Мы с Луисом замечаем тебя почти одновременно. На опушке, за американскими липами — их приторно-сладкий аромат будет всегда напоминать мне о сегодняшнем дне — мелькает твоя розовая ночная рубашка. Вчера вечером ты надела ее перед тем, как лечь в постель. Я облегченно вздыхаю. Обращаю внимание на твои посеченные ножки, грязные коленки и серебряную цепочку, которую ты крепко сжимаешь в кулаке. Я тянусь к тебе, хочу подхватить тебя на руки, крепко обнять, прижаться к твоей потной голове. Никогда больше не пожелаю, чтобы ты нарушила молчание, никогда — даже про себя — не попрошу тебя заговорить. Ты вернулась! Но ты пробегаешь мимо, словно и не замечаешь меня, и останавливаешься рядом с Луисом. Я думаю: «Ты даже не видишь меня, все дело в том, что Луис — помощник шерифа… Умница, ты все делаешь как надо». Луис нагибается, и я как завороженная слежу за тобой. Твои губы шевелятся. Ты произносишь всего одно слово — оно вылетает из тебя легко, без усилий. Хотя ты много лет молчала, голосок у тебя не хриплый и неуверенный, а звонкий и смелый. Ты произносишь одно-единственное слово — первое за три года. Я тут же хватаю тебя на руки и плачу — мне легко, радостно и грустно одновременно. Отец Петры медленно оседает на колени. Не понимаю, почему ты назвала… Ладно, не важно. Мне все равно. Главное, что ты наконец заговорила.