Книга: Харбинский экспресс-2. Интервенция
Назад: Глава четвертая Снова в Харбине
Дальше: Глава пятая Грач и другие

История бандерши

На ту пору Дашенька была в самом соку – известно, девочки в южных губерниях созревают быстрее северных сверстниц. Волосы – смоль, глаза – черные диаманты. А голос! И нрав веселый, а в то же время и рассудительный. К примеру, с родителем своим, Михаилом Степановичем, бывало, начнет говорить на всякие взрослые темы – и вроде как равный с равным выходит.
Правда, сама она после подобных бесед часто входила в задумчивость, а последний год и вовсе стала поглядывать на отца будто бы сверху вниз. Тут ничего нет удивительного: в славном купеческом роду Ложкиных (московская мануфактура и скобяные изделия) Михаил Степанович был, что называется, паршивой овцой.
Сгубила его бацилла, которую он подхватил в студенчестве. Захотелось Михаилу Степановичу ни много ни мало переустроить Россию. Да так, чтоб все были довольны и никто не ушел обиженным. Но для начала, конечно, требовалось ниспровергнуть имеющееся. В общем, обыкновеннейшая нигилистическая дурь, которая у сокурсников естественным образом испарилась. Они вышли в люди, дослужились до видных постов, а один так даже вышел в товарищи окружного прокурора.
Но не таков был Михаил Ложкин. Он-то не забыл своих фурьеристских мечтаний, ушел, как сам говорил, «в науку», писал прожекты и письма и ежедневно опасался ареста. Жил на средства жены и братьев, нисколько не тяготясь своим пустоделием, а в особенные минуты говаривал, что после «замолвит словечко» за родственников – заблудших овец.
Шли годы, никакого ареста не было. Более того, выяснилось окольным путем, что за славным ниспровергателем не имелось даже секретного полицейского наблюдения. Стало быть, властям он был не опасен и совершенно не интересен. Сам Михаил Степанович в такое поверить не мог. В этом известии видел он особенную, изощренную провокацию, имеющую целью своей уничтожить его «окончательно и бесповоротно».
Наконец все, включая последнего дворника, убедились, что Михаил Степанович – обыкновеннейший верхогляд и лайдак, сочинивший пустую сказку про себя самого и первый в нее поверивший. Так-то оно так, но куда было деваться домашним?
Для Дашеньки Ложкиной это становилось вопросом существенным. Дядья (а было их трое) непутевому брату помогали все с большею неохотой, а один так и вовсе на минувшее Рождество не прислал ничего, кроме открытки. Маменька часто болела, и то, что оставили ей родители, почти уж истаяло. На докторов ушло, на прислугу. А более того – на папенькины кутежи. Да-да, Михаил Степанович полагал, что настоящий ученый должен жить на широкую ногу, принимать гостей и сам делать визиты.
Вот и докутился. Но сколько, скажите на милость, можно штопать чулки и перелицовывать старенькое пальто? Сколько можно глядеть на обитые простым ситцем стены? А в день воскресный иметь пределом мечтаний прогулку в парке да коробочку монпансье? Тогда как многих старших девочек, разодетых по зимнему времени в меховые пальто с песцовыми муфтами, кавалеры катают по набережной в собственных экипажах, а угощают не дешевыми леденцами, а изысканными сластями в кондитерской Rabon!
Дело дошло до того, что Дашенька порой начинала серьезно подумывать о побеге. Когда слышала на набережной льющиеся из стрельчатых окон ресторана «Монплезир» звуки:
И зачем ты бежишь торопливо
За промчавшейся тройкой вослед?..
На тебя, подбоченясь красиво,
Загляделся проезжий корнет…—

просто сердце замирало. Так и думала: про меня это, про меня!
Но не видать ни проезжего кавалериста, ни мчащихся троек с гнедыми конями. Все обыденно и беспросветно.
Никому не было никакого дела до ее терзаний – в том числе и счастливым подругам. Они жили своей удивительной жизнью, и даже начальница гимназии, Жучиха, не оставляла их без обеда и не воспрещала смотреть синематограф, если гимназисткам случалось опоздать к занятиям. Можно сказать, снисходительно относилась. Почему так?
Дашенька была уверена: все дело в богатстве. Богатых никто не трогает. Даже Жучиха – а уж ей палец в рот не клади. Такая, как она, кого хочешь со свету сживет. Ее даже попечитель побаивается.
А ранней весной случилась новость: пожаловал папенькин друг. Проездом в Санкт-Петербург. Товарищ юности туманной – как выразился про него папенька. Даша восприняла событие со сдержанной скукой. Решила про себя, что такой же пыльный неудачник прибыл. Однако оказалось – импозантнейший господин. Хотя, конечно, глубокий старик – сорок три года. Впрочем, выглядел он моложе. Кстати, тот самый, товарищ окружного прокурора.
