Роберт Маккаммон
Мое!
Пережившим ту эру, когда весь мир был зрителем.
«ЧЕЛОВЕК — ЭТО ЕГО ПРОШЛОЕ»
Ребенок снова заплакал.
Этот плач вырвал ее из сна с воздушными замками, и она чуть не заскрипела зубами. Это был такой хороший сон: она видела себя молодой и стройной, с волосами цвета летнего солнца. Это был сон, из которого ей отчаянно не хотелось уходить, но ребенок опять плакал. Порой она сожалела о том, что стала матерью, — ребенок убивал ее сны. Но она присела на кровати и сунула ноги в тапочки, потому что позаботиться о ребенке было больше некому.
Она потянулась, разминая суставы, и встала. Она была крупной женщиной, шести футов ростом, с широкими плечами. Амазончик — вот как ее прозвали. Кто? Она не помнила. Ох да. Теперь вспомнила. Он ее так прозвал. Это было одно из его ласковых имен для нее, часть их тайного кода любви. Она припомнила его лицо, дыхание красоты, его опасный смех, его твердое, как теплый мрамор, тело, когда он лежал на ней в постели, отделанной сиреневым бисером…
Стоп… Это пытка — думать о том, как было прежде.
Она сказала «т-с-с-с» осипшим со сна голосом. Ребенок продолжал плакать. Она любила этого ребенка, она уже давно ничего так не любила. Но ребенок слишком много плакал! Никак было его не успокоить. Она подошла к колыбельке и поглядела на него. Слезы текли по его щекам в три ручья, как потоки людей от супермаркета через дорогу.
— Т-с-с-с, — сказала она. — Роби? Ну-ка успокойся! Но Роби не желал успокаиваться, а ей не хотелось буянить соседей. Так уж получилось, что она им не нравилась. Особенно этому старому кретину за соседней дверью, который стучал в стены, когда она проигрывала свои записи Хендрикса и Джокля. Он грозился вызвать легавых, не испытывая, видимо, никакого уважения к Богу.
— Тихо! — велела она Роби.
Младенец издал задыхающийся звук, замолотил по воздуху кулачками и весь зашелся в крике. Она взяла его из колыбели и покачала, стараясь успокоить его демонов. Пока он отчаянно трепетал, она прислушивалась к шуму восемнадцатиколесных трейлеров, спешащих мимо Мэйблтона по шоссе к Атланте. Ей нравилось слушать этот чистый звук — как вода, текущая по камням. Но немножко грустно становилось от этого звука. Ей часто казалось, что все куда-то движутся, у всех есть направление, путеводная звезда. Ее звезды горели в свое время, вспыхнули и выгорели до золы. Это было очень давно, в другое время. Теперь она живет здесь, в этом дешевом доме рядом с шоссе, и в ясную погоду ей видны огни города к северо-востоку, а когда идет дождь, ей не видно ничего, кроме тьмы.
Она ходила по тесной спаленке, напевая и баюкая малыша. Но он все плакал и плакал, и у нее начинала болеть голова. Упрямый ребенок. Она пронесла его через коридор в кухню и включила там свет. Тараканы брызнули по щелям.
На кухне был чертовский беспорядок, и ее взбесило, что она докатилась до такого запустения. Она смахнула со стола мусор и пустые банки, освобождая место для ребенка, затем положила его и проверила пеленки. Нет, сухие.
— Ты кушать хочешь, да? Кушать хочешь, ласточка? Роби закашлялся, затих на несколько секунд, а затем завопил тонким и острым звуком, который просто буравил череп.
Она поискала пустышку, но не нашла. Взгляд ее упал на часы — 4.12. Господи! Ей через час с хвостиком на работу, а Роби сейчас разорвется от крика! Она оставила его, молотящего кулачками, на столе и открыла холодильник. Оттуда пахнуло зловонием. Что-то протухло среди холодной жареной картошки, кусочков гамбургеров, чизбургеров, ветчины, творога, молока, полупустых банок печеной фасоли и баночек детского питания «Герберс». Она выбрала яблочное пюре, затем открыла шкаф, вытащила кастрюльку и налила в нее воды из-под крана. Включила горелку, поставила на нее кастрюльку, а скляночку с яблочным пюре в воду, чтобы нагрелась. Холодной еды Роби не любит, а от тепла он засыпает. Много фокусов приходится знать матери — тяжелая это работа.
