Мартин
Я побывал везде, куда любит ходить Петра: в библиотеке, в школе, в кондитерской, у Керстин, у Райана, у бассейна и здесь, в Восточном парке. Теперь я брожу среди качелей, каруселей, лесенок для лазанья, горок и гимнастических снарядов. Еще рано, в парке никого нет. Я даже влез на черный паровоз, который парку подарила железная дорога. Поразительное легкомыслие! Неужели железнодорожное начальство считает такую махину безопасной для детей игрушкой? Разумеется, все опасные детали сняли, стекло заменили пластмассой, обточили острые углы. И все же огромная махина производит сильное впечатление. Только такую штуковину и ставить на игровую площадку к малышам, не ведающим страха! Им кажется, что они вот-вот полетят — только разрешите. Я много раз наблюдал, как дети лазают по многочисленным лесенкам и играют на площадках и на крыше паровоза. Больше всего им нравится играть в «ограбление поезда». Игра очень сложная, в ней целая куча правил, которые часто придумываются и меняются прямо по ходу игры. Часто мальчишки и девчонки прыгают с самой высокой точки на крыше паровоза и с глухим стуком шлепаются на землю. После таких прыжков недолго и кости переломать! Я неизменно пугаюсь, но храбрые малыши как ни в чем не бывало вскакивают на ноги и отряхивают попки, к которым налипла грязь.
Сейчас я тоже поднимаюсь на крышу старого паровоза и оттуда, с самой верхней точки, оглядываю весь парк. В первую минуту дух захватывает от радости. Я на самом верху! У меня кружится голова. Я нерешительно озираюсь по сторонам, высматривая Петру и Калли. Их нигде не видно. Медленно сажусь, разбросав ноги в стороны. Руки у меня все в саже. Она настолько въелась в паровоз, что ее не отмыть уже никогда. Я разглядываю свои руки и думаю о Петре.
В ту ночь, когда родилась Петра, я остался в больнице с Фильдой. Я не отходил от нее ни на шаг. Спал в кресле, которое придвинул к ее больничной кровати. Роскошь родильного отделения меня поразила: неброские обои, лампы и торшеры с реостатами, гидромассажная ванна. Я радовался, что Фильда рожает в таком хорошем месте, что за ней ухаживает добрая медсестра, которая время от времени кладет Фильде руку на лоб, тихо утешает или подбадривает ее.
Я родился в Миссури, мои родители держали свиноферму. Там же, в доме на ферме, появились на свет семеро моих младших братьев и сестер, так что к крикам роженицы мне не привыкать. И все же, когда Фильда вдруг закричала, меня от страха замутило. Пришлось ненадолго выйти из больничной палаты. В детстве я привык к тому, что мама, даже на сносях, трудится по дому так же усердно, как и всегда. Когда начинались схватки, она вставала у рабочего стала и держалась за него руками. Потом ее гордое, суровое лицо перекашивалось от боли, и я пугался. Наконец мама посылала меня на соседнюю ферму, где жили ее мать и сестра — они помогали маме разрешиться от бремени. Я несся к дому тетки и бабушки, радуясь, что можно хотя бы ненадолго отделаться от тревожного чувства, воцарявшегося в такие дни в нашем всегда мирном доме, где господствовал порядок.
Летом я бегал босиком — ступни у меня грубели, и я не чувствовал ни камней, ни грязи. Мне больше нравилось ходить в ботинках, но мама позволяла мне надевать их только по воскресеньям и в школу. Я ужасно стеснялся своих босых ног и грязи под ногтями и потому завел привычку стоять на одной ноге, поджав пальцы. Мне казалось, что так грязь меньше бросается в глаза. Бабушка, бывало, смеялась надо мной и дразнила «аистом». Тетка тоже высмеивала мое чистоплюйство, даже когда я прибегал звать их на помощь. От ее добродушного грудного смеха мне становилось легче. Мы садились в бабушкин ржавый фордик и ехали к нам на ферму. По пути мы проезжали мимо свинарника, отец выходил оттуда, махал нам рукой и широко улыбался. Он знал, что скоро у него родится сын или дочь.