Был он весел и даже вполне остроумен (особенно за столом, когда подавали наливки), рассказывал любопытные анекдоты. Одевался недурственно. Правда, это по их провинциальным меркам – как там, в столицах, нашли бы его наряд, трудно сказать. Но вряд ли так, что уж совсем никуда. И еще: был у гостя на левом указательном пальце замечательный перстень с изумрудом чистой воды. Про чистую воду он сам и сказал и пояснил: очень дорогой, фамильный.
На Дашу гость поглядывал снисходительно. Сказал, что в Петербурге, в министерстве юстиции открылась нешуточная вакансия, и его переводят в столицу. Через голову непосредственного начальника, который рвет и мечет, однако поделать ничего не может. А что удивительного? Талант в конечном итоге должен быть оценен по заслугам.
Правда, папенька говорил приватно, что дело не столько в таланте сего служителя Фемиды, сколько в его тесте – очень влиятельном чиновнике из полицейского департамента. Дашеньку это несколько опечалило, но слушать анекдоты было все равно интересно.
Товарищ прокурора собирался пробыть три дня, однако минула неделя, а он все гостил. Даша никак понять не могла, отчего это папенькин друг задержался. А потом все открылось.
Дело оказалось в ней самой, Дашеньке Ложкиной.
Стала она замечать, что последние пару дней гость за столом к наливкам почти не касается. В отличие от папеньки, который, по своему обыкновению, очень даже усердствовал. А затем падал в объятия Морфея, который не отпускал его после часа два или три. Маменька к столу выходила нечасто, так что оставались Даша с приезжим юристом наедине.
В такие моменты тон его заметно менялся – вместо хлестких историй начинались романтические серенады. Гость говорил очень проникновенно – о мужском беззащитном сердце, о супруге, которая вовсе не понимает устремлений просвещенного человека. И о том, как он, в сущности, одинок.
Даша начала подозревать, что у товарища прокурора на уме нечто особенное. Однако (по молодости) догадалась все же не сразу. Помогла природа.
В тот знаменательный день в небе с утра ворочались густые синебрюхие тучи, а после обеда разразилась гроза. Сидели на веранде, пили липовый чай с тарталетками. Даша слушала товарища прокурора вполуха. Гроза всегда вызывала в ней некое душевное томление. Словно вот-вот должно случиться что-то очень важное, значительное, обещанное давным-давно.
Товарищ прокурора, похоже, уловил это ее состояние и с начатого еврейского анекдота искусно повернул на то, сколь важно для мыслящего и чувствующего человека пребывать в гармонической связи с природой. И вовремя отзываться на зов подспудных желаний.
Тут же рассказал случай, бывший недавно с ним на охоте. Про то, как приманивал селезня посредством подсадной утки. Ждал долго. Селезень наконец прилетел, соединился со своею серой подругой, а после беззаботно взмыл в воздух. И было в этом полете столько ликующего, жизнеутверждающего восторга и счастья, что товарищ прокурора выстрелить так и не смог. Потому что, по его словам, это значило бы покуситься на самое Любовь (именно так, с большой буквы).
Дашенька, которая эту историю уже где-то читала, слушала с нетерпением. Она понимала, куда клонит папенькин друг и кому отведена роль серенькой утицы. Голову набок склонила и глаза прикрыла – вроде как в томлении. (Впрочем, она почти даже не притворялась, потому что рассказчик был искусен, неторопливо придвигался все ближе, и от голоса его и легкого прикосновения дрожь пробегала по телу и перехватывало дыхание.)
Словом, склонила Дашенька голову, как бы капитулируя, – и тут устремления чиновника обнаружились с совершенною очевидностью. Никаких сомнений не оставалось.
Ну и пусть, подумала про себя Дашенька. Ей было приятно и любопытно. И отчего-то совершенно не страшно.
Наутро она сказалась больной, завтракать не пошла. Не вышла ни к обеду, ни к ужину. Появилась только поздно вечером, когда уж в зале свечи зажгли. Тут были маменька с папенькой и товарищ прокурора. Он был оживлен, курил папиросу и глядел победительно.
Дашенька немножко посидела со всеми, а потом, когда родители удалились, предварительно наказав идти спать, сама подошла к товарищу прокурора и поцеловала в губы. И только тогда отправилась в свою спальню. Не одна – но о том маменьке с папенькой знать было пока ни к чему.
Этой же ночью (а чего тянуть?) Дашенька обратилась к своему l’amant с короткой речью, смысл которой сводился к тому, что ей совершенно незамедлительно требуются деньги.
