тоже встал. Когда входит дама, по протоколу надлежит встать.
Ревмира Аркадьевна Алабышева-Дробязго была облачена в строгий костюм — пиджак-юбка-блузка. Макияж. Прическа. Грудь — в бряцающих наградах.
Только… издали — норма. Или при сильной близорукой расплывчатости.
Зрение у ЮК — единица. Хозяйка — в трех метрах.
Строгость костюма нивелировалась либеральными пролежнями-складками (давно в шкафу лежал, давно…), косметика на лице — неловкая, густая и… не везде точно по адресу (руки-то дрожат), прическа — надо бы голову предварительно помыть… А бряцающие награды — юбилейные медальки. Да-да, и комсомольский значок. Непременно. Кроме того, в домашних тапочках и полуспущенных чулках…
— Я готова. Мы едем? — тон у Ревмиры Аркадьевны проявился деловито-номенклатурный. — А вас, милочка, я больше не задерживаю. Вы уволены без рекомендаций! — тон у Ревмиры Аркадьевны проявился барски-княжеский.
Ну верно. Колчин — шофер-порученец из Смольного. Сиделка-Света — девка-чернавка, пшла вон!
— Да пожалуйста! — фыркнула сиделка. Преувеличенно осторожно разминулась с Алабышевой в дверях — не задеть бы сиятельных мощей! — и хлопнула коридорной дверью.
Колчин было оторопел: вот не было печали! Но через короткую паузу сиделка-Света появилась за спиной «княгини» и жестами показала: буду в комнате, если вдруг чего… И на том спасибо!
— Который час?! — брюзгливо поторопила деловая дама. — Машина у подъезда? Мы едем или нет?!
Час уже восьмой, четверть восьмого. Машина у подъезда. Мы не едем.
— Ревмира Аркадьевна, здравствуйте, — внятно, раздельно произнес Колчин. (Вот уж действительно — здравствуйте, Ревмира Аркадьевна, хоть какое-то время, хоть пока он, Колчин, здесь, иначе визит к старой даме теряет остатки смысла!) — Ревмира Аркадьевна, я — Колчин. Из Москвы. Не узнаете? — он состроил сконфуженную улыбку, дабы «не узнаете» было воспринято не намеком на «ку-ку» хозяйки, а покаянным признанием, мол, да-а, сколько лет, сколько зим, давно не виделись, немудрено запамятовать.
Алабышева сосредоточенно уставилась на гостя. Обманчивая сосредоточенность — то ли работа мысли идет, то ли видимость одна. Чужая душа, тем более больная, — потемки.
— С Рождеством вас! — Он собрал в кучку распотрошенный и обезвреженный сиделкой букет и преподнес княгине-комсомолке, будто прикармливая пугливого зверька, — с той же осторожностью движений, чтоб не насторожить, с той же готовностью отдернуть руку, чтоб за палец не цапнули.
— Ты кто? — агрессивно спросила Алабышева тоном хозяйки дома, в котором вдруг завелся вредитель.
— Я — Колчин. Из Москвы… — повторил Колчин.
— А это что? — она сказала про букет, но при этом не сводя взгляда с гостя.
— Это цветы. Вам, Ревмира Аркадьевна. От меня. И… — он закинул наживку: —…от Инны.
Алабышева на миг перевела взгляд на подоконник с букетом-сухостоем:
— От какой Инны?
— От вашей дочери, Ревмира Аркадьевна. Я — ее муж. Помните? Я — Колчин…
— У меня нет дочери! У меня никогда не было дочери!
Колчин счел бы заявление следствием амнезии, когда бы оно, заявление, не прозвучало именно ЗАЯВЛЕНИЕМ — аффектированным, рассчитанным на публику. Публика — он.
— Всего вам доброго! — ответил заявлением на заявление Колчин, сымитировав подкожную обиду и готовность немедленно покинуть помещение.
Букет он положил на край липкого стола и сделал шаг к выходу. Только ему пришлось бы тогда либо таранить тешшшу, либо проявлять талант верблюда, пролезшего-таки в игольное ушко, — Ревмира Аркадьевна целиком и полностью перегораживала собой дверной проем, а любое прикосновение могло быть истолковано как нападение громилы на беззащитную старушку. Нет ли у громилы топора под мышкой?
