Часть вторая
Старик стоял, опираясь на палку, и улыбался весне. Розовая дымка размыла резкие очертания хребта, капельки зелени изменили безнадежную однозначность мира, направляя сознание в сторону надежды, а в ней, как водится, теплились понятия «завтра», «рождение», «любовь», «счастье». Именно поэтому каждый день случались убийства. Солдат мог уйти с поста, побрести за безымянной травинкой, цветком. Его скручивали, оглушив, и, если не лишали жизни сразу, волокли в горы, где вырезали сердце, кишки и отрубали голову. Некоторые солдаты вешались именно весной, когда усиливалась потребность в женщине и любого малозначащего в иных условиях письма из дома оказывалось достаточно. Но весна приносила улыбки без повода, и каждый хотел хотя бы дожить до весны. Возраст поставил старика над войной, и чужая кровь более не волновала его. Он искал высшего знания, а не найдя его, остановился на простых истинах.
— Главная ошибка у человека в голове. Когда он идет на месть, то должен знать лишь одно: его решение — это воля Бога. А всякая мысль — это воля человека. Если ты хочешь сам быть Богом — будь, но не претендуй на абсолютную месть, до которой ты не успеешь дорасти.
— Я не понимаю тебя, Учитель. — Мы сидели друг перед другом, ожидая, когда солнце появится из-за гор, и оно появилось.
— Это так, сынок. — Старик поднялся и, передав мне свою толстую палку-посох, сделал несколько шагов в сторону солнца. — Если ты станешь рассуждать, то лучше заноси свои мысли в книгу. — Красный краешек вылупился над вершиной, старик шевельнул рукой, и в палке-посохе, что держал я по просьбе старика, закачалось смертельно-упругое лезвие с короткой рукояткой. — Месть должна успевать быстрее луча. Просто и медленно умеют убивать многие.
Старик вернулся, выдернул нож и добавил:
— Решение мстить — это воля Бога, а к решению мстить ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп, сынок. Мститель, ставший трупом, — это пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил.
Солнце распускалось, и весна заполняла долину.
— Вы так уверены, Учитель? — спросил я.
— Совершенно не уверен, сынок. — Старик таджик засмеялся.
Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Ночью прошел дождь, и кладбищенские дорожки еще не подсохли. Обычно в это время уже зреют тополя и белый пух начинает кружить над городом, словно напоминая о краткости северного лета. Но май случился холодный, и первые жаркие дни выпали лишь на начало июня. Люди, среди которых была не только молодежь, шли к могиле нескончаемой вереницей. Они опоздали. Для публики прошла информация, что похороны состоятся в два пополудни, а состоялись — в полдень. Правильное решение — не надо делать шоу из человеческой смерти. Я подъехал в морг к десяти и прошел в холодную мертвецкую, где в полумраке стояло три гроба. Я увидел Ирину и девочек. Они стояли тихо, незаметно. Я положил цветы и заставил себя посмотреть. Слава Богу, я увидел другое, незнакомое мне лицо, замороженное, подкрашенное и напудренное. Хоронить чужого легче. Появился священник в длинной мятой рясе, заспанный, и начал бубнить. Потом мы накрыли лицо материей и закрыли крышку гроба, суетливо подняли и погрузили гроб в автобус. В автобусе молчали. Мужчин я не знал — это собралась Иринина родня. Не знал я и мужа его старшей сестры — лысоватого, с худым желтым лицом и волосатыми запястьями мужчину лет пятидесяти пяти. Автобус останавливался на светофорах, долго разгонялся, снова останавливался. Солнечный день смеялся высоким девственным небом, после дождя пахло свежестью и асфальтом. В садах отцвела черемуха, на смену ей пришло сиреневое изобилие и доносился вкусный аромат. На Волково кладбище к полудню собралось человек триста-четыреста, много известных, близких к Никите по совместному музицированию. С десяток друзей из другого времени, поры юношеских метаний, половину из которых я и не вспомнил. Малинин-Гондон сменил малиновый пиджак на черный. На черную рубашку повесил черный галстук. Он нес на лице скорбь. Горестная морщина сложилась в скобку над переносицей. Возле него с микрофоном в протянутой руке и магнитофоном через плечо стояла крашеная блондинка, одетая нарочито по-журналистски в длинную джинсовую куртку. Возле свежевырытой ямы, на дне которой собралось немного воды, почтительно курили дюжие молодцы-могильщики. Мы выгрузили гроб и поставили его рядом с могильной ямой на услужливо утрамбованную площадку. Крышку сняли, откинули материю с лица, собравшиеся горестно вздохнули, всхлипнули, женщины стали поправлять цветы. Появившийся священник из кладбищенской часовни свершил то, за что ему заплатили. Я отошел в сторону под тополь и закурил, чтобы занять время и руки. Легко прощаться с чужим человеком. Мертвый не может осознаваться своим, когда у него чужое лицо. Процессы распада, хоть и замедленные холодом больничного морга, продолжались. Они уже сделали из Никиты незнакомца, и это правильно, это гуманно по отношению к тем, кто его любил. Никиту любили многие, у него не было врагов, хотя характер его покладистым назвать просто невозможно… Ничего себе — не было врагов! Значит, все-таки были…
Я не хотел запоминать подробности. Помню ощущение неловкости, помню неумение присутствующих правильно подойти к гробу. Нет у нас еще навыков. Нет старух-плакальщиц. Священник для нас еще в диковинку. Случалось, я видел смерть каждый день, но это была смерть в бою или от ночного врага, от нее закипала ненависть, знал, что завтра ответишь смертью же… Здесь она вспоминалась как кощунство перед летом, перед тополями, перед белыми ночами. Нелепость…
Крышку закрыли, и за дело принялись могильщики. Они, покрикивая, потеснили собравшихся, подняли гроб на веревки и ловко спустили в мокрую яму. Несколько человек бросило по горсти земли. Лопаты со свистом вонзались в глинистую породу, и скоро яма заполнилась ею. Дюжие могильщики — чувствовалось, что работают они в охотку, с похмелья, что они старательным, ловким трудом зарабатывают себе на водку, — слепили могильный холмик, обхлопали его плоскостями лопат. К холмику прислонили большую фотографию Никиты в раме с уголком черного шелка. Народ закружил вокруг могилы, укладывая цветы, женщины тихо плакали. Семья скоро уехала, никого не пригласив на поминки. Уехал, выждав корректную паузу, Малинин. Стали подтягиваться обманутые прессой поклонники Шелеста…
Торопила подогнал тачку, и мы стали садиться. Бухгалтерия «Антропа» находилась поблизости, на Лиговке, и Андрей пригласил к себе посидеть часок, а после пойти к Васину на Пушкинскую.
— Жарко, — сказал Шевчук, но куртку не снял, а только расстегнул молнию.
— Надо уезжать быстро, — проворчал Торопила.
