III
— Ну, расскажи, как там с Фьючерсом? — спросил лысый.
— Да что с Фьючерсом, Саша. Похоронил я Фьючерса, — мрачно ответил Железный. Он сидел на табуретке посредине маленькой комнатки с лежащим у стены на железной кровати лысым.
— В лесу закопал?
— А что делать, Саш? Куда ж его было девать? Я и так думал, поседею, пока туда-обратно ехал. А если б менты услышали или еще кто? Куда мне его тащить? Закопал аккуратно, следы вроде все убрал. Яму зарыл за пацаном, дерном прикрыл. Если специально не искать, то вроде ничего и не видно. Жалко Фьючерса.
— Жалко, жалко… Себя тебе не жалко? А меня не жалко? Всех жалко. Да, вот глупость-то, — продолжил он. — Откуда этот мудила там взялся? Щенок. Найду — убью. Кто ж знал, что у него автомат? На вид — дохляк дохляком. Сопли сразу распустил. Фьючерс его стукнул пару раз, он и сломался. Пижон сраный. Принарядился, как на парад. Гондон штопаный. Планшет, аптечка, щуп сделал… Форму напялил. Мудак. — Лысый Саша ругался тихо и равнодушно, глаза его упирались в дощатый потолок. — Пионер. Следопыт. Найду ублюдка — раздавлю. Я с ним ведь поговорить хотел, пугнуть раз — да он и так в штаны наклал после Фьючерса. Обидно, Железный, обидно. Ладно — разборки. А тут шкет какой-то левый… Ну, никуда он не денется. Питер — город маленький. Тряхнем трофейщиков — это же все сопляки, сразу наведут. Настоящих-то мужиков там по пальцам сосчитать. Пионеры сраные…
— Да, Фьючерс попал, — показал головой Коля-Железный.
— Попал. Хороший мужик был. У него ведь в Питере нет никого.
— Да знаю уж. Из Сибири он, что ли?
— Да. Работяга. Тупой, правда, был, но работяга честный. Жаль его. Глупость.
— Саш, Виталий обещал к восьми приехать. Я посплю пока? Сил уже нет никаких — дорогу не вижу перед собой. Вечером еще ездить…
— Давай поспи. Таня что, ушла?
— В магазин. Скоро придет.
— Ну ладно, давай.
Когда за Колей закрылась дверь, лысый взял чашку с остывшим бульоном, сделал глоток. Поковырял в тарелке с остатками вареной курицы, отставил ее на тумбочку.
Откуда же он взялся, этот тип? Молодые роют в основном в одних и тех же местах — он знал их все главные направления. Этот же либо просто идиот, одиночка, лезущий в лес наудачу, на авось, не зная, где и что искать, либо действительно профессионал, знающий то, чего не знают другие, и шел он по карте в конкретное место. О третьем варианте даже думать не хотелось. Ну а все же, что, если он пронюхал про склад? Значит, в городе кто-то еще в курсе этого. Значит, Петрович обманул, продал уже это место кому-то раньше. Но не этому же мудаку, который рыл землю в километре от склада? Нет, ничего он не знает…
И снова лысый возвращался к исходной точке — почему этот парень там оказался? И планшет — у него были карты. Но какие? Откуда? Если бы взять его, расспросить как следует, все бы рассказал как миленький. А там бы посмотрели, что с ним дальше делать. А ведь не просто же так он с автоматом гулял. И выстрелил сразу, как только смог до ствола добраться. Плакал, гад, хитрил. Нет, знает он что-то, точно знает. Искать его нужно, и немедленно. Всех поднимать.
Найдем — душу вытрясем. И Петровича нужно проверить.
Звали лысого Александр Евгеньевич Звягин. Бывший преподаватель Института культуры, бывший заключенный, грузчик, приемщик стеклотары, светотехник. Убийца. Александр Евгеньевич редко думал о прошлом, совсем не думал о будущем, а настоящее для него заключалось только в данной минуте. Это началось у него давно, еще в тюрьме, куда он попал по обвинению в попытке изнасилования своей студентки-первокурсницы. Леночка подставила его под статью, а он так и не успел получить удовольствие. Зачем ей это было нужно? За что она так с ним обошлась — он не понимал да и не хотел понимать. Глупая девчонка, провинциальная сучка, дрожащая за свою девственность, с круглыми серыми глазами, в которых не было видно ничего, кроме врожденного и абсолютного идиотизма. Чем она так приворожила Александра Евгеньевича — человека умного, образованного и женским вниманием уж никак не обделенного, — этого он тоже не понимал.
Когда он обнимал ее, она начинала дрожать, размякала и становилась восковой, податливой и беспомощной. А однажды, когда он уже почти добился своего, вырвалась и полураздетая метнулась в прихожую. Он даже не стал ее останавливать, думая, что это просто очередной ее каприз, девчоночьи игры, но она выскочила с криками на лестницу, стала звонить соседям, рыдать, падать на колени на бетонный пол лестничной клетки, закрывая ладошками голую, уже вполне женскую грудь.