Впрочем, Колчин лишь сымитировал готовность немедленно покинуть помещение. Он отсюда не уйдет, покуда кое-что не выяснит.
— Ты кто? — повторила княгиня-комсомолка тоном ниже, тоном мягче. — Ты из Смольного?
— Я — Колчин. Из Москвы… — повторил Колчин.
— А это что? — повторила Алабышева тоном ниже, тоном мягче про цветы.
— Это цветы. Вам!
Называется — дубль второй. Более удачный, чем первый.
Ревмира Аркадьевна сгребла букет со стола, выронила веточку аспарагуса, не заметила. И опять же аффектированно зарылась лицом в цветы, так сказать, вдыхая неземной аромат. Это весьма предусмотрительно сиделка-Света предварительно срезала шипы, весьма-весьма.
— Это мне?!
Колчин подтвердил очевидное проще простого — он взял с подоконника банку, вынул из нее бывшие розы, с тем чтобы ополоснуть емкость от зеленой жижи и установить в нее розы настоящие.
Все ли шипы успела удалить сиделка? Не ровен час — располосует себя тешшша, и разговора не получится, то есть весь он сведется к аханьям, йоду, ватке, к ранам физическим, а от них — и к ранам душевным.
Ну да разговор так и так не получался. Не считать же разговором внезапный карк Алабышевой, стоило Колчину коснуться банки:
— Не трогай!!!
Колчин отпрянул от подоконника, показал пустые руки: как вам будет угодно!
— Ты кто? — очередной раз проверила на прочность.
— Дед Пихто! — сменил тактику Колчин, отнюдь не сменив тона — увещевающего, вменяющего.
За спиной Ревмиры Аркадьевны готовно возникла сиделка-Света после выкрика: мол, что, началось? мол, не пора ли включиться-помочь?
Он глазами показал: спасибо, обойдемся, не требуется.
— Нет! — уличила во лжи Алабышева. — Ты… Я тебя знаю! Ты — Игорь! Из Москвы!
Наконец-то! Хоть какая-то подвижка! Игорь — почти Юрий. Еще вариант — Григорий. По созвучию.
— Да, — согласился Колчин. — Я — Юрий.
— Я и говорю! — не моргнула глазом Алабышева. — Ну, садись, садись, Игорек! Что ж ты стоишь?! Давно тебя не было, давно! Что ж ты меня совсем забыл, Игорек? Вы с Инной совсем меня забросили.
Прогресс! Уже прогресс. Выясняется, есть у Алабышевой дочь Инна. И выясняется, Колчин на данный момент не «ты кто», а «вы с Инной». Лови момент!
— А где… — Алабышева, будто очнувшись ото сна, завертела головенкой.
— Инна? — подсказал Колчин.
Алабышева уничтожила его взглядом, будто Колчин… ну, не знаю, пукнул в момент вручения ему правительственной награды из рук непосредственно Генерального…
— Где?! — затребовала она командирски-настоятельно.
— А как же! Само собой! С Рождеством! — псевдо-суетливо отреагировал Колчин. И, расплошно оглядев кухню, тоже будто очнувшись ото сна, обратился за спину тешшши к сиделке-Свете в интонации тетушки Чарли: — Здесь почему-то нет! Э-э, простите, там я где-то оставил бутылочку шампанского…
Сиделка-Света сверкнула бессильной ненавистью, дернула плечиком, исчезла. Пошуршала-позвякала в глубине комнаты. Отсутствуя видом, испепеляя взглядом, внесла на кухню колчинский шампанский презент так, будто сие есть склянка с синильной кислотой. Установила в центр стола и, скрестив руки на груди, застыла живым укором Колчину.
— Вы сегодня прекрасно выглядите, милочка! — снизошла до комплимента княгиня-комсомолка, сменив недавний гнев на милость. — Кто вас одевает?
Чистейшей (или, наоборот, мутнейшей?) воды издевательство! Сиделка-Света как была в домашнем фланелевом халате, так и осталась в нем.
— Можно вас на минуточку? — угрожающе не попросила, но потребовала сиделка у Колчина.
Тот продемонстрировал: хоть на всю жизнь, только ненадолго, ибо, помимо вас, здесь наблюдается еще одна дама, внимание должно распределять поровну, дабы никто не был в обиде. Нам куда?
Им — со Светой — оказалось в одну из трех комнат. Судя по относительному порядку в пятнадцати квадратных метрах, именно в комнату сиделки.