Она поглядела на Роби, дожидаясь, пока яблочное пюре согреется, и, вздрогнув от ужаса, увидела, что он вот-вот свалится со стола.
Она двигалась быстро для своих ста восьмидесяти четырех фунтов и поймала Роби за секунду до его падения на шахматный узор линолеума. Малыш опять заскулил, и она крепко прижала его к себе.
— Тихо, ну, тихо. Чуть не сломал себе шейку, да? — приговаривала она, расхаживая с плачущим малышом. — Чуть не сломал. Плохой мальчик! Хорошо, что Мэри тебя поймала. Ну, теперь тихо.
Роби лягался и завывал, бился в ее руках, и Мэри почувствовала, что ее терпение вот-вот лопнет, как старый флаг мира на сильном и жарком ветру.
Она подавила это чувство, потому что оно было опасно: заставляло ее думать о тикающих бомбах, о пальцах, загоняющих обоймы в затворы автоматов; о гремящем голосе Бога, отдающем команды в ночи из своих громкоговорителей; о том, где она и кто она, а эти мысли были опасны. Держа Роби одной рукой, она проверила яблочное пюре. Согрелось. Она сняла, скляночку, вытащила ложечку из ящиками присела на стул вместе с младенцем. У Роби текло из носа, его лицо покрылось красными пятнами.
— Ну вот, — сказала Мэри. — Вкуснятинка для маленького.
Малыш плотно сжал рот и не собирался его открывать. Внезапно он весь содрогнулся и лягнул ее, забрызгав весь перед вышитого фланелевого платья Мэри яблочным пюре.
— Черт тебя подери! — сказала она. — О черт! Погляди, что ты натворил!
Тело ребенка содрогалось с яростной силой.
— Нет, ты у меня это съешь! — сказала она ему и набрала еще одну ложку яблочного пюре.
Опять он не покорился ей. Яблочное пюре потекло из его рта по подбородку. Теперь это было сражением, битвой характеров. Мэри поймала лицо малыша большой рукой и стиснула по-детски толстые щеки.
— Ты у меня еще попомнишь! — заявила она, глядя в блестящие голубые глазки. Младенец притих на секунду, вздрогнул, а затем слезы вновь заструились по его лицу, и его завывания стали буравить голову Мэри новой болью.
Губы Роби стали барьером для ложки. Яблочный соус стекал на его ночную пижаму, расшитую желтыми утками. Мэри подумала о стирке, которая ей теперь предстоит и которую она больше всего не любила, и подточенное плачем терпение ее лопнуло.
Она бросила ложку, схватила младенца и затрясла его.
— Я тебе покажу! — заорала она. — Ты слышишь, что я тебе говорю?
Она трясла его все сильнее и сильнее, его голова болталась, но пронзительное завывание все продолжалось. Она зажала рукой его губы, и голова малыша задергалась у нее под пальцами. Звук плача все усиливался и усиливался по какой-то сумасшедшей спирали. Она должна быть готова к работе, должна надеть то лицо, которое носит каждый день вне этих стен, должна говорить «Да, мэм» или «Нет, сэр» и запаковывать гамбургеры. Люди, которые покупают их, не ведают, кто она, и никогда не догадаются, никогда-никогда, за миллион лет не догадаются, что она предпочла бы им глотки перерезать, чем смотреть на их рожи. Роби все плакал, квартира наполнилась его криком, кто-то стучал по стене, и у нее самой драло в горле.
— Так ты хочешь плакать, ТАК ТЫ ХОЧЕШЬ ПЛАКАТЬ? — закричала она, хватая сопротивляющегося младенца под мышки. — ТАК ТЫ У МЕНЯ ПОПЛАЧЕШЬ!
Она смахнула кастрюльку с плиты и включила горелку до отказа.
Но Роби, испорченное отродье, все скулил и боролся против ее воли. Она не хотела этого делать, это жгло ее сердце, но что хорошего в ребенке, который не слушается матери?
— Не доводи меня до этого! — Она затрясла Роби, как мешок с мясом. — Не заставляй меня причинять тебе боль! — Его лицо было искажено криком. Мэри уже его не слышала, а ощущала только давление от крика, перепиливающее череп. — Не заставляй меня! — предостерегла она, затем ухватила малыша за шею и шлепнула по лицу.