Хотя я рос на ферме, свиноводство меня не привлекало. Я любил читать и считать. Отец, добрый, простой человек, бывало, только головой качал, когда я отказывался помогать ему при опоросе. Конечно, у меня имелись свои обязанности по хозяйству. Я должен был чистить загоны и разливать по кормушкам пойло. Самыми тяжелыми были для меня дни забоя. Мне не хотелось даже смотреть, как режут свиней. Убийство любого живого существа претило моей природе, хотя свинину я ел без всяких угрызений совести. В день забоя я просто-напросто сбегал из дому. Доставал из чулана ботинки, туго завязывал шнурки, отряхивался от грязи и шел в ближайший от нас городок — почти пять километров. Подойдя к окраине городка, я плевал на пальцы и, наклонившись, счищал с ботинок дорожную пыль. Входя в библиотеку, я всегда проверял, на месте ли мой читательский билет, потрепанный и потертый на сгибах от частого использования. Потом я несколько часов подряд читал книги по нумизматике и истории. Библиотекарша знала меня по имени и часто откладывала для меня книги, которые, по ее мнению, могли мне понравиться.
— Если не успеешь прочесть за две недели, ничего страшного. — Она заговорщически улыбалась и протягивала мне холщовую сумку, туго набитую книгами. Она знала, как мне трудно выбираться в городок каждые две недели, но я все-таки довольно часто ухитрялся наведываться в библиотеку.
К вечеру, зная, что все уже закончилось, я возвращался домой. Отец ждал меня на парадном крыльце, он разминал между пальцами сигарету и прихлебывал холодный чай, приготовленный мамой. Медленно подходя к дому, я всякий раз дивился тому, какой отец огромный. Отец был настоящим великаном — высоким и широким в обхвате. Когда он застегивал рубашку, пуговицы едва-едва сходились на животе. Те, кто не знал моего отца, невольно ежились при виде его огромной фигуры, но, познакомившись с ним, быстро меняли мнение о нем. Отец был очень мягким человеком. Не припомню ни разу, чтобы он повысил голос на мать или на моих братьев и сестер.
Однажды — мне было двенадцать лет — я улизнул в библиотеку, не вычистив загоны и не накормив свиней. Когда я вернулся, отец стоял, прислонившись к деревянной ограде свинарника, и поджидал меня. Его обычно безмятежное лицо было перекошено от гнева, он пристально смотрел на меня, скрестив руки на широкой груди. Мне тут же захотелось бросить книги и убежать. Но я этого не сделал. Я подошел к тому месту, где стоял отец, и уставился на свои парадные ботинки, запачканные пылью и грязью.
— Мартин, — сказал отец новым для меня мрачным тоном. — Мартин, посмотри на меня!
Я поднял голову, заглянул ему в глаза и понял, как сильно он во мне разочарован. После забоя от него сильно пахло кровью.
— Мартин, мы — одна семья. Так уж вышло, что мы разводим свиней. Я знаю, ты этого стыдишься…
Я быстро покачал головой. Стыдился я вовсе не свиней, но не знал, как убедить в этом отца. Он продолжал:
— Я знаю, тебе противно выгребать навоз. И меня ты стесняешься, потому что я не такой способный к учебе, как ты. Я простой фермер-свиновод — уж какой есть. Ты, кстати, тоже. По крайней мере, сейчас. Я не могу прочесть твои толстые умные книжки и не понимаю длинные слова, которые ты выговариваешь без запинки. Зато я работаю от зари до зари, и у нас на столе есть еда, а у тебя на ногах — ботинки. Но чтобы мы не умерли с голоду и не ходили голые, мы должны работать сообща. Ты старший, ты должен помогать. Подумай, Мартин, что ты можешь сделать для семьи, и скажи мне. Делай что тебе нравится, но вноси свой вклад. А еще — ты не имеешь права сбегать в город, не выполнив свои обязанности. Понял?
Я кивнул, и лицо у меня покраснело от стыда.
— Пораскинь мозгами, Мартин. Подумай, а утром скажешь, каким будет твой вклад. — Отец отвернулся и пошел прочь, низко опустив голову и сложив руки за спиной.