— Вы что, не понимаете?! — шипящим шепотом взъярилась сиделка. — Или вам все равно?! Приехали — уехали, а мне тут… Или я плохо объяснила?!
Колчин понимал. Ему, да, было все равно. Он приехал, он уедет. Но при появлении бутылки (пусть и почти безалкогольной) Ревмира Аркадьевна не то что прояснилась разумом, но ощутимо подобрела. И развязать ей язык способна, кажется, любая доза. Причем так, чтобы язык этот не плел маловразумительную чушь, но отвечал на конкретные вопросы, которые Колчин намеревался задать матери Инны.
Колчин уставился на сиделку тем самым сосредоточенным алабышевским взглядом. Не давая понять, что гость — дундук, но давая понять, кто есть кто во владениях Ревмиры Аркадьевны. Сиделке, конечно, платят за проявляемое милосердие в масштабах квартиры в доме номер семнадцать по Скобелевскому проспекту. Но Юрий… пусть даже Игорь… Колчин признан хозяйкой в качестве родственника. А родственники, известное дело, имеют право решающего голоса и в более серьезных случаях — например, дают или не дают согласие на операцию…
…Ы! Операция Ы! Разбить! Ее? Ее! Вдребезги? Вдребезги! Х-хм! Да я т-тебя за нее!..
— Как хотите! — взбрыкнула сиделка и повернулась к гостю спиной, нервно ухватила телефонный аппарат, нервно, срываясь пальцем, стала набирать номер, приговаривая: — Не-ет, с меня хва-атит! Хва-атит с меня!
— Кому? — дружелюбно и умиротворяюще спросил Колчин, положив ладонь на рычажки.
— Вас не касается! — отрезала сиделка.
Очень даже может быть. Но Колчин фотографически зафиксировал набираемый номер.
— Вы хотите лишиться работы именно сейчас?.. — «и навсегда?» подпустил он неявную угрозу. Обозначил нотку: увольняйтесь, что тут поделать, но в дальнейшем претендовать на любую, на любую ОПЛАЧИВАЕМУЮ работу… можете и не претендовать.
Получилось убедительно.
Все-таки при всех потугах Питера на самостоятельность-независимость Москва для подавляющего большинства российских жителей остается распорядительным центром. Гость из Москвы. Гость — родственник не только маразмирующей алкоголички, но и родственник высокопоставленного МОСКОВСКОГО чина, который и печется об относительном комфорте маразмирующей алкоголички. Ну как вернется гость в столицу и выразится нелестно в адрес сиделки-Светы — дискомфорт (и не для подопечной, а для опекаемой) обеспечен всерьез и надолго. Знаем мы эту Москву!
Сиделка-Света приняла сидячую позу оскорбленного профессионала: зазвали на альте сыграть, а ноты подсовывают для скрипки! ни за что! н-но… если поуговариваете, то…
— Вы ведь сами согласились? Никто на аркане вас не тянул? — рассудительно предположил Колчин, избегая прямых вопросов, выбирая вопросы, содержащие полу ответ.
— Ну? — сдвинулась на попятную сиделка.
— Вам ведь еще учиться и учиться. И если всего лишь через неделю у вас будут отказывать нервы, то какой же из вас специалист!..
— Ага! Вы не представляете… — ища сочувствия, вскинулась девочка.
— Представляю! — осек Колчин. — Материально вас устраивает, не так ли?
— Иначе бы разве согласилась?! Нет, вы не представляете! Той, которая до меня, тоже платили еще как, но она тоже не выдержала.
— Она сама вам об этом рассказала?
— Да я и так знаю! Здесь достаточно сутки провести…
— Но вы беседовали с вашей предшественницей? — настоял Колчин.
— В глаза не видела! Меня по объявлению взяли.
— Вы давали объявление?
— Нет. Я прочла объявление. И пришла.
— В контору? Или сразу сюда?
— Сюда. В какую еще контору!
— Но вы же сейчас собирались звонить?