Севших за «пушнину» — изнасилование несовершеннолетних — на зоне не уважали. И хотя Александр Евгеньевич был осужден лишь за попытку, это мало что меняло. Однажды в столовой ему было сделано недвусмысленное предложение о дружбе, Александр Евгеньевич ничего не ответил, но когда в мастерской, за штабелем вагонки, к нему подошли двое и повторили предложение, Звягина, что называется, замкнуло. Один из желающих подружиться обхватил его сзади и стал расстегивать штаны. Звягина даже не держали за руки, не считая способным к сопротивлению. Но Александр Евгеньевич, зажав в кулаке гвоздь-сотку, ударил им в щеку стоявшего впереди, улыбающегося и не ожидавшего нападения зека.
Удар пришелся сбоку. Гвоздь пропорол щеку, выбив два зуба и лишь чуть-чуть пропоров гортань. Разверни Александр Евгеньевич кулак чуть вперед — это был бы конец для любителя крепкой мужской дружбы.
Его тогда страшно избили и, едва живого, отправили в больницу. Несколько дней Звягин не приходил в сознание, а когда пришел, то был уже совершенно другим человеком. Не стало преподавателя русской литературы Александра Евгеньевича Звягина, не стало веселого, жизнерадостного любителя Окуджавы и Галича, знатока творчества Чехова и Куприна, либерала, говорившего на своих лекциях о Высоцком и Булгакове, знакомящего студентов с именами Аллена Гинзберга и Уильяма Берроуза, Вагинова и Добычина. Осталось тело, крепкое, сухое, с сильными, натренированными в летних байдарочных походах руками, с начинающей%лысеть головой, с чистыми легкими, никогда не знавшими никотиновой гари, и с хорошим, не обожженным спиртом желудком.
Он вдруг понял, что вещи, казавшиеся ему ранее просто невероятными, на самом деле вполне осуществимы и в жизни занимают такое же место, как еда, например, или чтение книг, или поездки на юг. Он понял, что убийство человека не является мировой катастрофой и что это вещь такая же заурядная, как грипп. До сей поры он идентифицировал человеческую жизнь и человека вообще с целой отдельной вселенной и ощущал эту вселенную и в себе, и в окружающих людях. Но разрушить все это оказалось настолько легко и просто — несколько слов, ударов, несколько дней за решеткой, — и сверкающий разноцветный огромный мир, который он носил в себе, мир, казавшийся ему бесконечным, просто перестал существовать. Он завязался в маленький серенький нечистый узелочек с единственно необходимыми для жизни вещами — едой, сном и отправлением других естественных потребностей. Все остальное, понял он, — разговоры о любви, искусстве, вечности — лишь тонкая яркая кожура на гнилом апельсине. Кто сдерет эту кожуру и в какой момент — зек-педераст или уличный хулиган, глупая сопливая девчонка или камень, случайно упавший с крыши, — какое это имеет значение? Главное, что сделать это не труднее, чем вынести на помойку ведро с мусором. И это может произойти с каждым в самый неожиданный миг. Так зачем же тратить себя на пестование иллюзий и любование кожурой?
Что за трагедия — смерть? Человек исчезает, несколько дней в его комнате рыдают люди, в соседних квартирах покачивают головами, а уже в соседних домах никто ничего не знает и знать не хочет. А через полгода в его комнату въедут другие и станут жить, не вспоминая о нем и не зная, о чем он думал, что его терзало и мучило, был ли он счастлив, чего он хотел и что он мог. Будут жить и казаться себе единственными, главными и вечными. До тех пор, пока не придет их час, пока кто-нибудь или что-нибудь — человек, государство, болезнь — не сдерет с них за месяц, день или минуту их тонюсенькую оболочку, называть которую можно как угодно — добротой, образованием, интеллектом, любовью, — и не оставит их сердцевину голой, открытой всему миру. А мир презрительно сморщится и брезгливо отвернется и через мгновение уже забудет их. Зачем ему такая гадость, если вокруг еще миллионы таких же, только еще живых и с виду красивых.
И что ему Антон Павлович, если он не знает, что получит, стоит ему выйти из больницы, — заточку под ребра или член в задницу. И никакого значения не будет иметь, чей перевод Пруста лучше, и ничего не изменят литературные эксперименты Андрея Белого, когда шило или отвертка будут торчать в его печени. Настоящая, реальная жизнь вот она — вор-туберкулезник, лежащий на койке слева…
И зачем ему их Бог, прощающий им все (они в этом уверены): убийства, насилие, ложь, любые мерзости. И где он был, этот Бог, когда его били за штабелем досок? «Он был, вероятно, занят, — думал Александр Евгеньевич, — отпускал в этот момент грехи бандитам, заехавшим после разборок в сверкающий золотом окладов бесценных икон собор».
«Ты мужик рисковый, но глупый. И сел ты по глупости — это мы знаем, — сказал Александру Евгеньевичу после того, как он вышел из больницы, один из авторитетов. — Поучим тебя маленько, а там поглядим…»
Звягин спал, когда к маленькому домику за кустами и деревьями почти бесшумно подъехал серый «ауди» с единственным человеком, сидевшим за рулем. Человек аккуратно запер дверцу машины и не спеша пошел к дому.