На нас уже оборачивались. Юрию Шевчуку тоже поклонялись миллионы. Могли начать просить автографы и приставать с вопросами.
— Вон Рекшан бежит! — сказал я.
Длинный и быстрый Рекшан перепрыгнул через канавку.
— Меня возьмете? — спросил он.
— Садись, — ответил Торопила. — Только быстро.
Шевчук сел рядом с Торопилой, а мы с Рекшаном сзади. Тачка медленно выехала с кладбища. Юра снял очки и обернулся. Несимметричное его лицо было бледным, а побритый недавно подбородок снова покрыла щетина.
— Почему нас на поминки не пригласили? — спросил он.
— Это их право. — С годами у Рекшана дикция совсем испортилась. — Я понимаю семью. Это и неважно.
— Вы же с детства дружили.
— Когда это было! — пробубнил Рекшан.
Владимир говорит, что бросил пить и похудел наполовину. Он брился, оставляя лишь пучок усов, и от этого его нос, с родинками на ноздрях, торчал еще более угрожающе.
Торопила вел машину нервно и все обгоняющие самосвалы называл блядями. Мы же молчали, и правильно делали. Когда народ выпьет, то и заговорит невпопад. Утеряны традиции поминовения. Торопила развернулся на Лиговке и остановился. Мы вышли. Юра надел очки. Прохожие его не узнавали. Неожиданная смерть Никиты сделала меня фигурой заметной, звезды стали доступны на время. Мне это не нравилось, как святотатство.
В парадной стояла традиционная питерская вонь. Торопила достал ключ из кармана бесформенного пиджака и повернул в замке. На двери висела подслеповатая бумажка с карандашной строчкой: «Единая лютеранская библиотека». Мы зашли в помещение, где стояли два письменных стола с кипами бухгалтерских бумаг. Мягкий диванный угол нелепо торчал посреди комнаты, а на столике высились две «Столичные» и блюдо с бутербродами. Справа начиналась вторая комната, с книжными полками. Пожилой и бесформенный мужчина стоял возле столика.
— Андрей Владимирович, — произнес он, — вам звонил отец Иозеф.
— Не сейчас, — ответил Торопила и вдруг рассердился: — Я вас просил, Олег Михайлович, не давать никому этого телефона! По всем церковным делам пусть звонят на Васильевский остров! Вы поняли?
— Но вас там не бывает. — У лысого были маленькие ладошки и быстрые, бесцветные глаза.
— Я там бываю по понедельникам. После шести. Вы свободны, Олег Михайлович. Я сам библиотеку поставлю на сигнализацию.
Лысый исчез через секунду.
Почти полностью стену закрывали прибитые гвоздиками обложки пластинок, выпущенные «Антропом». Он гнал россиянам мировую классику рок-н-ролла, пользовался путаницей в законах и не платил англосаксам за лицензии. Торопила наполнил рюмки и сказал:
— Понимаю, если б меня грохнули.
Шевчук и я взяли рюмки, а Рекшан налил себе воды из чайника.
— Совсем не будешь? — удивился Юра. — Может одну рюмку?
— Нет. — Рекшан улыбнулся виновато. — Этим делу не поможешь.
— Не надо было ездить в Америку, — сердито сказал Торопила и сел на диван. — Помянем.
Мы помянули.
— Если б меня убили, я бы понял, — продолжил Торопила. — Но мне только один раз в Москве зуб выбили, и то случайно.
Свои длинные волосы он завязал в пучок. Став животастым и состоятельным за годы пиратства, он оставался неряхой и одевался без вкуса. Его не интересовала одежда. Он был одним из самых деятельных и занятых безумцев в северной столице. В одной из газет я прочитал интервью с Торопилой, где он нападал на Папу Римского, утверждая, что тот скрывает мумифицированное тело Христа. Торопила объявил свою религиозную ересь истинной ветвью христианства. Он считал себя искренне одним из воплощений Бога. Одно несомненно — Андрей Тропилло завалил Россию относительно дешевой продукцией. Он был крупным просветителем. Противостоя отечественной «попсе», перевоплощенной советской эстраде, многим бандитам наступал на любимые мозоли.
— Никита связался с Малининым, — сказал Шевчук, достал из куртки пачку «Мальборо» и жадно закурил. — Такая компания! Вход — рубь, выход — два.
— Я устал от этих похорон, — пробубнил Рекшан. — Каждый год эти зловещие развлечения. Майка на Волковом хоронили. Но еще никого не убивали!
— Талькова убили, — поправил я.
— Он из другой категории, — отмахнулся Рекшан. — У него харизма не та.
— Все равно концы в воду, — сказал Шевчук. — Вот грохнут — и виноватых не окажется. Вдруг в моду войдет?
— Насильственная смерть — факт признания. — Торопила налил по второй. — Мученический венец.
— Не хочу я такого признания. — Шевчук вытащил из пачки следующую сигарету. — Надо было оставаться в Париже и петь с неграми. Меня звали в Париже петь с черной блюзовой командой за тысячу баксов. Тысяча баксов каждый вечер. Контракт на три месяца, с кабаком.
Помолчали. Каждый из присутствующих словно примерял смерть Никиты на себя. Андрей Тропилло для многих зубная боль. Юра Шевчук вращался в тех же небесных сферах, что и Никита. Рекшан на всех углах говорил ядовитые глупости в адрес знакомых и незнакомых авторитетов. Я же совсем никто, но начинал понимать происхождение убийства. Его техническую сторону. Эта рукоятка, арабская сталь. Я отбрасывал мысли, рассчитывая в уединении обдумать путь. Но и теперь на донышке лежала готовая фраза — пора пришла. Я не стану пить сегодня. Перед решением надо пройти путь правильно. Алкоголь исчерпал себя. Я нуждался в нем в послевоенные годы, даже после припадков, когда и в существовании не нуждался ничуть. Мое знание всегда оставалось со мной. Оно просто высохло, скукожилось, но немного ненависти всего-то и нужно.
— На Пушкинской фаны, наверное, станут костры жечь всю ночь, — сказал Юра, — а я собирался в мастерскую.
— К Васину не пойдешь? — Торопила посмотрел на Шевчука вопросительно и потянулся за бутылкой.
— Они через час забудут, зачем собрались. Васин начнет гонять битлов.
— Мне на Каляева повестка пришла, — сказал я.
— Да? — Юра посмотрел на меня. — И мне придет?
— А мне — нет. — Рекшана это, кажется, задело. — Всех потащат, кто в «Сатурне» квасил.
— Мне утром принесли, хотя я до «Сатурна» не доехал, — сказал Торопила.
Мы-таки двинули на Пушкинскую, благо до нее пешего хода две минуты. По раскопанному двору слонялась узкогрудая и лохматая молодежь. Из-под арки, где Васин владел берлогой, доносилась музыка.
— Не битлы, — сказал я Шевчуку.
