Книга: Русская красавица
Назад: 8
Дальше: 10

9

Мы медленно катимся. Мы подолгу молчим. Мы - катафалк.
Ну, думаю, убьет. Имеет право.
Он держит на отдалении белый профиль, переживает. Что, своего добилась? Нет! - отвечаю, боюсь его гнева и в восхищении, все-таки спаситель, а мог бы на растерзание, однако, вот едем. А дальше? - спрашивает Ксюша. - Что дальше? А дальше он говорит: ты, надеюсь, понимаешь, что это конец, что это, говорит, окончательно, а сам везет меня дальше, не выбрасывая на улицу. Молчу, слушаю, мигрень, апельсины в глазах пролетают, японца взгляд удивительный, косится на мое выступление, пораженный нравами иностранной державы, или почуял чего недоброе, защемление прав, но Бриттен снова витает над сводами, и все права мои при мне. Ты понимаешь, говорит, что это конец нашему договору! Я рот открыла. Ого! Ну, думаю, ловок! Ну, бестия! Не ожидала. Ни Ксюша, ни я. Тонкий мыслитель, отслоил одно от другого, а я, значит, у разбитого корыта, и пальцем тыкаю в пыльное трюмо: конец договору! Но всему остальному начало! Перехожу в иное качество, лишаюсь положения золотой рыбки, а становлюсь, выходит, дешевкой. Я рот разеваю: дивлюсь благородству и профилю, едем дальше, а он даже рад, будто камень свалился, и Зинаида Васильевна очень ликует, прослыша про весть. Ликуй, мародерка, ликуй! Только позже всплакнешь, как за гробом великого человека пойдешь не хоженной раньше дорожкой, и на холодной даче сцепишься из-за дележа с Антончиком, который мчится, мчится на похороны не то из Осло, не то из Мадрида, потому что пристроился мальчик, поклонник мой липовый, да я и сразу поняла: вшивота. А перед Владимиром Сергеевичем преклоняюсь - великий муж! Но расстроилась, узрев облегчение на бледном лице. Выкрутился! Недорого купил, и довозит меня домой, руки пахнут автомобильной кожей, где дедуля/скоротав вечерок с телевизором, спит сном праведного стахановца и вернейшего ветерана, спит и в ус не дует, что его любимую внучку выбрасывают на панель, у самого дома, и напоследок желают доброй ночи! Ну, что же, отревела свое, отсуетилась, вхожу домой, апельсины по комнате катятся мне под ноги, люди во фраках жестикулируют и с ценой у рта кричат дурным голосом, а дирижер-японец дирижерскими палочками ест холодный, свалявшийся рис, да не рис, а рисовую кашу, как будто вчера кончилась война, лежит в постели косоглазый, смотрит хитро, и катятся под ноги апельсины, а Тимофей крутится между колен и нюхает юбку, почуя родственную душу, а я говорю Веронике: - Не плачь обо мне! Не плачь! - И она зарыдала, она зарыдала, хотя была ведьма и стерва, и себе на уме, потому что мужчин до себя не допускала, и только Тимофей был в фаворе, и говорит Тимофей: - Да ладно... Чего уж там... Родственная все-таки душа, и крутится возле, нюхнул в юбку, смотрю: забалдел! - Ну, говорю Веронике, кайфовщик он у тебя! - Потрепала за ухом, взлохматила, а Тимофей скалит зубы, смеется. Только я к ней неспроста - посоветоваться пришла, чтобы благословила, И сказала она слабым голосом: - Отчего не попробовать?... Но Тимофея ты, Ира, не трожь... - А Ксюша? - выпытываю. - А Ксюша? - Молчит. Перерыв в разговоре, так и не выпытала, она не выдаст, и Ксюша тоже Ничего не промолвила, ни разу не проговорилась, невзирая на дружбу, и Тимофей глядел на нее властно, как на собственность, а меня, значит, и здесь надули подружки, Про себя отмечаю, хотя улик нет, однако мне намертво было отказано, и обидно стало нам с Тимофеем. Очень обидно. И пришла я ни с чем, с чем пришла, с тем и вышла, и Леонардик гордится размолвкой, толкуя ее в свою пользу, пожелав доброй ночи наедине с трюмо, и я бросилась к телефону, чтобы поставить на ноги всю честную компанию, да только поздно, поздно, и слышу в трубке гудки да злые разбуженные голоса извинений, что поздно, ну ладно, и осталась наедине с трюмо, тоже, в общем-то, дело, потому как лежала я маленькой девочкой и стонала, выводя вензеля и узоры, возвращаясь обратно в свой город