Книга: Наследие Грозного
Назад: ЗА ГРАНЯМИ
Дальше: СИРОТА-ЦАРЕВИЧ

ГОНЕЦ ОТЦА ПАИСИЯ

– Хе-хе-хе! Почуял занозу в лапе! Кольнуло в грудь железом. Взревел! Теперя сам полезет на рогатину… Рвать и метать учнет кругом… Сам первый и надорвался! Слушок единый прослышал – и уж не свой стал. А что будет, как дело въявь объявится? – заметил Шуйский, когда дьяк Щелкалов улучил время и передал ему, что произошло у царя во время посещения Иова.
– И то уж сбирается. Бельским бы шепнуть, стереглися бы… И Романовым, Федору с роднею. На них опалился больше всего. Тебя не тронет он, боярин… Опасается, что люди все московские торговые за тебя. Да и с патриархом с отцом дружен тоже живешь… А уж других перебирать почнет! Я уж знаю… Гляди, почнем на днях и указы опальные писать, в ссылку готовить…
– Ништо, пускай! А мы его еще подстрочим маленько. Вот я сейчас туды и метнуся. Ровно бы не знаю ничего. На кого он сам думает, еще его науськаю. Все одно, беды не избыть. Чем он лютее, тем ему конец скорее, татарве проклятой… Еще нет ли вестей каких?
– Да так, ничего. Разве вот… – дьяк совсем понизил голос, словно опасаясь, чтобы стены покоя Шуйского не услыхали чего. – Брат Паисий в Киев, к иноку одному печерскому, писаньице шлет братское… Може, и от тебя что будет передать?
– Нет. Покуда ничего. Бельских спросить надо. Им ближе дело… Да Романовых… с подружением своим, со всеми чады и домочадцами. Челом бью…
– Ладно, спросим уж. Здоров будь пока, боярин, свет Василь Васильевич.
Так закипела Москва при вести о первом отблеске тени Димитрия Углицкого, которая и сама реяла еще где-то за пределами телесного взора людей, в области их надежд, мечтаний и дум…
Как пишут современники-летописцы, еще до появления в Украйне первых вестей о воскресшем Углицком царевиче, до обнаружения хотя бы следов его на Руси или за гранями, Борис, не говоря, что вызывает такую ярость, стал преследовать несколько боярских родов и вообще «страшен являшеся», по выражению одного из самых добросовестных и снисходительных историков Бориса, Авраама Палицына.
Было это как раз в 1600-м и в следующих годах.
Тень тени Димитрия смяла все планы хитрого государственного мудреца; как карточный замок, сдунула все плоды многолетних трудов и тайных преступлений.
В самой Польше и на Литве, где суждено было разыграться первому акту исторической трагедии, толком не знали ничего. Только год спустя послал Жигимонт пана Пильгржимовского к Борису с дружеским упреждением о волнующих вестях…
Только два года еще спустя, в 1604 году, Борис устами своих пограничных, черниговских воевод князей Михаила Кашина, Оболенских и Татева в первый раз громко заявил, что он знает о существовании самозванца, знает даже, кто этот дерзкий, а именно – «чудовский расстрига-диакон, Гришка Богданов Отрепьев, Юшко по-мирскому».
Но лживое слово Борисом было сказано, имя названо, – когда молчать дольше оказалось невозможным. Большое войско стояло наготове перед русской гранью и сбиралось судом Божиим, кровавым поединком выяснить, кто прав, кто виноват из двоих: похититель власти, Борис, или неведомый юноша. Самозванец, Лжедимитрий, как его называли при московском дворе, «царевич Углицкий», – как звали вождя его рати и весь народ русский.
Между тем, даже до начала 1600 года, тот, чьим именем смутили покой мудрого царя Бориса, мир двух соседних народов – сарматского и московского, – юноша Димитрий Сирота слышал разные вести о воскресшем Иоанныче, волновался ими наравне со всеми… Даже предчувствовал что-то великое, страшное своей юной, чуткой душой. Но наверное не знал ничего.