— Будут битлы, будут. — Юра махнул рукой на прощанье и свернул налево к подъезду, на третьем этаже которого он занимал мастерскую.
В бесперспективной схватке дом на Пушкинской, 10, поделили представители свободного искусства и придурковатые коммерческие конторы. На этот же дом положила глаз и друг правительства Бэлла Куркова, но ее суженого-непересуженного прихватили на взятке-негладке. Ее и самою не знают куда пристроить… Пыл мэра, любителя и любимчика Ростроповича, по искоренению свободных искусств до поры затих, но, думается, не надолго. Как отмажут очкастую, потянет она дом опять на себя. Тут же во дворе расположился комитет по содействию сооружения храма Джона Леннона в Санкт-Петербурге.
— А я вице-президент, — пробубнил Рекшан, пока мы пересекали двор. — Моя подпись заверена у нотариуса. Когда Васина в психушку отправят, то все моим станет. Шутка!
Я пару раз заходил к Васину с Никитой, когда тот собирался выступить на битломанских концертах. Я запомнил это необычное помещение и разглядывал слепленную Васиным модель храма. Член с яйцами. Одно яйцо — «рок», другое — «ролл». Он даже место подобрал для строительства члена на Васильевском острове. На этом месте «XX ТРЕСТ» собирается строить небоскреб «Петр Великий». Тут и думать не надо — смотри итальянские фильмы. Сицилийские кланы всегда бились за строительный бизнес…
Мы протолкались сквозь толпу подростков. В последний момент Рекшан, увидев стаканы, передумал и сбежал. А Торопила остался. Он бросил тачку напротив бухгалтерии и, похоже, собрался напиться. В двух комнатах комитета, декорированного всяческими изображениями битлов, гудели меломаны. Их печальный гул покрывало Никитино пение, кассеты с песнями которого Васин крутил через «Сони». Николай, одетый в черную рубаху, с потухшими глазами и нечесаный, протянул стакан. Я только пригубил — алкоголь не интересовал меня. Я сделал лишь первые шаги на пути и не знал покуда, что надо мне. Так охотничья собака делает стойку, поднимает переднюю лапу, становится обонянием, зрением, слухом. Я кружил в толпе, выходил под арку курить, возвращаясь обратно, подсаживался к столу, вставал.
— Когда турки взяли Константинополь, то они не разрушили православные церкви, а устроили там мечети, — кто-то бубнил возле уха. — Так и мы. Например, надо памятник Добролюбову переименовать в памятник Джону. Очень даже просто, и денег не надо…
Я всматривался в лица, искал глаза, старался запомнить интонации. Я тянул пустышку, но тянул и тянул. Если долго копать в одном месте, то клада, может, и не найдешь, но вылезешь в Арканзасе… Крашеная блондинка с бутылкой пива «Балтика». Я поймал ее взгляд раз-другой. Она присматривала за мной, и я стал смотреть мимо. Я вышел под арку и закурил, ожидая, когда она выйдет, и она вышла скоро с той же «Балтикой». Я поигрывал зажигалкой и смотрел в другую сторону. Она потянулась с сигаретой и попросила:
— Можно огня?
Я якобы вернулся на землю из горестного полета мысли, вздрогнул виновато, чиркнул кремнем. У нее еще молодое лицо. Она одета в черную юбку, остановившуюся сразу над коленными чашечками, и длинную джинсовую куртку. Я где-то встречался с ней или просто видел. На стадионе? На кладбище?.. Она расстегнула объемистую кожаную сумку, переброшенную через плечо, и стала шуршать вещичками.
— Моя визитная карточка, — протянула тонкий картонный параллелепипед.
— Можно нанести визит? — спросил я и про себя прочитал текст: «Кира Болотова. Пресс-секретарь акционерного общества „Санкт-Петербургские фестивали“».
Я читал какую-то темную историю про эти самые фестивали в газете «Смена». Кажется, про них. Я вспомнил, что и Никита рассказывал мне о запланированном АО концерте на Дворцовой площади, куда он просто так не впишется. Им, мол, придется хорошо попросить, а за мэрское рукопожатие — пусть кто-нибудь другой… Кажется, «Санкт-Петербургские фестивали» являлись дочерней фирмой Малинина. Проще спросить…
— Вы работаете у Малинина?
— Официально — нет. — Кира совсем не смутилась. А чего, собственно, смущаться. — Но Михаил Анатольевич Малинин оказывает серьезное влияние на руководство на уровне консультаций. — Она чуть улыбнулась. У нее подвижная мимика. Похоже, она «веселая девочка» и оттого не замужем. — Сегодня не время, — Кира Болотова сделала глоток из бутылки и стряхнула с сигареты пепел, — но мне хотелось бы встретиться с вами. Мой муж… Бывший муж… Он планирует снять цикл передач о питерских звездах и хочет начать с Никиты Шелеста и «ВОЗРОЖДЕНИЯ».
— Но я не играл в «ВОЗРОЖДЕНИИ».
— Вы дружили с детства.
Первая ниточка. Надо только, чтобы не она раскручивала меня, а я — ее.
— Хорошо, созвонимся, — согласился я, дал ей свой телефон и постарался улыбнуться в ответ как можно дружелюбнее.
Я побродил по двору. Малолетки сидели горестно возле стен, с гитарами, и пели известные мне песни. Все-таки Никита был прекрасным мелодистом. Он умудрялся успевать построить в стремительном двенадцатитактовом квадрате яркую мелодию, запоминающуюся на раз. Он сочинял точные стихи, без литературной грязи, и в каждой песне оказывалась строчка-ключик. Она повторялась. Ее хотелось петь, и население пело.
Я вернулся в квартиру Ульянова рано и стал думать. Я забрался в ванну, набрал воды и лег. Ноги в воде казались короткими и кривыми, а может, такими и являлись. Я так плавал, как говно в проруби, стараясь понять свое место в этой смерти. И я стал понимать. Да, отправился в Афганистан добровольно, использовав офицерское звание, полученное в Институте физкультуры. Но я отправился на войну не для войны, не зная о ней почти ничего, а стараясь ею заменить печаль об изменившей жене и тоску о потерянном сыне. Я честно заработал на этой бесчестной войне эпилептические припадки и пенсионное обеспечение. Припадков давно не случалось, а деньги пока давали. Я утолил год войны встречами со стариком таджиком и выполнил его просьбу, постаравшись после забыть все — горы в дымке, непонятный народ, похоть к убийству, которая возбуждалась от месяца к месяцу, когда стала понятна его легкость и безнаказанность. Тем более я никогда не вспоминал то, о чем мы говорили со стариком, и то, что он мне передал, — знание и сверток с девятью клинками. Я их убрал в печь. Они казались неуместными в моей северной англизированной столице, чем-то книжным, словно из дурного детектива. Но они зачем-то лежали в печи! Я не желал никакой более войны, выполнив завет Хемингуэя, — поучаствовал в одной. Но не я напал первым. Никита не только мой друг, но и большая часть жизни. Этим убийством они посягнули на мою жизнь, и мой Бог не будет более слишком добр. Слишком добрым быть — совершать самоубийство, а самоубийство осуждает христианская церковь. Кто убил Никиту? Малинин морально убивал его. Бандиты. Наемный киллер, знающий то, что узнал на войне я. Мой антипод, поскольку он убивает, а я еще — нет. Потому что начал — он, они. Его кто-то направил. А я? Что могу я? Я могу то, что могу, — отомстить. Это все мое знание. Я должен убить этих бандитов. Этих духов. Убей духа!