Горелка позади нее накалилась докрасна.
Роби не поддавался ее воле, не успокаивался. Кто-нибудь может вызвать свиней. И если это произойдет…
В стену с той стороны замолотил кулак. Роби вырывался и лягался. Он старался сломать ее волю, а такого прощать нельзя.
Она почувствовала, как скрипят ее зубы, как кровь пульсирует в висках. Маленькие красные капельки побежали из носа Роби, и его крик был как голос мира в конце времен.
Мэри издала тихий стонущий звук, вырвавшийся из глубины горла, повернулась к плите и прижала лицо младенца к раскаленной докрасна горелке.
Маленькое тельце корчилось и дергалось. Обтекавшая его волна жара ударила ей в лицо. Крик Роби длился и длился, ножки дергались. Она крепко прижимала его затылок рукой, в ее глазах стояли слезы, и на сердце у нее было муторно, потому что Роби всегда был таким хорошим ребенком.
Его борьба прекратилась, крик перешел в шипение.
Голова младенца плавилась.
Мэри глядела, как это происходит, словно отделившись от своего тела, как отдаленный наблюдатель — с нездоровым любопытством. Голова Роби съеживалась, маленькие искорки пламени постреливали, и розовая плоть расползалась в мерцающих струйках. Она ощущала жар под рукой. Теперь он затих. Он понял, кто здесь командует.
Она сняла его с горелки, но большая часть его лица осталась в горячих завитушках, черных и хрупких, вдавленных вовнутрь. Роби был мертв.
— Эй ты, полоумная дура! — раздался голос соседа за стеной. Старик из соседней квартиры, тот самый, что ходит вдоль дорог, собирая алюминиевые банки в мусорный мешок. «Шеклет» — вот какая фамилия написана на его почтовом ящике. — Прекрати этот вой или я вызову копов! Слышишь меня?
Мэри воззрилась на дыру с черными краями, там, где раньше было лицо Роби. Из нее шел дым. Пластмасса поблескивала на горелке, и в кухне воняло приторно-сладким запахом смерти еще одного ребенка.
— Заткнись и дай человеку поспать! — Он опять стукнул по стене, и фотографии детей, вырезанные из журнала и вставленные в десятицентовые рамки, запрыгали на гвоздиках.
Мэри продолжала стоять с полуоткрытым ртом, глядя на куклу серыми стеклянными глазами. И этот, этот тоже ушел. Этот готов для рая. Он был таким хорошим мальчиком. Она всегда считала его лучшим из всех. Она вытерла глаза водой рукой и выключила горелку. Кусочки пластмассы вспыхнули и затрещали, туман голубого дыма застилал воздух, словно дыхание призраков.
Она убрала куклу в шкаф в коридоре. В задней части шкафа стоял картонный ящик, и в этом ящике были мертвые дети — расписки в ее ярости. У некоторых кукол были сожжены лица, как у Роби. Другие были обезглавлены или разорваны на части. Были раздавленные колесами, были распоротые ножом или бритвой. Все они были маленькими мальчиками, и всех их она так любила.
Она сняла с Роби спальную пижаму с желтыми утками, держа его двумя пальцами, как нечистый предмет, и бросила в этот ящик смерти, запихнула ящик обратно в глубь шкафа и закрыла дверь. Затем убрала деревянный ящик, служивший колыбелькой, и осталась одна.
По шоссе проехал восемнадцатиколесный трейлер, и стены задрожали. Мэри медленной походкой лунатика прошла в спальню. Еще одна смерть у нее на душе. Их было так много, так много… Почему они ее не слушаются? Почему они всегда сопротивляются ее воле? Это не правильно, что она их кормит, одевает и любит, а они под конец умирают, ненавидя ее.
Она хотела быть любимой. Больше всего на свете. Разве она хочет слишком многого?
Мэри долго стояла у окна, глядя на шоссе. Деревья были голые. Бледный январь грыз землю, и казалось, что зима правит миром. Она бросила пижаму в корзину для белья в ванной. Затем прошла к гардеробу, выдвинула нижний ящик, сунула руку под сложенные свитера и нашла короткоствольный «кольт» тридцать восьмого калибра. Блеск с него уже сошел, и в шестизарядном барабане был только один патрон.