Товарищ прокурора криво усмехнулся и полез за своим портмоне. Вытащил беленькую, посмотрел на Дашу и добавил еще одну ассигнацию.
Но Даша этих денег не взяла. Даже и не взглянула.
Тогда папенькин приятель спросил – сколько? Даша сказала: пять тысяч. И пояснила – если этих денег у ней не окажется, то будет очень плохо. Прямо-таки хуже некуда.
Тут обольститель даже развеселился. Переспросил – куда ж ей столько? Но слушать ответа не стал. Объявил: вздор, ты таких денег не стоишь. Да и нету. А потом игриво поинтересовался – что, дескать, теперь делать затеешь? Побежишь топиться к пруду? Или родителям жаловаться?
Даша ответила – нет, к пруду незачем. К родителям – тем более. Лучше, по ее разумению, будет пойти в присутствие.
Товарищ прокурора на эти слова только рукой махнул. Ты, говорит, цыпочка (слово-то какое противное!), даже не представляешь, что такое полицейский участок. Там с тобою и говорить-то не станут. А если станут – сама не обрадуешься. Позорными вопросами умучают, вызнают всю подноготную, а потом еще на весь город ославят. Главное – толку не будет, потому что я – товарищ окружного прокурора, а ты – беспутная гимназистка.
Вот как вмиг переменился.
Но Дашу это вовсе не удивило. Совсем спокойно (даже сама себе удивлялась) она ответила, что в полицию не пойдет, а отправится прямиком к госпоже начальнице. То есть к Жучихе. Про прозвище, разумеется, говорить не стала, но обрисовала начальницу гимназии подробно. Так, чтоб и сомнения не осталось: эта дама заезжего чиновника не испугается. Да и кто он ей? А совратить подшефную ей гимназистку – это уже серьезно, это ей самой вызов и вверенному заботам ее заведению.
Для убедительности Дашенька даже показала листок бумаги, исписанный с двух сторон ровным ученическим почерком. На них она подробнейшим образом описала, как было дело, и чем все закончилось. А от себя добавила, что напрасно господин прокуроров помощник изволит сомневаться – она и чулочки испачканные сохранила, и панталончики, которые он в порыве страсти изволил порвать. К тому же многие давеча видели их в парке, когда прогуливались при фонарях.
Так что все это не пустые слова, говорила Даша. В полиции, глядишь, и прислушаются – к начальнице-то гимназии. К ней, Даше Ложкиной, нет, – а вот к начальнице непременно. И еще, добавила Дашенька, сомнительно, что после всей этой истории в Петербурге захотят для товарища прокурора вакансию сохранять. Слишком все некрасиво получится.
При этих словах папенькин друг детства головой дернул и посмотрел на Дашеньку озадаченно. Видно, не ожидал от «цыпочки» этакой прыти. Просил разрешения взглянуть на листок. Да отчего ж не взглянуть? Не жалко, извольте. К тому же, на всякий непредвиденный случай, и копия тоже имеется.
Бумагу товарищ прокурора прочел, и не один раз. Губу закусил, совсем не авантажно взлохматил пятерней волосы. Потом сказал, что должен подумать, и удалился. Даже спокойной ночи не пожелал, невежа!
Утром к завтраку он не пришел. Кинулись выяснять – оказалось, еще затемно съехал. Только письмецо и оставил, с извинениями. Дашенька его видела: срочная надобность, прошу извинить, примите и проч. Словом, глупая болтовня.
Подумала про себя: все равно пойду к Жучихе. Почта и до Санкт-Петербурга жалобы доставляет. Времени больше пройдет, а так все равно. И приготовилась ждать.
А после обеда (папенька спать улегся, что получилось кстати) пожаловал почтальон. К Дашеньке. Посылочка ей оказалась, небольшая коробочка, обернутая коричневою бумагой. Что в ней, Дашенька догадалась сразу, с первого взгляда.
(Кстати, выяснилось позднее, что цена тому перстню не пять, а все восемь тысяч. Видно, не было иных средств у заезжего товарища прокурора.)
* * *
– Что умолк? – спросила мадам Дорис. – Докладывай свою чепуховину.
– Да я насчет братцев Свищовых, Егора с Федотом, медведей наших…
– И что с ними? Убили кого?
– Отчего ж сразу убили? Нет, хуже. Егорка хворь подцепил… Худую, французскую…
Мадам Дорис поморщилась.
– Это где ж? – И тут же взглядом впилась в управляющего: – Неужто у нас?! Ну? Отвечай!
– Нет, не у нас, как можно… – Иван Дормидонтович вытер отчего-то вспотевший лоб. – На стороне прихватил.
– Где?! Да что ж это я из тебя все клещами тащу!