Вода давно остыла, а я не имел сил встать. От решения стало теплее. Убей духа! Но как? Я поднялся, замотал тело в полотенце и сел на край ванны. Бандитов так много. Кого и как? Эти тачки с затемненными стеклами, мордовороты с бритыми затылками, радиотелефоны и автоматы, наемные убийцы, бандитские чиновники, бандитские разведки и контрразведки. Убей духа! Кого, где и как? И разве я один бился в чужих горах и впитывал что ни попадя. Непонятный народ. Чума всегда приходила с Востока. Но они начали первыми. Убей духа! А лучше… да, лучше, если духи сами станут убивать друг друга. Повороши в осином гнезде. Убей духа! Духи сами убьют друг друга!
Вытираю голову и накидываю халат. Соседи давно спят, и я иду по темному коридору, не зажигая света, а в комнате и так можно читать и писать без лампады. Белые ночи. Сев на корточки возле печи и открыв дверцу, протягиваю руку. Приходится залезать по плечо, пачкаться. Нащупываю сверток, достаю. Закрываю дверцу и вытираю ее полотенцем. Сажусь за стол и разворачиваю. На ощупь вспоминаю металл и теплые деревянные рукоятки. Старик снова передо мной говорит, шамкая губами: «Решение мстить — это воля Бога, а к решению ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп. Мститель, ставший трупом, — пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил…» Я правильно думал по пути и принял решение сам и только после решения достал сверток старика. В правильном вопросе всегда есть ответ. Зачем бандитам оставаться? Бандитам не надо быть. Пусть духи сами убьют друг друга!
Кожа на лице подтягивается, а плечи становятся тяжелее. Я ощупываю лицо и узнаю в нем лицо лейтенанта, а не недавние висящие щеки, безвольный подбородок и заплывшие глаза эпилептика.
Следующие два дня я провозился в гараже. На водительские права удалось сдать еще до Афгана, а на «Москвич» хватило денег после войны. Медкомиссия меня профукала, а до следующей переаттестации времени навалом. Последний раз выдалось выезжать на «Москвиче» прошлой осенью. Рекшан приперся с Лемеховым, нашим старым приятелем-художником, и Серега скоро рубанулся. Я согласился подбросить их на соседнюю улицу в мастерскую Лемехова, а на обратном пути лопнул ремень вентилятора. Весна прошла в пьянках и без денег. В мае сподобился купить ремень в «Апрашке», но руки не дошли. Теперь дошли ноги. На всплеске послевоенного энтузиазма мне удалось выбить гараж поблизости, и теперь я вспоминал, что да как крутить-вертеть, паять-лудить в этой траханой машине. Два дня в гараже возле помойки — то, чего мне как раз не хватало. Когда я наконец очистился от грязи и ржавчины и сидел за столом напротив телевизора, не думая ни о чем, в комнату постучал Колюня. Всегда узнаю его по дрожащему стуку. Он открыл дверь, не дожидаясь ответа.
— Я сплю, — сказал вошедшему, а тот, с бутылкой под мышкой, стаканами и помидором, ответил, морщась:
— Не ври, не спишь.
Он затворил дверь и сел напротив, закрыл экран телевизора. Налил в стакан, сказал: «Вздрогнем» — и проглотил водку.
— А ты? — спросил, выдохнув, а я:
— Нет, — ответил и закурил.
— Тебе лучше.
Колюню я знал с детства. Невысокого роста, с подвижным лицом и постоянной улыбкой от уха до уха, он вызывал нашу с Никитой зависть, когда по вечерам возился во дворе с грузовичком. Сколько я его помню, столько он и шоферил, став на моих глазах мятым, загнивающим, немолодым пролетарием. Теперь у него микроавтобус, в котором он так же ковыряется каждый вечер, как когда-то в грузовичке. Но последний месяц он совсем разошелся. Нина, его жена, потемнела лицом и затихла, стыдясь перед соседями.
— «Москвич» продал, что ли? — Колюня попытался завязать общую беседу, но я только и ответил:
— Продал.
— Хорошо продал?
Я и на этот вопрос ответил без комментариев:
— Нормально.
Он вздохнул, налил, проглотил и продолжил:
— Пойду асфальт крыть.
— Какой асфальт? — Я спросил без интереса.
— Пойду асфальт крыть к гребаной матери. Достала меня баранка.
— Пьешь уже месяц, вот и достала, — ответил я.
Колюня пододвинулся ближе. Лицо у него было бледно-зеленое от запоя, с устойчивой щетиной.
— А ты спроси — почему?
— Почему?
Колюня откинулся на стуле и ответил мрачно:
— Не скажу.
— Не говори. Зачем тогда спрашиваешь? И вообще… — Я уже собрался его выставить, но не успел.
— Месяц назад меня на Старо-Невском подрезал «опель», — начал Колюня быстрым шепотом. — Я ему фонарь только и разбил, хотя они сами, суки, виноваты. Но бугаи меня приперли и говорят: «Отработаешь, если не хочешь без почек остаться». Я им пару раз коробки какие-то перевозил. Они даже деньги давали. Немного. А двадцатого мая достали. — Колюня вылил остатки в стакан и влил в глотку. Он закашлялся, испарина выступила на лице. Я думал, он сейчас блеванет на стол, но Колюня отдышался и договорил: — Они велели быть в одиннадцать на Восстания. Возле магазина… Ты знаешь… Где электрические члены продают… Да в газетах писали о таком магазине, но я туда не заходил, поскольку имел хоть и не электрический, зато — свой. Я жду гадов минут двадцать. Подходит бугай, и мы едем недалеко. На Некрасова. Заезжаем во двор, там где кафе-гриль… Чтоб оно… Становлюсь задом, открываю заднюю дверь. Сажусь за руль и посматриваю в зеркало. — Колюня потянулся к моим сигаретам, я кивнул согласно. — Они труп вытащили и погрузили. Труп! Гребать его колотить!
— С чего ты взял!
— Завернули в мешковину. Что я, человека от говядины не отличу!
— А дальше что? — Я спрашивал без интереса. Меня не покидала уверенность, что все придет само. Всякая сконцентрированная мысль, идея, решение — это сгусток энергии, изменяющей пространство. Бездействие тоже работа, если за ним скрывается направленное знание.