одна-одинешенька, только я обожала Москву, поедом ела, и стонала, ища утешения в малом, но зато дорогом и единственном, но не вышло забыться, как очнулась и петь перестала, смотрю: ночь, и в небе тревожный ветер, облака сбились в тучи, тени месяца на покрывале, а в трюмо торчат мои ноги, мои ноги и мои руки, а между Ними витает оставленное лицо, и тогда я решилась, в ту ночь, затаилась и все поняла, потому что не бросит меня, а лишь скрутит и подчинит, чтобы дальше по его воле шло, на даче и здесь, в распрекрасной квартире, хозяйкой которой я вдруг увидела себя, прильнув щекой к карельской березе. Ликуй, Зинаида Васильевна! Сегодня в ночь ты можешь спокойно спать, а весть разнеслась, и на утро - да в самом ли деле? Апельсины катились, катились и докатились, только слишком долго ждать не пришлось, и пока раздавала кругом фальшивые опровержения, сохраняя всеобщую тайну, раздается звонок, и дедуля, как дрессированный попка, подбегает, кричит: на проводе! - и мне, ладонью трубку задушив: - Дома ты или нет? - Дома! дома! - Я из ванной бегу, забывая захлопнуть халат, и дедуля похож на о. Венедикта, он конфузится, скрывая глаза, пока старая нянька льет за резинку струи, потоки святой воды, да только я себя не берегла в те две недели, что растянулись на полгода, только не больно-то я себя защищала, я русалочьей жизнью жила, из ванны в ванну переплывая, смущая лемуров с отменными мордами, вспомнить жутко, главарь автосервиса по утрам из постели распекал подчиненных, а Ксюша далеко, и Риту ля лечила болезнь, понимая, что фирмач заподозрил недоброе, гной на трусах, смага на губах - отлетел на родину, и всю землю заполонили японцы, так что Ксюша клялась и божилась, живя в Париже и называя его японским городом, а я к телефону подступаю смиренно: - Это, мол, кто? Алле! - Слышу: Леонардик подает неуверенный голос, не любил покойник телефона, подозревал за ним бесчисленные недостатки, зарывая под подушку, а я ему в пику, в укор - ну, скажи, что любишь меня! что сгораешь от страсти! Расскажи, как будешь носить на руках, и голубить, и холить! Он как уж мельтешил: погоди, не сейчас, не называй меня по имени, ничего не слышу, из автомата звоню, по стеклу барабанят копейкой будто напрасно я апельсины раскидала на глазах у изумленной публики, преодолев кордоны милиции, оцепление, оцепление - все! - закончилось наше подполье. Преступление против образа. Он за жизнь, слава Богу, набегался, приобрел ценный опыт бега на цыпочках по углам и мраморным лестницам, и в глубине лица застряла растерянность: хозяин не давал быть хозяевами, хозяева не давали быть хозяйчиками, хозяйчики пороли казачков. Хозяин одеяло натянул на себя остальным мерзнуть и околевать, и поселилась растерянность в расщелинах лиц, и тихо-мирно проходит славная жизнь его, но нелюбовь к телефону на сегодня была исключена, да и я не то, чтобы соскучилась, - истомилась, вынашивая мечты и удивляясь, что выкрутился, отплатил мелким спасением за униженную мольбу, за мое неповторимое искусство, только я в этот раз не спешила крутить динаму, не торопилась отмалчиваться: стою, слушаю, вода с меня капает, дедуля в комнату отошел небритый, в недоумении. Сообщает мне, что хотел бы... и что Зинаида Васильевна удалилась лечить свой пузырь, Что скучает и куда я пропала? Отвечаю: никуда не пропала, жизнь влачу в одиночестве, с книжкой, полюбила я Блока... - Кого? - Ну, Блока! Поэта. На память выучила стихи. Он молчит, уже тем провинившийся перед собой, что набрал номер и начал мириться, да я-то знала, что так выйдет, а Ксюша не верила: - Неужели сам позвонил? - Она без меня тоже не могла, приезжала нетерпеливая, да И я, хоть с Риту лей дружила, однако Ритуля смущала меня Практицизмом, любила предметы, особенно дорогие, особенно драгоценности, камешки обожала, караты, и, вернись японец, она бы ко мне не пришла, я бы к ней не приехала, и куда тогда деться, и пусть мы остались довольны успехами дружбы, но Ксюша есть Ксюша, есть Ксюша!
