17
Плохо. Все было плохо. Ничего не получалось. В том месте, куда пришелся удар, билась боль. Мария-Елена ехала на заднем сиденье машины, в обществе трех незнакомцев, по стране, которую она никогда не сможет понять умом. Женщина чувствовала, что совсем выдохлась, что больна, и от этого ее охватывало отчаяние. На что же она способна, если, даже участвуя в антиядерной демонстрации, получила по лбу от одного из своих единомышленников? Ничего-то она не может сделать как следует. Даже мужа не сумела удержать.
А поначалу все шло так здорово. Она была с Джеком Остоном. Каждый день в Бразилиа работала вместе с ним. Каждую ночь в Бразилиа спала вместе с ним. И была приятно удивлена его плотскому влечению к ней. Мария-Елена не думала, что такой спокойный с виду человек может быть настолько ненасытен в постели.
Настал день, когда они подписали все нужные бумаги в городском совете и американском посольстве. А потом и день, когда они отправились в гражданское бюро регистрации и тихонько поженились, после чего вернулись в квартиру Джека (Мария-Елена уже успела перебраться к нему) и снова предались сладострастным любовным утехам; к этому и свелся их медовый месяц.
По контракту Джеку оставалось отработать в ВОЗ всего два месяца. Они-то и стали самыми счастливыми в жизни Марии-Елены. Жалкий первый брак и Пако были забыты напрочь, мертвые дети – почти забыты, мысли о погибшей певческой карьере больше не причиняли боли, а ненависть к себе оказалась погребенной в толще новообретенной самоуверенности, и Мария-Елена ощутила себя как совершенно новое человеческое существо.
И собиралась уехать в Америку.
В те дни она была так счастлива, что почти забыла об изначальной причине, заставившей ее желать этой поездки и соблазнить, точнее, окрутить Джека Остона. Иногда воспоминание возвращалось, особенно во время выездов «в поле», в какое-нибудь особенно жуткое место. Но ее замысел (или надежда) вновь превратился в ту нехитрую детскую выдумку, из которой он в свое время и родился.
Первый месяц (или полтора) в Америке Мария-Елена была слишком ошеломлена и не могла ни о чем думать, а город Стокбридж в штате Массачусетс казался ей чужой планетой в иной солнечной системе. Да и солнце здесь тоже было совсем другим. Постижение наук (как делать покупки в этих магазинах, как ездить по дорогам, как жить в этом доме) давалось ценой огромных умственных усилий, требовало такой сосредоточенности, что Мария-Елена даже не решилась бы назвать эти недели счастливыми: на счастье не оставалось времени. В суматохе она даже не сразу заметила, что потеряла Джека.
Теперь-то она поняла, что стряслось. Там, в Бразилии, половое влечение, будто радиоглушилка, подавило все остальные свойства личности Джека. Но это влечение, расцветшее на чуждом Джеку экзотическом фоне, сошло на нет, как только он вернулся в привычную, более цивилизованную обстановку. В Стокбридже его страсть к ней ушла в песок так же быстро и необратимо, как уходит из треснувшего бассейна вода. И на месте угасшей страсти не осталось ничего.
Похоже, Джек ее не любил, не имел с нею ничего общего, не выказывал ни расположения, ни неприязни, незамечал ее присутствия. Никакой телесной близости теперь не было и в помине, и немногочисленные попытки Марии-Елены воспламенить его прежней страстью завершились унизительным провалом (как же нежно и любезно он отбояривался от постели!), поэтому вскоре она сдалась, а иных подходов к Джеку найти не смогла.
Джек возобновил свои исследования в массачусетской медицинской лаборатории, и все его интересы свелись к работе и общению с сослуживцами. Он не возражал открыто против присутствия в доме Марии-Елены, позволял ей стряпать и стирать, но если бы она вдруг уехала, Джек тотчас нашел бы другую служанку. Правду сказать, ему было бы проще завести домработницу, которая не лезет в его спальню по ночам.