— Дальше — ничего! Ты же знаешь мой «рафик». Бугай с трупом сел. А в кабину — такой рыхлый, с усиками. У него родимое пятно — в-о! — в половину щеки.
— А потом?
— В сторону Всеволожска порыли. Перед Всеволожском их «КамАЗ» с гравием ждал. Они труп перегрузили, а я того, что с усиками, обратно отвез. Он мне — деньги, и говорит: «Свободен».
— А ты?
— Пойду, ядрен колобашка, асфальт крыть. Армавирские айзеков пасут… а те, суки… Вступлю в партию большевиков и этому майору, чтоб Ленина не продавал…
Колюня плыл на глазах, и я транспортировал его к Нине, пока он еще переставлял ноги. Вернувшись в комнату, я разделся и лег под одеяло. Знобило. Это не холод, а ощущение следа перед первым действием. После останется другой, материальный. А сейчас — след от мысли, расчищающей путь.
К десяти я пришел на улицу Каляева в следственный отдел. Теперь ей вернули старое название — Захарьевская, как повозвращали названия половине улиц в центре. Все запомнить сразу невозможно и ненужно. Нет гарантий, что обратно не переименуют. Я пробыл в светлом кабинете с голыми стенами до полудня, и мне там не понравилось, хотя следователь с боксерским ежиком и придирчивым взглядом встретил меня нарочито вежливо; нарочито печальным выглядело его лицо, когда он произносил имя — Никита и фамилию — Шелест. Убийство сверхпопулярного рок-певца вызвало настоящую истерику в средствах массовой дезинформации. Левые газеты горестно пеняли властям за кровавый беспредел. Егор Летов на Воробьевых горах спел «Марсельезу» и «Смело товарищи в ногу», а ПРОГРАММА «А» тут же показала фрагмент в уже смонтированной передаче. Мэр Собчак выступил перед согражданами в «ИНФОРМ-ТВ» и в присутствии Марианны Бакониной, которая, задавая ему вопросы, в очередной раз очаровательно закашлялась, заверил жителей, что к Играм доброй воли, которые сделают Санкт-Петербург финансовым, банковским и туристическим центром Солнечной системы, правоохранительные органы наведут порядок на улицах. Западные же СМИ зря, мол, нагнетают обстановку, и пусть американские туристы едут к нам, их здесь сильно убивать не станут. Михаил Садчиков взял эксклюзивное интервью у Малинина, и из газеты «Смена» читатели узнали, как тот скорбит, но, мол, все равно концерт на Дворцовой не отменяется и на «Санкт-Петербургский фестиваль» приедут Джон Майлз, Крис Ри, Том Джонс, Марк Захаров, Фил Киркоров и Иосиф Кобзон, что память о Никите сохранится и приумножится, поскольку снято много новых клипов, сделано много новых записей, вот-вот выйдут в свет два лазерных диска, а телепрограмма У «КАТЮШИ» готовит специальный эфир, посвященный Никите Шелесту и группе «ВОЗРОЖДЕНИЕ». «Он — наша совесть», — произнес Малинин в конце интервью. Никита сам подготовил эту помойку, поскольку вписался работать с Малининым-Гондоном. При жизни ему удавалось разграничивать, как модно говорить, полномочия, а теперь труп потрошили вороны… За два часа в следственном отделе мне не понравилось на самом-то деле только одно — всякий раз разговор возвращался к Афганистану, меня спрашивали о местах, городах, реках, горах, имена офицеров и прочее. Меня спрашивали не прямо, а между делом, в беседе о другом, но следователя интересовал именно Афганистан. Он вскользь спросил про нож, и я ответил, что не знаю, но это, похоже, южные штучки, для Питера нож — экзотика, нож — это грузины какие-нибудь, или осетины, или лезгины… Следователь пожал руку, поблагодарил. Он спросил вдруг, помню ли я, где находился в момент убийства и как я себя чувствую. Я что-то промямлил. Чувствовал я себя хорошо, а в момент убийства, видимо, сидел за столиком, чуть-чуть дремал. Следователь еще раз сказал «спасибо» и выписал «проходку», то есть «выходку» на свободу.
На Кирочной напротив дома я зашел в кафе и взял кофе с песочным пирожным. Крошки от пирожного падали на рубаху. Нож, конечно, не отличался ничем от моих и, конечно же, имел афганское происхождение. Киллер прошел хорошую афганскую школу. Будто специально мы влезли на годы в ту войну, чтобы подготовить тысячи готовых на все, знающих и умеющих производить смерть. Рядом с Никитой находился полночи больной эпилепсией афганец, способный в пьяном виде вполне зарезать друга… Убийца-одиночка. Его даже жаль, больного… Хорошая версия и, главное, лежит под руками — быстрый отчет перед общественностью, козырь и Собчаку: мол, сняли Крамарева, вот и раскрываем теперь преступления за неделю, скоро город наш станет центром Вселенной… Я дожевал пирожное и понял очевидное — делать следует первый шаг именно сегодня, и быстро. Вечером собираются все у Васина на девять дней. Значит, осталось всего несколько часов. Чем ближе к полудню, когда меня отпустил следователь, тем лучше. Для всех.
Полгода назад несравненная Надежда Цыпляева, приятельница моей минувшей жены, которую я как-то трахнул назло себе, известная своими экстравагантными выходками и блядками в правительственных сферах, влетела ко мне с огромной сумкой и, гневаясь и матерясь, потребовала оставить содержимое — несколько разноцветных пиджаков и шелковых педрильных рубашек. Она почти кричала, что не позволит использовать себя в качестве дырки, и если этот председатель подкомитета — или как его там! — боится своей жены и отказывается появляться с ней в свете, так пусть к ней и валит, а не изображает командировку в Иорданию у нее на даче, пусть повертится, засранец, объяснится перед своей законной мочалкой — куда делись подаренные ей тряпки… Я почти ничего не понял и не хотел. Надя Цыпляева — зоркая, цепкая, как клещ, не особенно-то привлекательная, на мой взгляд, — пролетела, словно тайфун, исчезла и забылась, но оставленная одежда теперь пригодится.
Я выбрал пиджак кирпичного цвета и зеленоватую рубашку, погладил, сложил в пакет. Поискал и нашел почти засохший актерский грим в мятом тюбике. «Меняй облик, чтобы потом месть не преследовала тебя, — учил старик. — Совершай новое отмщение с новым лицом».
Наконец-то пришли по-настоящему жаркие дни. Часа в два с неба упал неожиданный ливень. Горячий асфальт выпаривал лужи. Когда я открывал гараж, переодевался в его раскаленных и темных, как ад, недрах, по двору никто не проходил. Положил на колени круглое зеркальце. Долго втирал грим, стараясь стать смуглым. Старательно замазал и шрамик над бровью, после долго зачесывал волосы назад, смазывал фиксатором, чтобы держались. Перед тем как выйти на улицу, я сделал надрезы в подкладке пиджака и продел петли. Имитировать, вспоминая, движения не имело смысла, было даже опасно. «Не надо теребить знание — оно в тебе. Погубить могут только сомнения». Пиджак оказался в самый раз — на размер или два больше. Один нож повис на петле под левым рукавом, второй — тоже на петле, чуть пониже.