— А! Это не в контору. Это при мэрии — общество типа милосердия. «Требуется сиделка с опытом медицинской сестры для ухода за пожилым одиноким человеком». Звоню, говорят: приходите по адресу… ну вот этому вот. Прихожу. Открывает такой… амбал здоровенный. В костюме, в галстуке. Ничего себе, думаю, пожилой одинокий! Лет тридцати всего! Сразу паспорт потребовал, сразу отзвонил в их общество, продиктовал. Потом говорит: «Жду!» И трубку повесил. Меня стал изучать. Ну, глазами. Стою, как на допросе, только чего отвечать — не знаю. А он и не спрашивает, но все равно как на допросе. Потом телефон зазвонил, он взял, послушал. Говорит: «Вот и отлично!» Только после этого стал инструктировать: про ее заскоки, про питание, про режим дня. Какой тут режим!
— А он вас не инструктировал на тот случай, если в дверь будут посторонние люди звонить? — Колчина интересовал недавний визит Инны к матери. Амбал здоровенный — отнюдь не пустая предосторожность, дашь объявление про уход за пожилым-одиноким — явится полномочный представитель бандитского сообщества, специализирующегося как раз на отторжении жилплощади у пожилых-одиноких (а Ревмира Аркадьевна к тому же алкашка, завидная кандидатура!). И полномочный представитель отнюдь не обязательно выглядит рэкетиром в кроссовках-слаксах-куртке. Вполне дальновидно сначала выпустить на смотрины девчушку-милягу, а уж пото-ом… Потому и сверка паспортных данных, и прописки, и рода занятий претендента на вынос горшка, втыкания градусника в нужное место, прочая-прочая — тоже отнюдь не пустая предосторожность. Надо полагать, общество типа милосердия знает свое дело, а Валентин Палыч Дробязго знает, кому можно доверить заботу о маловменяемой жене. — Ну так что? Инструктировал? — повторил Колчин, ибо молчание, даже утвердительное, — не ответ. А молчание было еще и виноватым, насупленным.
— Да! Да! Что вам еще нужно?!
— Мне? — сыграл недоумение Колчин. — А вам? Вы открываете дверь совершенно незнакомому человеку, мужчине. Даже не на цепочку, сразу нараспашку. Никаких документов не требуете. Впускаете в квартиру…
— Но вы же родственник? — неуверенно возразила сиделка-Света. — Сами же сказали!
— Я мог сказать, что я даже порученец из Смольного.
Сиделка непроизвольно хмыкнула: ка-ак же! из Смольного! за партай-товарищем! на партактив!
— Вы зря смеетесь, — задушевно-инквизиторски дожимал Колчин. — Ревмира Аркадьевна, между прочим, меня не узнала, данные же о ее семейном положении и ее близких можно получить в жилконторе за плитку большого «Фазера», нет?..
— Но вы же… родственник… — с возрастающей опаской уточнила сиделка.
— Кто вам сказал?!
— Сами же…
— Вот именно! — поймал на слове Колчин. — А у вас что были за инструкции? — мол, давайте-давайте, перечисляйте, а я проверю, насколько хорошо вы усвоили урок.
— Никому не открывать. Даже если документы покажут. Ни почте, ни сантехникам, ни… в общем, никому. То есть открывать, но только после звонка в эту… типа милосердия…
— А вы? — Колчин еще подбавил суровости.
— А я как раз вот собиралась звонить! — отчаянно-безнадежно задним числом отбилась сиделка.
— Звоните, — поощряюще кивнул Колчин. — Только потом мне на минуточку трубку передайте.
Ей расхотелось звонить. Она потупилась провалившейся студенткой — вдруг сжалятся и поставят зачет: ну пожа-алуйста! меня ведь отчислят и стипендии лишат насовсем! неужели вы такой бессердечный?!
Такой. Бессердечный.
ЮК, измываясь над девицей, не испытал и малейшего укола совести.
«Что вам еще нужно?!»
Ему нужно знать, какой механизм допуска гостей к Алабышевой.
Знает: если Инна была здесь десять дней назад, об этом оповещена служба опекунства типа милосердия. Теперь знает. И при необходимости наведет там справки, которые будут подостоверней безумного карканья: «У меня нет дочери! У меня никогда не было дочери!», хотя — желтые розы…
«Что вам еще нужно?!»
Ему нужно поменьше светиться, и после измывательств над сиделкой, игнорирующей инструкции, можно быть почти стопроцентно уверенным: не станет девица дозваниваться до конторы типа милосердия с новостью о визите родственника. В крайнем случае сообщит, что приходил какой-то, а она не впустила… Нет, и в крайнем случае не сообщит — слишком замысловато врать придется, Колчин ведь — вот он собственной персоной, и язык у него еще не отнялся. А у сиделки — отнялся.