Мэри включила телевизор. Шли ранние утренние мультфильмы Ти-би-эс. «Кролик Багз и Энвер Фадд». В голубом свечении Мэри присела на край своей скомканной кровати и прокрутила барабан: раз, два и три.
Она сделала длинный глубокий вдох и прижала дуло «кольта» к правому виску.
— Эй ты, кволик дувной!
— Кто, я?
— Да, ты!
— Ах, вот ты как…
Она нажала спуск. Ударник звякнул по пустой камере.
Мэри перевела дух и улыбнулась.
Ее сердце тяжели колотилось, гоня по телу сладостный адреналин. Она положила револьвер на прежнее место — между свитерами — и задвинула ящик. Ей стало намного лучше, и Роби стал просто дурным воспоминанием. Но она не сможет долго прожить без ребенка, о котором надо заботиться. Нет, природа создала ее матерью. Землей-матерью, как некогда было сказано. Ей нужен новый ребенок. Она нашла Роби в магазине игрушек в Дугласвилле. Что нельзя дважды отправляться в один и тот же магазин — это она понимала лучше всякого другого. Она по-прежнему держала глаза на затылке, по-прежнему следила, чтобы легавых и близко не было. Так что она найдет другой магазин игрушек. Проще простого.
Уже почти наступило время отправляться на работу. Ей нужно было расслабиться и надеть то лицо, которое она носит вне этих стен. Лицо для «Бургер-Кинг», улыбающееся и дружелюбное, без признаков стали в глазах. Она стояла перед зеркалом в ванной, в резком свете неоновой лампы-трубочки медленно проступало нужное лицо.
— Да, мэм, — сказала она человеку в зеркале. — Вам с жареным картофелем, мэм? — Она прокашлялась. Голос должен быть чуть-чуть повыше и чуть поглуше. — Да, сэр, благодарю вас, сэр. Приятного вам дня! — Она включала и выключала свою улыбку, включала и выключала. Скотина хочет видеть улыбки. Она подумала, улыбаются ли забойщики на бойнях перед ударом деревянного молота по черепу коровы.
Улыбающееся лицо осталось на ней. Она выглядела моложе своего сорока одного года, но в углах глаз пролегли глубокие морщины. И длинные волосы уже не были светлыми, как летнее солнце. Они стали темно-каштановыми с проседью. Перед тем как отправиться на работу, она соберет их в тугой пучок. Лицо ее было квадратным, с сильными челюстями, но она может заставить его выглядеть слабым и испуганным, как у коровы, которая стоит в длинной очереди на убой и чувствует, как разбивают черепа впереди. Стоит ей захотеть, и она изобразит из своего лица, что только придумает. Будет молодой или старой, робкой или наглой. С равной легкостью она может сыграть роль стареющей калифорнийской девушки или неотесанной деревенщины. Может ссутулить плечи, как перепуганное чмо, а может выпрямиться во весь свои полный рост амазонки — и пусть только какой-нибудь гребаный сукин сын попробует встать у нее на дороге. Все дело в постановке фигуры, а она не зря ходила в актерскую школу в Нью-Йорке.
Ее настоящее имя было совсем не то, что стояло на водительских правах штата Джорджия, в библиотечной карточке, на счетах за кабельное телевидение или любой почте, которая поступала в ее адрес. Ее настоящее имя было Мэри Террелл. Она помнила, как ее называли, когда они передавали друг другу самокрутки с марихуаной и дешевое красное вино и пели песни свободы: Мэри Террор. ФБР разыскивало ее за убийство с весны 1969 года. Сержант Пеппер был мертв. Солдат Джо продолжал жить. Президентом был Джордж Буш, кинозвезды умирали от СПИДа, дети курили наркотики в гетто и пригородах, мусульмане взрывали авиалайнеры в небесах, в музыке правил стиль рэп, и никому больше не было дела до Движения. Это была сухая и пыльная вещь, как воздух в гробницах Хендрикса, Джоплина и Бога. Она позволила своим мыслям увлечь ее на предательскую территорию, и эти мысли угрожали улыбке на ее лице. Она перестала думать о мертвых героях, о горевшем поколении, которое делало бомбы с кровельными гвоздями и подкладывало их в залы собрания корпораций и оружейные склады национальной гвардии. Она перестала думать, чтобы ее не охватила та страшная печаль.