В каком-то смысле ей было бы легче понять его и ужиться с ним, если бы Джек нашел себе другую женщину. Но не тут-то было. И, возможно, этого не произойдет никогда. Джек был добрым и славным малым, просто ему недоставало плотского начала, а работа поглощала его целиком. Необходимая Джеку светская жизнь ограничивалась выездами «в поле» и болтовней с сотрудниками. Внезапные вспышки страсти были очень редки и приятны, но после них не оставалось ни воспоминаний, ни сожалений об их мимолетности.
Хуже всего было вот что. Похоже, Джек даже не помнил, чем именно привлекла его Мария-Елена. И теперь она знала, что он согласился на брак с ней благодаря все тому же укоренившемуся в его душе любезному пофигизму. Вот почему она сумела осуществить свой замысел. Какая умница!
Эх, если б только она могла поговорить с его первой женой, этой таинственной женщиной, жившей в Портленде, штат Орегон, в трех тысячах миль отсюда. Неужели она пережила то же самое? Джек внезапно заметил ее тело, впал в любовный раж, истощился и вновь вернулся к своему прежнему ленивому существованию (за тем исключением, что у них родился ребенок). А жена больше не могла сносить его мягкое и любезное безразличие.
Как восприняла бы такое положение дел американка? Мария-Елена вконец растерялась. Житейский опыт был бессилен подсказать ей, как вести себя с равнодушным мужчиной. В ее стране на страстях держался весь чувственный мир человека, хорошо это или плохо. Когда Мария-Елена встретила Пако, это было подобно столкновению двух грозовых фронтов над джунглями, а когда они расстались, буря бушевала еще яростнее. Их любовь была кровопролитной в прямом и переносном смысле, и если в конце концов Мария-Елена была вынуждена признать, что Пако ненавидит ее, это стало следствием войны, а не великого оледенения.
Когда она пела и ощущала отклик слушателей, это тоже была страсть. Недолгое время ей довелось быть последней представительницей южноамериканской песенной традиции со всей ее мощью; Мария-Елена достигла едва ли не того уровня чувственного напряжения, на котором пела Эдит Пиаф, а в зрелищном отношении почти сравнялась с Лайзой Минелли, только ее концерты были исполнены чисто иберийского духа. Как же мощно, как выразительно пела она о горечи утрат в те времена, когда сама еще не знала, что это такое. И как далека она от пения теперь.
Она привезла из Бразилии напоминания о своей карьере – пластинки, свернутые в трубочку плакаты, журнальные вырезки, фотографии. Все это лежало сейчас на чердаке в Стокбридже в двух картонных коробках. Иногда Марии-Елене приходила на ум мысль послушать какую-нибудь из этих пластинок, например концерт в Сан-Паулу, где записан повергающий в трепет ликующий рев толпы зрителей, но она никогда этого не делала.
Измученная, одинокая, пристыженная, Мария-Елена лихорадочно цеплялась за остатки идеи, соединившей ее с Джоном Остоном. Ей надо было как-то отыскать владельцев заводов, людей, которые то ли не знали, то ли не заботились о том, в какой кошмар они превратили жизнь скромных обитателей захолустных уголков Земли. Надо как-то снестись с ними, убедить изменить линию поведения, дать задний ход, положить конец смертоубийству. Но кто эти люди? Как их разыскать? Как с ними связаться? Как заставить согласиться со своими доводами?
В конце концов она осознала, что может пойти только одним путем: присоединиться к демонстрантам, как было в Бразилии, когда она делала первые шаги по тропе политической борьбы. Участие в демонстрациях помогало скоротать дни, разрядиться, избавиться от излишков пыла, почувствовать – по крайней мере иногда, – что она достигла какой-то цели. Пусть она делает не то, что нужно. Но хоть что-то она делает!