Зачем конкретно ЮК было нужно, чтобы о его посещении на Скобелевский, 17, прознало поменьше людей, он самому себе не дал бы отчет. Инстинкт. Если угодно, чувство боевой ситуации. Бой-война, разумеется, не с тешшшей, но с кем-то…
Сиделка-Света окончательно сникла. Даже утишила дыхание, прекратив возмущенно пыхтеть.
Колчин тоже молчал, нагнетая тишину. И поймал-осознал — в кухне тоже тихо.
Неуемная доселе Алабышева… притаилась? Шкодливая то была тишина. Сродни внезапной тишине в детской: значит, точно какую-то пакость претворяют в жизнь — пол чернилами красят или занавески режут на пеленки для куклы.
Выстрел!
В кухне хлопнул выстрел.
И тут же звон разбитого осыпающегося стекла.
И через до-о-олгую секунду — стеклянный взрыв внизу, в «скверике».
И — бабий визг снизу же: «Уби-и-или! Заре-е-езали!»
Да. Не дай мне бог сойти с ума. Уж лучше посох и сума.
Алабышева таки располосовала себе руки — не букетными шипами, так торчащими осколками выбитого окна.
Визжала («Уби-и-или! Заре-е-езали!») не она, визжала жиличка, перед носом которой просвистел клыкастый кусок стекла и разбрызгался в ничто, в мелочь буквально под ногами — в сантиметре, в двух. Визжала постфактум — ее даже не поранило, не посекло. Уф! А сделай она шаг, полшага вперед?! Вот и визжала — страх нагнал и окатил.
Сиделка-Света опередила Колчина и ворвалась на кухню. И не потому, что превзошла реакцией сэнсея ЮК. Наоборот. Колчин среагировал на два хода вперед и уже вполне сознательно позволил девице оторваться от него на ход — он мгновенно восстановил воображением, что и как могло грянуть на кухне. Потому и не поспешил. Только из невредимого комнатного окна отнаблюдал: как там внизу? убили? зарезали?
Кричит — значит, цела жиличка. Просто испуг. И на том спасибо.
Иначе пришлось бы застрять надолго.
А так — пусть каждый занимается своим: сиделка пусть отрабатывает немалую плату за опеку-надзирание, а он, Колчин, пожалуй… пожалуй, ему пора…
Он все-таки заглянул в кухню.
Так оно и есть. Как и подсказало воображение.
Алабышева в ошметках шипящей пены мертвой хваткой держала бутылку шампанского, норовя донести горлышко до рта.
Сиделка-Света зверски, неумело выкручивала полупустую бутыль из рук подопечной, отлепляла пальцы по одному и шипела пошумней шампанского.
Алабышева, хватанувшая из горла, икала от пузырьков, заталкивала в глубь себя, пускала носом. Дорвалась!
Сказано: опасайтесь пузырьковых!
Сказано: не доверяйте женщинам открывать шипучие вина.
Пробка выстрелила и разбомбила окно. Начхать! Главное — откупорилась! Глыть-глыть, пока не отняли!
— Отдай! Отдай, паразитка! — пыхтела сиделка. — Ты ш-што, не понимаеш-ш-шь?! Ты человека приш-ш-шибла! — наконец вырвала бутыль…
Колчин мог бы отнять шампанское у Алабышевой одним движением, но… подарки обратно не забирают, во-первых, а во-вторых, бой-война в полный контакт с тешшшей — это фарс, это дурной водевиль, ну вас к богу!
— Я от вас позвоню? — дал понять, что таким образом эвакуируется из обстреливаемой зоны.
— Да хот-ть!.. — выдохнула сиделка.
Он позвонил. Из комнаты, где был прежде. Коротко:
— Колчин. Да. Сегодня. Из Москвы. Да. Я бы сейчас подъехал, как?.. Ну, в пределах получаса. Да, я здесь неподалеку. Рядом… А, это телевизор!
Это не телевизор. Это наяву. Сиделка-Света на кухне устраивала громогласную выволочку княгине-комсомолке:
— Я т-тебе посмотрю! Я т-тебе покажу! Не насмотрелась?! Сидет-ть, паразитка! Руки под струю! Под струю, говорю! Обе! Вот наказанье!.. — полуобернулась к Колчину, не выпуская из захвата алабышевскую талию: — Там в ванной йод и бинт! И ватка! Не поможете?