Ее не пугали изгибы умного разговора, но к мыслящим женщинам она относилась неважно, и помню, как быстро исчезла Наташа, погнавшаяся было за радостью общего дела, но неизбежно разоблаченная. Она, кивнула Ксюша на мыслящую женщину, холодна, как ноги таймырского дистрофика, должно быть, здесь заключался намек на сестренку, только Наташа вскоре исчезла вместе со своим громоздким клитором, посмешищем искренних дам, променяв нас на умные разговоры, и, встретившись с ней среди избранной публики на балетах Бежара, усладой ее мозгов, я равнодушно здоровалась и проходила мимо, я оставалась суха. Но Ксюша была иная, не мыслящая - немыслимая! и я ей верила и подражала до срока, покуда она не развела руками: - Ну, ты даешь!.. Ну, даешь. Чтобы сам позвонил! После всех этих апельсинов... - Да ты не понимаешь! - Тут я улыбнулась застенчиво. - Он должен был позвонить. Ведь тогда он пришел к заключению, что я сдалась и сокрушаюсь. - Хорошо, - не спеша согласилась я, и он сказал: - Ну, стало быть, прекрасно!
Мы условились встретиться у него, нет, я была далека от решений, я хотела посмотреть, что будет, и когда мы с ним встретились на квартире, свободной от почек и пузыря, он мне показался несколько расстроенным и беспокойным, что было не в его стиле, он пожаловался на пошатнувшееся здоровье, он кряхтел: передо мной сидел старик со следами былой роскоши, но не больше того! Ира! сказал он и провел меня в лоно карельской березы, окна которой глядели в сквер, двери сверкали бронзовыми ручками, а входная дверь была как баррикада. - Ира! - промолвил он грустно, жалуясь на недомогание. - Почему ты мне не звонила? - Он был одет в тот самый выходной костюм, в котором его похоронили, это был его любимый выходной костюм, это была его любовная выходка: дома в костюме, для меня! исключительно для меня! Я призналась ему, что не верила в продолжение, что считала размолвку за полный конец, что смирилась с решением. Он сидел напряженно в кресле, как будто кресло было чужое, я знала, ему не нравится, что я смирилась. Ира, сказал он, я не могу. Я ответила вроде того, что я тоже, и он слабо улыбнулся, он даже стал преображаться, его оживило то, что я тоже, и он просиял! Только я не спешила радоваться, я понимала замысел его предложения, чтобы оба мы сдались, и все снова-здорово, но с какой стати мне было сдаваться? Чего я у него потеряла? Нужны ли мне были его судорожные объятия? Его пигментные пятна величиной с горох? Подумаешь, тоже мне, джентльмен! Я промолчала. Я только сказала, что я тоже, так как мне захотелось сказать, что я тоже, и я сказала, что я тоже, и он просиял! Тогда, посмеиваясь, Владимир Сергеевич рассказал продолжение истории с апельсинами, как он все потушил, помочившись в этот костер, и все уладилось, только мне не хотелось, чтобы что-то уладилось! Только мне не хотелось! И я сказала: Женись на мне. Так и сказала, отбросив лишнее, без предисловия и намека, женись, и все. Я, сказала, устала, ты пойми, сидеть в девках, но он всегда боялся, что я его опозорю, пальцами будут показывать, на что я сказала, что если люблю, то люблю беззаветно, ты любишь меня? - спросил он, вцепившись в кресло, как клоп, он весь сомневался, томился, страдал и боялся, он был мне противен в тот час, я ответила, да, мол, конечно, как смеет он мне задавать или я недостаточно приходила в отчаянье, взять хотя бы те же апельсины? Такое вот выходило затянувшееся объяснение в чувствах, в его последних чувствах, в подергиваниях его мяса, я ответила: да, мол, люблю. Не хитрила, ответила: да! - он мне: да! - Я сказала: женись ты на мне! засиделась я в девках!
Назад: 8
Дальше: 10