В ту ночь я почти не спал. Все старался придумать, чем помочь семье. Присматривать за младшими братьями и сестрами мне не хотелось, в строительстве и ремонте я не был силен. Чем же я люблю заниматься? Я люблю читать и считать. Надо использовать мои сильные стороны! Я думал до самого утра и встал раньше отца. Когда он вышел из спальни, я уже ждал его за кухонным столом.
— Папа, кажется, я придумал, какой могу внести вклад, — застенчиво сказал я, и отец наградил меня знакомой кривой улыбкой.
— Я в тебе не сомневался, Мартин, — ответил он, присаживаясь ко мне.
Тогда я выложил перед ним все тетради, в которых он вел подсчеты. Мне не хотелось его обижать, и я деликатно намекнул, что наши счета ведутся неаккуратно и от случая к случаю. Я вызвался поправить дело. Обещал придумать, на чем можно сэкономить, и устроить так, чтобы наша ферма приносила прибыль. Мое предложение очень обрадовало отца. До сих пор благодарен ему за то, что он поверил в меня. Миллионерами мы, конечно, не стали, но все же наши дела пошли на лад. Мы купили новую мебель и провели в дом телефон, вскоре все дети круглый год могли себе позволить носить обувь, хотя летом ходил в ботинках только я. Как-то раз зимой, перед отцовским днем рождения, я поехал на нашем грузовичке в ближайший городок, где имелся единственный универсальный магазин. Там торговали всем подряд — от продуктов до бытовой техники. Два с половиной часа я, шестнадцатилетний парень, выбирал телевизор. В продаже тогда имелось всего две модели, но я долго сравнивал их, прикидывая достоинства и недостатки. Наконец я остановился на телеприемнике с диагональю экрана тридцать сантиметров и комнатной антенной. Телевизор я вез рядом с собой, в кабине, бережно обернув одеялом, чтобы дорогая покупка не разбилась на ухабах.
Когда отец в тот вечер задал свиньям корм и вернулся в дом, мы все столпились в гостиной, загородив собой подарок.
— Что здесь происходит? — удивился отец. Мы редко собирались вместе — разве что за общим столом во время ужина.
Мама запела «С днем рожденья тебя!», мы все подхватили. Потом мы расступились, и он увидел крошечный телевизор, стоящий на старой книжной полке.
— Что там такое? — недоверчиво спросил отец. — Что вы еще удумали?
Все улыбались, а моя младшая сестричка Лотти, которой тогда было семь лет, закричала:
— Включи его, папочка, скорее включи!
Отец подошел к телевизору и повернул тумблер в положение «Вкл.». Через секунду на черно-белом экране заплясали полуголые танцовщицы. Мы все смеялись от удовольствия и обступили телевизор, чтобы было лучше слышно. Отец долго настраивал громкость, наконец все остались довольны и качеством звука, и изображения. Позже отец отвел меня в сторону, положил мне руку на затылок и заглянул в глаза. В том году я почти догнал его по росту.
— Мальчик мой, — прошептал он, и более нежных слов я не слышал за всю жизнь, до того, как Петра пролепетала «па-па».
Когда я впервые взял Петру на руки, я испытал ощущение чуда. Много лет я упорно выдавливал из себя мальчика со свинофермы, избавлялся от простонародного выговора, стремился казаться культурным, интеллигентным человеком, в котором никто не заподозрит сына необразованного свиновода. В тот миг, когда я взял Петру на руки, она показалась мне совершенством: длинные темные ресницы, темные волосы на макушке вытянутой головы, мягкие складочки кожи на шейке… Она пошевелилась, почмокала крошечными губками, и я растаял. Чудо, настоящее чудо!
Сидя на крыше паровоза, я закрываю лицо грязными руками. Я не могу найти ее… Что скажет Фильда, если я вернусь домой без дочери? Меня снова душит стыд. Я снова уклонился от своих обязанностей, на сей раз отцовских обязанностей… Живо представляю себе папино лицо, на котором написано разочарование.