Шестидесятые годы умерли. Выжившие продолжали хромать по жизни, обрастали костюмами, галстуками и брюшками, лысели и запрещали своим детям слушать этот сатанинский хэвиметал. Часы Эры Водолея повернулись, на место хиппи пришли яппи. «Чикагская семерка» состарилась. «Черные пантеры» поседели. «Грэйтфул дед» выступали по ТВ, а «Аэроплан», превратившись в «Звездный корабль», вознесся до рейтинга «топ-сорок».
Мэри Террор закрыла глаза, и ей показалось, что она слышит шум ветра, посвистывающего в руинах.
«Мне нужно, — подумала она. — Мне нужно».
Одинокая слеза медленно поползла вниз по ее левой щеке.
«Мне нужно что-то только мое».
Она открыла глаза и поглядела на женщину в зеркале. Улыбка! Улыбка! Ее улыбка мгновенно вернулась на место.
— Спасибо, сэр. Не желаете ли к бургеру пепси со льдом?
Но в глазах оставалась жесткость — трещинки в маскировке. Это придется доработать.
Она сняла свое расшитое платье, где от судорожного движения руки расплылось пятно от яблочного пюре, и поглядела в тусклом свете на свое обнаженное тело. Ее улыбка растаяла и исчезла. Тело было бледным и расплывшимся, обвисшим на животе, на бедрах и ляжках. Груди с серовато-коричневыми сосками обвисли, как пустые мешки. Взгляд ее застыл на сетке старых шрамов, крест-накрест покрывших живот и правое бедро, гряды соединительной ткани, змеившихся к темному гнезду между ляжками. Она провела пальцами по шрамам и почувствовала их суровость. Но внутри у нее, она знала, были шрамы похуже. Они уходили глубоко и изрезали душу.
Мэри вспомнила свое молодое и упругое тело. Он не мог рук оторвать от нее. Она припомнила его жаркие удары изнутри. Они накачивались кислотой, и любовь продолжалась вечно. Она припомнила свечи в темноте, запах клубничного аромата и звуки «Дорз» — божественной группы — из плейера.
«Давным-давно это было», — подумала она. Нация Вудстока превратилась в поколение пепси. Большинство бывших вне закона вынырнули на поверхность за воздухом, получили свой срок в клетках политического перевоспптания, надели костюмы этого трахающего мозги государства и присоединились к стаду скота, марширующего на скотобойню.
Но не он. Не Лорд Джек.
И не она тоже. . Под этой мягкой и распухшей от готовой пищи оболочкой она все еще была Мэри Террор. Мэри Террор спала внутри ее тела, грезя о том, что и как могло бы быть.
В комнате прозвенел будильник. Мэри выключила его шлепком ладони, открыла холодный кран в душе и шагнула под этот горький поток. После душа высушила волосы и переоделась в свою униформу «Бургер-Кинг». Она работала в «Бургер-Кинге» восемь месяцев, достигла уровня помощника дневного управляющего, и ей подчинялась толпа всяких сопляков, которые не могли отличить Че Гевару от Джеральдо Риверы. Это ее устраивало. Они никогда не слышали ни о Штормовом Подполье, ни о Штормовом Фронте. Для этих сопляков она была разведенной женщиной, старающейся свести концы с концами. И так и надо было. Они не знали, что она может сделать бомбу из дерьма и керосина, или что она может разобрать и собрать винтовку «М — 16», или, не задумываясь, всадить пулю в морду легавому, как муху прихлопнуть.
Пусть лучше будут тупыми, чем мертвыми.
Она выключила телевизор. Пора идти. Она взяла с подзеркальника желтый значок — «улыбку» и приколола на блузу. Затем надела коричневое пальто, взяла сумочку с удостоверением личности, которое определяло ее как Джинджер Коулз, и открыла дверь в холодный ненавистный внешний мир.
Проржавелый, истрепанный голубой «шевролео-пикап стоял на стоянке. Она краем глаза увидела Шеклета. Он наблюдал за ней из своего окна и отпрянул назад, когда понял, что она его заметила. Глаза этого старика когда-нибудь навлекут на него беду. Может быть, даже очень скоро.
Она поехала прочь от своего дома, вливаясь в утренний поток машин, стекающийся в Атланту из пригородов, и никто из водителей не подозревал, что рядом с ними едет шестифутовая бомба с часовым механизмом, ровно отмеривающим время до взрыва.