Те, кто незримо охраняли дитя от колыбели, еще медлили, выжидали таких дней, когда последний удар явится страшным, неотразимым, смертельным. Они знали Бориса, знали свой народ…
1600 год застал Сироту в Печерском Киевском монастыре.
И здесь, как и раньше, хотелось ему вскрыть ладанки, полученные в Москве от старца-учителя, узнать, какая тайна скрывается за этой сероватой холщовой оболочкой, такой плотной, прочной.
Но юноша вспоминал свою клятву, говорил себе, что нельзя быть неблагодарным, надо верить человеку, который был всегда добр, оказал столько услуг бедному, безымянному мальчику.
«Но здесь, в этих свертках, наверное, и кроется тайна моего имени, моего рождения…» – думал юноша. Рука уже тянулась разорвать, разрезать крепкую ткань… Взглянуть, увидеть, понять…
И тут же падала обратно.
Неукротимый во всех своих желаниях, Сирота умел обуздать себя в настоящем случае.
– Наверное, для моей же пользы приказал мне ждать честной отец… Он не похож на остальных – не объедал, не опивал монастырских… Святой души старец. Послушаю его. Клятвы не сломаю, чтобы Бог не покарал меня…
Обе ладанки оставались нетронутыми больше года.
Живой, понятливый, Димитрий успел за это время ознакомиться с украинской речью, схожей во многом с общим русским говором и в то же время совсем своеобразной, певучей, мягкой такой. Молодая, богатая память помогла юноше сделать большие успехи за очень короткое время. А затем еще скорее овладел он и польским языком. На людных улицах, на шумных площадях веселого торгового города прислушивался Сирота и к немецкой речи, какую можно было здесь слышать чаще, чем на Москве.
Тысячи сильных ощущений наполнили душу юноши, на время как бы отвлекая его от одной неустанной мысли, от желания узнать: кто он сам? Есть ли кто-нибудь в мире у него близкий, или на самом деле он – круглый, бездомный сирота?
Приютился юноша у того же монаха Гервасия, к которому направил его из Москвы наставник-инок.
Особняком, беленькой веселой мазанкой с камышовой крышей стояла келья инока, тоже ведающего монастырские книги и рукописи, составляющего хроники, как его московский приятель.
Здесь – свободнее все говорится про Москву и больше можно узнать, чем живя там, на месте. Правда, и ложных слухов немало кругом носится. Да кто знает московских людей и дела ихние, – сразу поймет, что правда, а что прибавлено в каждом слухе, в каждой вести, идущей из-за рубежа московского.
Мирно, в молитве, в работе, в прогулках текло время Димитрия. Он еще был слишком юн, чтобы изведать и другие стороны жизни – кутить или вздыхать по темным очам, по вишневым губкам киевских красавиц, «дивчат и молодиц», как они здесь называются.
Южная зима настала… Крещенье близко.
Вдруг нежданный, дорогой гость появился в келье Гервасия, поздоровался с ним по чину, поклоны отбил и после обратился к остолбенелому Сироте:
– Что же стоишь, чадо, ровно Лотова жена посолонелая? Али не признал?! Челом бью!
Гость, инок Чудовской обители, отдал поклон Сироте. Тот прямо на шею к нему кинулся.
– Отец Авраамий! Вот не ждал! Как тебя Господь занес? Да как выехал с Москвы? Надолго ль к нам? Что отец Паисий? Наши все? Господи, вот радости Бог послал!
И даже слезы радости выступили из глаз, покатились по рдеющим щекам Сироты.
– Все слава те Господи. Челом тебе бьют, шлют благословение свое, навеки нерушимое, сиротке бедному…
И старик благоговейно осенил голову юноши своею дрожащей рукою. Очевидно, он был очень взволнован, как будто не знал, с чего ему начать, как приступить к делу, ради которого явился сюда с далекой Москвы, да еще зимою.