Отчего же? Святое дело! Помог.
Однако, ну и ванна! Объемом в две обычные. Вот где «фуро» так «фуро» могло бы быть. Когда б не ржавая грязь и почти уже мохнатый налет от прежних омовений!
— Я ей говорю: человека пришибла! А она мне: я только посмотрю! И — прыг! И — цап! Д-дура! — приговаривала сиделка, сноровисто-профессионально перевязывая обе изрезанные ладони Алабышевой (да, опыт медицинской сестры налицо… хм… на руки… впрочем, опыт надзирателя — тоже: забинтовав ладони, она продолжила наматывать, прихватив оба запястья). — Вот так вот будешь у меня сидеть! И попробуй только пикнуть! Я т-тебя живо на Пряжку отправлю! Сейчас за тобой приедут, паразитка, заберут!
— Не надо меня… — залопотала княгиня-комсомолка. После всплеска, так сказать, жизненных сил нахлынула меланхолия. — Меня надо в Смольный…
— Опя-а-ать?! В Смольный, да?!
— Нет, нет… — сдалась Алабышева. — Не хочу в Смольный! На Пряжку не хочу! Хочу здесь!
— Вот и заткнись! Чтоб тише мыши, ясно?! Марш к себе! Еще мне твоих соплей не хватало — на сквозняке! Марш!
Алабышева под конвоем сиделки покорно поплелась к себе. На Колчина даже не взглянула, уткнувшись в свежеперевязанные-связанные руки: спрячусь в ладошки — и нету никакого буки!
— Я пойду… — сухо-строго оповестил Колчин, дав понять: последуют ли санкции карательного свойства или не последуют они против вольноопределяющейся сиделки, зависит от ее способностей к исчерпыванию инцидента. Даром что инцидент спровоцирован им самим. Ну да у сильного всегда бессильный виноват. Неча на гостя пенять, коли сама инструкцию нарушаешь!
В дверь настырно и беспрерывно зазвонили. Совсем некстати для Колчина. Скорее всего жертва стеклопада. Во-от только разборок на коммунальном уровне Колчину недостает!
— Погодите пока! — громким шепотом попросила сиделка. — Побудьте там, у входа к НЕЙ!
На сей раз она выполняла инструкцию с усердием первогодка — педантично, упрямо.
На лестничной площадке действительно топталась распаленная «жертва» в сопровождении то ли соседей, то ли домочадцев. Многоголосие:
— Вы хоть понимаете?! А сейчас милицию!.. Давно выселить!.. А если бы по голове?! Да что ты с ней! Выломать, на хрен!.. Она еще и не открывает!
Сиделка-Света, надо отдать ей должное, взяла нужный тон — просительный, поддакивающий, но и категоричный: она сама перепугалась, у них просто несчастный случай, здесь больной человек, вы же знаете… нет, она сейчас не откроет, она сама вызвала кого следует и теперь ждет, не надо так волноваться, моральный и материальный ущерб будет возмещен…
— А если больной, то на Пряжке ей место! Не среди здоровых людей, а среди психов! А то взяли моду!..
Судя по убывающей агрессии тех, кто жаждал войти, не так невтерпежно они и жаждали: Алабышева наверняка была давно и хорошо известна обитателям дома номер семнадцать по Скобелевскому проспекту — что стребуешь с псишки?! Но для порядку надо побазлаить, надо, — она, может, и псишка, однако неудобства подобного соседства с лихвой компенсируются: деньги есть деньги, а они у общества типа милосердия есть. Не впервой. Проверено практикой.
Колчин прислушивался на два фронта. С лестничной площадки сквозь дверь бухтели «жертвы». Из комнатной темноты в приоткрытую щель бормотала княгиня-комсомолка.
Она пряталась. Она не хотела на Пряжку.
— Ты кто? — бормотала перепуганная Алабышева. — Ты их только не пускай. Я здорова! Я все понимаю! Я все-все понимаю! Не пускай их! Это он их специально присылает! Он давно меня хочет на Пряжку! Он у меня дочь отнял! Он ее от меня спрятал! Он ее от всех спрятал! Я всё-о-о знаю! Он хочет меня на Пряжку спрятать и дочь спрятать! А я спрячусь, он меня не найдет! Спрячь меня, слышишь?! Ты кто?!