– Стало быть, ходят они в одно место, – пояснил управляющий. – У нас-то им запрещено строго-настрого, а кровь молодая, требует… Словом, повадились в один дом заворачивать.
– Что за дом?
– Навроде как молельный… Там сектанты обитаются, хлысты, справляют свои дела богомерзкие, – тут Иван Дормидонтович в сердцах даже сплюнул. – У них ведь как: сперва псалмы, а после голышом до кучи…
– Это я знаю, – перебила его Дорис, – ты дело говори. Откуда в Харбине хлысты? У них, я слышала, где-то в тайге деревенька.
– Верно. А здесь, в городе, считай, филиал имеется. Среди некоторых господ пользуется большою известностью. Егор говорил, будто раз признал там важного господина из дорожного управления. И даже как-то чиновника полицейского.
– Врет он все. Откуда ему чиновников знать?
– Может, и врет. Только говорил, будто чиновник тот его оформлял как-то в участке. Тому несколько лет назад…
– Ладно, мне дела нет. Чего ты хочешь?
– Так ведь доктора надо… А то сгниет наш Егорка как есть, на корню. Он и теперь уж вроде как не в себе ходит. Говорит, лучше руки на себя наложу, чем так жить. И ведь наложит, ирод! А нам где замену искать? Да и Федот без братца совсем одичает.
Мадам Дорис на мгновение задумалась.
– Нет у меня доктора на примете, – сказала она. – С прежним сам знаешь, как вышло. Иудою оказался, властям фискалил. А нового вдруг не найдешь, это дело тонкое, деликатное. Ничего, потерпит Егорка Свищов. Болезнь у него долгая. Только смотри: ему теперь в дом ходу нет! И чтоб никто к нему не шастал, а особо с кухни и с прачечной. Хоть под замок сажай. Если мое слово нарушит – не жить. Уразумел?
Иван Дормидонтович взглянул в круглые магнетические глаза хозяйки. Поежился.
– Понял, – повернулся уходить, но, вспомнив, вытянул из кармана сложенный вчетверо бумажный листок. – Тут вам послание. Через Тимофея какой-то господин передал. Подавальщик наш говорит – очень-но серьезный господин.
– Тоже, голубиную почту устроили, – фыркнула мадам, однако записку взяла. – Что за господин? Из наших?
– Не могу знать.
– А должен! – Мадам развернула бумагу.
Некоторое время молча смотрела в нее, потом сложила обратно:
– Сходи приведи.
– А вдруг ушел?
– Не ушел. Я знаю. Ступай.
* * *
– Прошу, – сказал «малиновый» официант. Он распахнул дверь и почтительно посторонился.
Павел Романович вошел в кабинет мадам Дорис.
По дороге им встретился длиннобородый управляющий, и лицо у него было одновременно растерянное и сердитое.
За столом (как-то очень по-мужски, словно в казенном присутствии) сидела начинающая полнеть женщина средних лет, с длинными волосами, уложенными в некую замысловатейшую конструкцию. Женщина смотрела прямо, и взгляд у нее был совершенно особенный. Таким могла обладать горгона Медуза. Однако на том сходство заканчивалось: в целом хозяйка веселого дома была весьма миловидна.
– Что вам угодно? – спросила она, сразу переходя к делу.
– Позвольте присесть, – ответил Дохтуров. – Разговор у нас будет долгий, и вести его стоя не слишком удобно.
– С чего взяли, что долгий?
Павел Романович подумал, что нынче мадам Дорис куда менее любезна, чем в прошлое посещение.
– Оттого, что вы верно поняли смысл записки. Иначе бы не позвали. Так вот, знайте: это правда.
– Что правда? – спросила мадам. – Хорошо, садитесь. Кто вы и чего хотите?
– Зовут меня Дохтуров Павел Романович, по профессии врач. Пришел с предложением, которое обоим нам может стать весьма выгодным.
При упоминании рода занятий Павла Романовича в глазах у мадам промелькнул огонек. Она пальцем подвинула ближе лежавший перед ней бумажный листок.
– Тут нет слов, – сказала она. – Только число: «миллион», да еще ниже пририсован российский герб. Что это значит?
– Это значит, – ответил Павел Романович, – что я предлагаю вам сделку, в результате которой вы сможете получить один миллион рублей.
И он, насколько возможно коротко, изложил суть дела.
Мадам молчала. Пауза была долгой.
Потом она подняла свой горгоний взгляд:
– Я не скажу вам: да. Но и не отвечу: нет. Я подожду. Мне надо подумать.
Разговор был окончен, он вышел.
Она будет думать! Но времени, времени нет совершенно!
Назад: Глава четвертая Снова в Харбине
Дальше: Глава пятая Грач и другие