Я приблизительно знал место, о котором пьяно говорил Колюня. Свернув на Восстания, проехал до Некрасова и там загнал «Москвич» во двор подальше от глаз. Я не стал надевать пиджак и очки.
Какого черта бросаться в глаза! Хотя ядовитого цвета рубаха могла и запомниться.
Кафе-гриль нашлось легко, и я сперва свернул во двор, прошел проходным двором на соседнюю улицу, присматривая место для «Москвича». Уже не торопясь, но и не останавливаясь, вернулся дворами. Выкрашенные в желтое стены, бугристый с темными заплатами асфальт. Справа от арки серебрился новой жестью служебный вход. Снаружи дверь тоже могла закрываться на засов под висячий замок. Это я запомню.
Выйдя из-под арки на тротуар, я сделал ленивый шаг вправо, остановился, словно праздношатающийся, и прочел: «Кафе-гриль. Открыто с 11.00 до 23.00. Обед с 17.00 до 17.30». На моих часах стрелки показывали ровно четыре. Толкнув дверь, я оказался в неуклюжем предбаннике, слепленном без какой-либо цели. За второй дверью, собственно, и находился гриль, кафе, бар. Не имело значения. Там было пусто. Только в углу угрюмый головастик с толстой шеей и носом, поставленным не точно, хлебал, опустив глаза, из глиняного горшка. Такие крутятся возле Некрасовского рынка, подумал я и забыл.
За стойкой пусто. В комнатке наискосок виден край стола и мужская рука с печаткой на мизинце, играющая на калькуляторе. За стойкой на полке стояли бутылки «Распутин» и пустые пачки «Мальборо» домиком. Я посмотрел в меню и удивился ценам. Кофе стоил восемьсот рублей, а сомнительного вида бутерброд — тысячу. В этом, похоже, и скрывался весь фокус. Цены отпугивали посетителей. Если отсюда выносят трупы, то смысл этого пункта общественного питания в другом — крыша, место встреч-стрелок, может быть, мешок дури в подвале спрятан. Мне и не важно. Мне этот труп как повод, как наводка на осиное гнездо…
Мужчина в комнате отодвинул калькулятор и вышел. Он пробежал глазами по моему лицу, стараясь вспомнить или запомнить.
— Что вам? — спросил вполне вежливо.
— Кофе. Кофе и… И — все. Без сахара.
Худой и довольно высокий человек с несколько асимметричным лицом, тонкими, по-южному подстриженными усиками и родимым пятном в половину правой щеки. Под воротом белой с короткими рукавами рубахи золотая цепочка. Он поставил варить кофе, а я протянул тысячерублевую бумажку.
— Жара сегодня, — сказал ему, дружелюбно улыбаясь.
Буфетчик молча поставил на стойку чашку с кофе и положил сдачу. Он ушел в ту же комнату, откуда и появился, а я сел в угол.
Помещение казалось довольно грязным и запущенным. На щербатых столах вместо пепельниц стояли пустые пивные баночки, а кресла шатались. Во всяком случае, кресло шаталось подо мной. Стены чья-то умелая рука выкрасила темно-малиновой краской, та и засохла неровными мазками, словно стены забрызганы тяжелой венозной кровью. Я просидел над чашкой минут восемь-десять, выкурил две сигареты. За это время в кафе-гриль никто не зашел, и это понравилось. За стойкой и в подсобке также никто не появился. Похоже, кроме буфетчика, в это время здесь никого нет. Это тоже понравилось. «Посмотри на звезды, — говорил старик. — Они просто посылают свет на землю по прямой, и все. Прямая — самый короткий и правильный путь без сомнений». Я вышел на улицу и осмотрелся. Следовало перегнать «Москвич» на параллельную улицу, поближе к проходному двору, но не вплотную. Я так и сделал. Часы показывали 16.22. Я вернулся во двор, вошел в парадную и стал подниматься не торопясь. Из лестничных окон я видел серебряную дверь — никто не входил в нее и не выходил. Часы показывали 16.36, когда я стал так же медленно спускаться. Пиджак лежал покуда в полиэтиленовом пакете. Я достал его. Часы показывали 16.40, и я надел пиджак, ощущая приятную тяжесть подкладки и тяжесть афганских ножей на левом боку. За две минуты, с 16.42 до 16.44, лениво пересекаю двор, несколько замедляю шаг возле серебряных дверей и тяну засов — засов поддается. 16.45. Я быстро прохожу через арку и открываю дверь. Замеченную мною раньше дощечку с «Открыто» переворачиваю на «Закрыто». Ж-жж — бьется о стекло сбрендившая муха. Пахнет чем-то прокисшим. «Прямая — путь без сомнений», — говорил старик. Я нажимаю на литую ручку, и вторая дверь со вздохом приоткрывается. В помещении никого нет, и это правильно, хотя в случае чего я мог бы спросить сигарет и уйти. За стойкой спиной к ней стоит буфетчик в белой рубахе, но мне следует удостовериться, и я издаю короткий тихий шипящий, змеиный свист, и тот оборачивается. Шейные мышцы сокращаются, и вот сперва виден профиль и родимое пятно, словно контуры Африки, после — асимметрия анфаса, усики и губы, приоткрывающиеся в вопросе. «В правильном вопросе всегда скрыт ответ, — говорил старик. — Сделай ответ, сынок». Я делаю ответ с левого бока и убеждаюсь наглядно, что прямая — самый короткий, правильный путь и есть. Афганская сталь пробивает кадык, и буфетчик валится, валится, валится, медленно валится в рапиде моего зрения и чувства, валится сперва под стойку, а пальцы еще скребут, скребут, скребут, медленно скребут по поверхности, но вот и нет их… Рапид зрения. Все в прошлом. Через мгновение из комнаты — той, где калькулятор — резко вперед выпрыгивает мордоворот с прожилками на щеках — красных, лопнувших венках. Только прожилки на щеках, и все. Еще полосатая рубаха с «Лакоста» на территории сердца. Пресмыкающееся, гадина. Самый правильный путь — прямой, а ответ — в вопросе, в том ноже, что взял про запас. Лучше, когда и вопросов нет, — одни ответы. Еще один прыжок, и вот оно рядом совсем — пресмыкающееся, гадина. Задергалась, извиваясь, ударяя хвостом, рухнула на пол, растекаясь по-человечески в крови…
«Такой прием называется удар кобры», — говорил старик.