— Тише! — цыкнул Колчин, напрягая слух: уйдут когда-нибудь скандалисты? А то ему-то давно пора! Довольно он внимал бредням про злодея-Валю — и карьеру княгине-комсомолке загубил, и дочь назло народил («У меня нет дочери! У меня никогда не было дочери!»), и спрятал в Москву, лишив Инну материнской ласки-заботы! Довольно он внимал! От такой мамаши на край света сбежишь, не то что в Москву!
— Ты Игорь! Я тебя узнала! Ты их выгони! Ты им скажи: нет никого!.. Никого нет! Нет… Меня нет. Меня давно уже нет. Ни для кого меня нет! Но я не хочу на Пряжку, слышишь, Игорек! Не отдавай меня на Пряжку! Он их подослал! А меня нет! И доченьки моей нет! Была — и нет! Он их тоже подослал! А я всё-о знаю! Я всё-о-о понимаю! Думаешь, я не понимаю?!
— Кого подослал? — рискнул откликнуться Колчин. Мало ли что всплывет из пучин кипящего шизофренией разума!
— Слышишь?! — заполошно отреагировала Алабышева. — Это они! Он их и подослал! За ней! И за мной! Меня нет, скажи им. Никого нет.
— А Инна! — ежась от внутреннего неудобства, все-таки проверил Колчин.
— Она здесь. Она тут со мной. Мы прячемся. Мы не поедем на Пряжку. Она рядышком. Инна, Иннуля! Тш-ш-ш. Иди сюда, иди ко мне. Тебя тут спрашивают… Ты кто?
М-мда, с Рождеством вас, Ревмира Аркадьевна!
— Ушли пока что! — сообщила сиделка, ежась, но не от внутреннего неудобства, а от морозного сквознячка из кухни. — Вы-ы-ы… — приглашая воспользоваться паузой и тоже, того-этого, уйти уже наконец-таки!
Алабышева тут же схлопнула щель — ее нет!
— Звонить не будете? — сердобольно продежурил тоном Колчин, имея в виду разбитое окно, выстужаемую кухню и вообще…
— Завтра, — отмахнулась сиделка. — Сейчас все равно там никого. Завтра. Да идите вы уже, идите! И без вас тут!..
— Не замерзнете?
— Одеяло навешу и на ночь дверь закрою. А завтра придут, вставят новое. Вы идете или нет?!
— Иду…
— Спасибо! — забавно, однако прозвучало искренне, без издевки, без машинальности.
— Не за что…
— Ну что вы!
Так надо понимать, «спасибо» Колчину авансом — за щадящее умалчивание на будущее о том, что вот впустила постороннего вопреки инструкциям, тут-то все и приключилось.
Ладно, в ее интересах (и в своих, прежде — в своих!) он может и умолчать о том о сем. Как ни крути, но женская логика — эт-то что-то!.. Ну, про логику женскую, если она еще и накладывается на больные мозги (Алабышева!), — и вовсе говорить не приходится, умолчим-помолчим.
— Поужинать хоть успели? — проявил видимость заботы Колчин. Заботы не о сиделке, о тешшше. Какая-никакая, но родственница. Впрочем, видимость заботы…
— Вы меня приглашаете? — с непроизвольной язвительной надменностью отозвалась сиделка-Света и моментально нарвалась на ледяной холод колчинского взгляда. Это тебе, девочка, не морозец на кухне! Это потрескучей будет! Ишь, стоило на секундочку снизойти, а она злоупотребляет!
— Извините. Извините, пожалуйста… — запросилась в прежние отношения сиделка.
— Ничего. Бывает… — извинил Колчин.
— Спасибо. Спасибо вам.
— Не за что.
— Ну что вы!
Что он? Он — ничего.
Ничего внятного, полезного, новостного он не добился.
Зря ли так не хотелось в гости к тешшше… Еще пустяками отделался! А то вынудили бы обстоятельства всю ночь куковать в обществе Ревмиры Аркадьевны. Она ему: ку-ку! А он ей ответно, дабы не прекословить: ку-ку!
Так что это прежде всего сиделке спасибо, м-мда…
Но на ужин он ее не приглашает. Он не ее приглашает. И не он приглашает. Его приглашают…
Назад: 11
Дальше: 13