Однако и тут чувство удовлетворения было скорее следствием самообмана. Ее познаний в английском, вполне достаточных в повседневном обиходе, явно не хватало, чтобы уловить или выразить все тонкости рассуждений на политические темы. Взять хотя бы сегодняшнюю демонстрацию. Ее участники не возражали противатомной станции как таковой, но не хотели, чтобы на ее территории велись какие-то научные исследования. А что она, Мария-Елена, знает о науке? Ничего, если не считать личного знакомства с отходами научных разработок. И тем не менее Мария-Елена продолжала свою деятельность, поскольку даже это все же было лучше, чем ничего. Работа хотя бы отвлекала от мыслей о прозябании, давала право думать, что, возможно, она делает полезное дело. Может, так оно и было.
Вот только ничего не получалось. Она не могла даже отвлечься. А о каком-то там исполненном предназначении и вовсе говорить не приходилось. Она участвовала в пикетировании штаб-квартиры ООН, подписывала коллективные послания в «Нью-Йорк таймс» (обычно их не публиковали), жертвовала на газетные объявления, касающиеся окружающей среды, стояла в колышущихся рядах демонстрантов, ездила в Вашингтон на автобусах, заказанных активистами. И все время оставалась одна, все время стояла чуть поодаль, все время была самую малость не к месту, все время чувствовала себя немножечко потерянной.
Сегодняшний конфуз был кульминацией. Получить кровоточащую рану перед телекамерами – ничего худшего с ней до сих пор не случалось. Дать этим подонкам с телевидения именно ту лживую историю о насилии, которой они так жаждут, поскольку она поможет им напустить туману и уклониться от истины. А потом, не оправившись толком после нечаянного удара, позволить увезти себя прочь от поля брани, где ей самое место. Сидеть в этой машине, набитой незнакомцами!
«Меня зовут Мария-Елена Остон, – сказала она им. – Я очень вам признательна, но мне не следует покидать моих друзей, они будут волноваться за меня». Это была неправда. Это была действительность, от которой она решительно отмахивалась.
– Если вы меня высадите, я смогу вернуться назад пешком, – продолжала Мария-Елена.
Все принялись отговаривать ее – и миловидный белокурый спаситель, и смазливая женщина за рулем, и этот самый тощий из людей, сидевший впереди рядом с водительницей. Они твердили, что у нее рассечен лоб, что кровь еще идет, что рану следует обработать.
– До больницы каких-то две мили, – сказала водительница.
– Вот именно, – подтвердил тощий мужчина.
– Я не хочу, чтобы вы из-за меня делали крюк. Пожалуйста, позвольте мне вылезти…
Тощий мужчина рассмеялся, закашлялся, повернулся к Марии-Елене и с улыбкой сказал:
– Никакого крюка. Боюсь, я живу в этой больнице.
Только теперь она по-настоящему посмотрела на него. Он говорил по-английски с акцентом – возможно, более заметным, чем ее собственный, но совсем не похожим. Поляк? Да еще тощий какой. И как натянута полупрозрачная серо-синяя кожа на черепе. Уже зная правду, Мария-Елена тем не менее спросила:
– Вы врач?
– Нет, я птица поважнее, – вновь улыбнувшись, ответил мужчина. – Я – знаменитый больной.
– Очень сожалею, – молвила Мария-Елена, внезапно почувствовав смущение.
– Вам-то о чем сожалеть? – проговорил мужчина. – Давайте уж лучше я буду горевать за нас двоих.
Такая проказливая речь в устах живого скелета звучала дико. Но вот человек посерьезнел и, повернувшись, выглянул в заднее окно машины.
– Будь у меня силы, я бы маршировал вместе с вами, – сказал он.
Мария-Елена тотчас сложила два и два.
– Так все дело в мирном атоме? Он и есть виновник вашего недуга? – спросила она.
– Мирный атом, – эхом повторил мужчина, как будто в этих словах заключалась шутка, понятная лишь ему одному.
– Григорий был в Чернобыле, – бесцветным голосом проговорила водительница.
К горлу Марии-Елены подкатил комок, она почувствовала удушье, утратила дар речи. Она даже не знала, как назвать захлестнувшее ее чувство. Мария-Елена протянула руку и положила ее на костлявое (очень костлявое) плечо Григория.
Он оглянулся и одарил ее улыбкой. А потом, желая ободрить женщину, мягко сказал:
– Ничего, я уже успел смириться.