Достал очки из кармана и надел, открыл дверь и вышел в пекло в коричневом, почти красном, пиджаке, нырнул в арку и снял пиджак, стянул резиновую перчатку, потому что не дурак и смотрел кино, сунул перчатку в карман пиджака, не думая вовсе о том, как же «Лакоста» возникла там? Сел в «Москвич» и сказал себе: «Хватит», сказал своим рукам: «Хватит трястись, старик не обманул вас». Перестал трястись и включил зажигание. Поехал, соблюдая правила уличного движения, в сторону Невского и посмотрел наконец на часы — 17.00.
Мы познакомились с Глупой Таней случайно, на студенческой вечеринке в общаге на Ново-Измайловском, и наш энтузиазм подогревался тем обстоятельством, которое накладывало на нас возраст — свершившееся совершеннолетие и от него же проснувшееся соперничество. Никита перехватил Глупую Таню и шлялся с ней белыми ночами по набережным, бряцая на гитаре, переходя от одной компании к другой. Но ее интересовало в белых ночах скорее всего другое, и она сама позвонила, напросилась в гости, а в итоге не пришла. Родителей друзья пригласили в театр, и я волновался, не помню сейчас глубины своего волнения. Кто-то из приятелей подарил мне человеческий череп в натуральную величину, сделанный из пластмассы, и, дабы придать комнате уюта, я установил на череп свечу, зажег. Трепеща (видимо, трепеща), поспешил я на звонок и, отперев входную дверь, к своему сожалению, обнаружил на пороге не Глупую Таню — в ней и нравилась эта нарочитая глупость, смешливость, прямо-таки светящаяся готовность к действию, когда прочие студентки требовали обхождения, разных передовых разговоров, отчасти Глупая Таня походила на фабричную Наташу, которая отобрала наши иллюзии на заросшем лебедой стадионе, и в этой схожести мы искали продолжения, — обнаружил на пороге Никиту, я разволновался не менее, наверное, чем разволновался бы при виде Глупой Тани, ведь я дорожил дружбой и оставался в ней до того момента чист. Никита мрачно вошел в гостиную и сел на вертлявый рояльный стульчик.
— Ты ей не звони и не домогайся. Хорошо? — попросил даже без намека на улыбку.
— Понимаешь… — Я попытался оправдаться, а возможно, и возмутиться, но Никита не дал.
— Я тебя прошу как друга, — сказал он.
Эта беседа не имела продолжения. Глупую Таню мы более не встречали, кто-то другой откликнулся на ее всегдашнюю готовность. Наша беседа прервалась стремительно. Свеча, стоявшая на черепе, упала, подожгла пластмассу, и ядовитый дым поплыл по родительской квартире. Пожара в итоге не произошло. Однако плотная гарь сделала потолок черным, и мы вдвоем с Никитой битый час терли его, измазались, плюнули, и я смирился с тем разговором, что предстоял позднее, когда родители вернутся домой.
Мы весело болтали, забыв о Глупой Тане, когда Никита попросил:
— Показал бы ты мне что-нибудь на фортепьяно. Какие-нибудь аккорды.
Я проучился без особого успеха год в музыкальной школе и кое-что помнил. Никита не поднялся с фортепьянного стульчика, словно боясь, что его не допустят обратно, лишь только подвинулся на полшага. Криво и заплетаясь пальцами, но все же я показал ему основные гаммы, арпеджио, стал вдавливать аккордами белые клавиши.
— До мажор, ре мажор, ми мажор… Здесь диез один… фа мажор…
Никита остановил меня и попросил:
— Давай по порядку. Начнем с до мажора.
Мы начали с до мажора, а все остальное он сделал сам.
В перерытом городе — огромные братские могилы заготовили на случай за счет налогоплательщиков? — живешь, словно разбомбленный вражеской авиацией.
Я долго кружил по Лиговке, плохо помня объезды. Наконец по Боровой улице переехал Обводный канал и, как сумел, затерялся в трущобах. За железнодорожным переездом спрятался в кустах. Пиджак и рубаху утопил в канаве, бросив сверху несколько грязно-оранжевых кирпичей. Под тополем на пластмассовом пивном ящике выкурил сигарету, глядя сквозь ветви на голубое, выгорающее от лета небо, следя за струйкой сигаретного дымка, похожей на быстрый автограф. За спиной пролетела электричка. Передо мной по шоссе катились машины. Здесь найти человека — глухой номер, но я и не собираюсь прятаться. Просто зеленый кузов «Москвича» не увидишь в зеленой листве. Нужно все время оставаться на виду. Я стал стирать грим носовым платком, и дело двигалось. Пот и так смыл грим наполовину. Тер, тер, тер, склонившись над зеркальцем. Как говорил старик, следует надевать и сбрасывать лица. Сбросил — и стало легче. Нет никакой тяжести на душе, камня на совести, или, наоборот, я знал правоту удара, но всетаки это получился удар кобры наугад. Осталось семь клинков. Я отчасти раскрылся. Возможно, у них хватит голов, мозгов в головах не начать бойню, а разобраться. Тогда афганский след приведет ко мне. Клинки, конечно, одной масти. Эти люди привыкли убивать. А тот, кто привык к убийству, как к наркотику, всегда с радостью хватается за повод.
Выбросил платок, сел в «Москвич», завел с третьего раза и влился в поток на шоссе. Опять кружил, пока не выехал на Разъезжую. Свернув во двор, остановился и вышел. Часы показывали 17.50. Через пять минут я уже входил в знаменитый двор на Пушкинской, успев по пути купить водки в угловом магазине. При необходимости на магазин можно списать минут десять-пятнадцать. Да и без водки к Васину хода нет: гарантировано, во всяком случае, непонимание.
Всего девять дней, а людей в сто девять раз меньше. По двору уже не шаталась молодежь и не ныла под гитары. Только на стене чернели неровные буквы: «НИКИТА НАВСЕГДА».
Коля Васин сидел во главе стола над тазиком, полным квашеной капусты. Слева от него стояла модель храма Джона Леннона — умопомрачительный член с яйцами «рок» и «ролл». Предполагалось, что яйца завертятся, а в члене посетители станут рубиться, кайфуя под кайфовую музыку. Прозрение Коли Васина пришлось по вкусу газетам и телевидению, его выразительно бородатое лицо яростного протопопа замелькало. Коля открыл что-то вроде офиса, часовенки или музыкального буфета на Пушкинской, в доме, захваченном у жиреющей власти музыкантами и художниками. Васин съездил в Штаты и орал в Лас-Вегасе в составе большого оркестра. Из Ливерпуля он привез булыжник, на который приходили молиться под водочку седеющие битломаны и разные неопределившиеся юнцы. У Васина поминали Майка Науменко. Сюда всегда можно было явиться с поллитровкой и, если у тебя хватало такта соблюдать битломанский ритуал, классно провести вечер, купаясь в музыке и ловя кайф. Здесь было хорошо. Но иногда казалось — ты заживо замурован в кладбищенском склепе. Здесь было хорошо и плохо, как в жизни…
Я поставил водку и сел с краю. Кто-то начал поминать с утра. Кто-то пришел только что. Коля поднялся и крикнул, чтобы все заткнулись.
— Скоро он войдет в р-рай, — сказал Васин. Он несколько заикался от волнения, и это очень шло ему. Его заикание убеждало больше, нежели штатное красноречие. — М-мы тоже стараемся войти в рай. Сколько лет он д-делал клевую музыку, делал к-кайфовый р-русский рок-н-ролл. М-мы взрастили его на своих костях. Клевость — э-это то, что перед кайфом, а к-кайф стоит в преддверии р-рая! Н-никуда он не делся. Как и Д-джонни!
Васин выпил, все выпили, и я пригубил. Коля изготовил партию керамических храмовых стаканов с донышком в форме сердца и с «Ол ю нид из лав» на боку. Пил я или не пил — никого не интересовало. Я просидел часа три, возможно — больше, забывшись в углу дивана.
Пока бандиты начнут истреблять друг друга, я должен найти Юлию — эту красавицу Каланчу с уимблдончиками груди. Они же не только спали вместе, но и бодрствовали. Из бодрствования последних месяцев она же должна что-то знать.
Народ постепенно напивался. Васин поставил битлов. Часов в восемь пришел кудрявый, с тонким профилем бородач. Игорь? Николай? Он играл в «ВОЗРОЖДЕНИИ» на клавишах, в том последнем составе, подобранном Малининым для всяческих гастролей — Анкара, Ашхабад, Баку. Я сидел в углу и ждал, когда он сам подойдет. В битло-склепе горели свечи и висели табачные слои, словно после пожара. Игорь-Николай оказался в итоге рядом, и я попросил, протянув храмовую кружку:
— Налей, а то мне не встать.
— Привет, — сказал он. — Сейчас попробую.
Я взял кружку, пригубил и спросил:
— Какие планы?
— Не знаю. — Он пожал жилистыми плечами. — На фестивале играем пока. На поминальном концерте — тоже. Будем всем аккомпанировать, как «КВИНН» после смерти Фрэдди Мэркюри.
Пели битлы, и народ пел вместе с битлами.
— Ты Юлию не видел? — спросил я между делом.
— Кого? — переспросил клавишник.
— Эту девушку. Юлию. Высокую такую. Она с Никитой ходила последнее время.
— Черт знает! Не видел давно. Она с нами не разговаривала. Кто мы для нее?
— Адрес не знаешь? Меня попросили для телевидения материал подготовить. Чем больше, тем лучше.
— Понимаю. Она где-то на Майорова живет. Вознесенский проспект! Как-то мы ехали в аэропорт, и он заходил к ней. — Клавишник потянулся с вилкой к столу, насадил огурец, вкусно захрустел и добавил: — Может, и не к ней. Малинин, вон, тоже ее ищет.
— С чего ты взял?
— Всех нас спрашивал. Только ведь не мы с ней встречались. У нас еще и денег таких нет.
— Думаешь, она за деньги?
— Я думаю, что за идею. Какая разница!
Кто-то позвал его, и он, с трудом протолкнувшись, пересел к столу. Напротив меня на стене висел пожелтевший плакат. Юные и веселые, в светлых пиджаках: Джон, Пол, Джордж, Ринго. Великие битлы. Лет через сто над энтузиазмом нашего века посмеются — пусть. Мне и сейчас иногда смешно — пусть. Джона убил фанатик-мудило в Нью-Йорке, Пол изображает подростка в пятьдесят и с дряблыми щеками снимается в клипах, Джорджа видел как-то вместе с Бобом Диланом, а Ринго больше не пьет. Какие-то обломки остаются от нас. Время перемололо нашу юность в песок — пусть. Найти бы Юлию, пока и ее не прирезали, хотя помешать я и не смогу. Где-то пересечемся мы с тем, кто ест-пьет-хохочет. Я с ними со всеми пересекусь. «Между рождением и смертью нам оставили лишь месть за рождение и смерть», — сказал старик.
Становилось громче. Подходили и уходили персонажи. Марианна Цой появилась — женщина-вамп, чемпион по боксу. Гаркуша ввалился в коротких брюках и с белесой челкой. Блаженный он, талантливый и дурной. Киров Володя опять атаковал, как «мессершмитт».
— Тупые вы все, тупые! — Марианна.
— Я не алкоголик, а пьяница. — Киров Володя.
— Приходите в кинотеатр «Гигант»… — Гаркуша.
— Нам нужен храм! — Коля Васин.
— Вы не понимаете! Если б он не появился — и вы б не появились! — Джордж Гуницкий с порога.
— Моя историческая лестница питерского рок-н-ролла! Рекшан, Корзинин, Шелест, Ильченко, Гребенщиков, Майк, Юра! По хронологии и по вкладу! — Коля Васин.
Девчушка кладет ладони на мои колени и наклоняет лицо, рассеченное пьяной улыбкой. Ладони у нее теплые и приятные, а сама она не поймешь какая.
— Вы такой трезвый. И такой бледный, — говорит она.
Заглянул Юра Шевчук, констатировал неодобрительно:
— Все гуляете, — и ушел, а его менеджер Юра Белешкин достал литр американского спирта, чуть не запутался в бороде, черной, как космос, остался.
Появление нового литра давало гарантии на ближайший час. Или десять минут. Алик Тимошенко, вечный красавчик, когда-то до нашей эры певший в «АРГОНАВТАХ», командовавший «АЛИСОЙ» в пору ее антимилицейских выходок, а теперь директор НАУТИЛУСА, — Алик опрокинул в красивый рот кружку спирта и ушел, не закусывая. Разные люди. Плохие, хорошие, глупые, умные, молодые, немолодые, англичанин, алкоголики, пьяницы… убийца. Убийца, потому что так надо. А вот рефлексировать не стоит. Эта рефлексия нас и погубила. Помни, что говорил старик. Старик не врал. Матрос девчонку не обидит. Партия наш рулевой…
Я постарался уйти незамеченным, как, говорят, уходят англичане. Куда это они уходят? Вон сидит с Васиным в обнимку натуральный англичанин и никуда не собирается. Если остаться, то напьюсь наверняка и испорчу логику мести. К выходу пришлось карабкаться по стульям и по людям. Дела до меня не было никому. Битлы орали в динамиках как резаные: «Тел ми ва-а-а-аю край?!» Скажи мне, почему ты плачешь? Не скажу, поскольку не плачу и не собираюсь. Все кричали и хохотали, как джазовые негры на похоронах. Мы джазовые негры — это точно.
Я прошел до Разъезжей и свернул во двор. Ночи, конечно, стояли белые, но из-за плотных облаков эта белизна не просматривалась. Фонари не горели, экономя городским властям деньги. Каждый шаг мягким эхом отскакивал от стен. Я прошел арку и увидел два темных силуэта, метнувшихся ко мне, а короткий удар в затылок погасил всякое видение, слышанье, все.