Передохнув немного, инок продолжал:
– Приставы с Москвы на Смоленск выехали. Послов тамо будут встречать больших: Сапеху Катцлея со товарищи. Едут в нашу сторону для мирного договора на вечные времена… Вот я с ими, с приставами, и увязался, выпросился у игумена… И по монастырским делам, к смоленскому отцу игумену… И для своих нужд… В Смоленске приставы-то долго еще поджидать послов будут… Я сюды и пробрался с обратными, с попутчиками, по ямам по проезжим… Близко, благо, тута… Тебя повидать… и братьев иных в обители… Недалеко, толкую…
– Совсем рукой подать, коли Долгоруких взять, – кланяясь инокам, подхватил диакон Гришка, вошедший на эти слова, – с приездом али с прилетом! Как челом бить, не скажешь ли, брат Авраамий?
– Здорово, брат Григорий… Вот ты тут! Тебя и не хватало… Все балагур мирской, по-старому?
– Нет. Тута моложе стал. Видишь: браду отпустил, наусие, обмирщился, чернечий кафтан скинул, казацкий жупан вздел. Ладно ли? Что скажешь?
– А мое ли то дело? Чем плохим чернецом, лучше добрым мирянином быть, так я думаю. А там, Богу знать…
С приходом Отрепьева Авраамий стал иной, словно сжался весь, каждое слово взвешивает.
– Так, так, умное слово. И сам я так думаю. А что на Москве нового слыхал? Как царенька, милостью Божией да пищалью стрелецкою? Слышно, лютует теперь, не хуже покойничка Грозного царя, Ивана Васильевича?
– Ох, Гришка, ох, худой твой умишко! Висеть тебе на дубовой на перекладине! Уж больно ты востер, как вижу. И был таков, да и стал не хуже…
– Не охай, брате мой, друже. Коли висеть мне к судье задом, так и тебе – со мною рядом. Так мы всюду: заодно и вместе. Выкладывай лучше свои вести!
– Да ты что? И впрямь в скоморохи записался, круговая твоя голова?
– Нету. Собираюсь к пану воеводе Острожскому в челядинцы. Все бы готово, да он сам не идет, меня к себе не ведет… За малым дело стало. Вправду, не томи, говори, что творится в Белокаменной? Хоша и горем полна, да все родная сторона, своя мать, а не мачеха… Как там у вас?
– Слушай, дай слово молвить… Я скажу все… Не жалко. Тут шпыней, чай, нет Борисовых, от которых житья не стало никому, от самого владыки и до смерда последнего… Беды у нас, ох какие беды! А как прошел слушок один…
– Какой такой? Про царевича? М-да, энто Борису не мед! Что еще будет! Донцы тут есть по обителям… По обещанью, с молитвой пришли. Толкуют: только бы им, казакам, себе получить того царевича! Все как один станут… Имя какое, что твоя хоругвь Пречистыя, которая Димитрию Донскому на татар помогла. А этот, из мертвых воскресший Димитрий, поди, с одним татарином – легко управится… Да еще туда отцы ксендзы всполошилися… Бывает, что и с ними сводит меня Господь… Говорят, что за истинного царевича и Литва и Речь вся Посполитая заступится. Больно уж наш московский государь скороспелый надоскучил им всем. Сердит, да не милостив! Дале что?
– Да ты, почитай, половину сказал. А от другой – немного и осталося… И прежде чисто было круг царя Федора. А круг Бориса – еще чище стало. Мало и бояр-князей осталось на Москве. Кто в ссылке, кто в петле, иные под лед спущены, на вечное успокоение… Ни тебе Сицких, ни Быкасовых либо Шереметевых… И Романовых, и Мстиславских… Бельского Богдана было вернул, а ноне опять упрятал… Ровно в склепе, тихо во дворце царском… Из чужих – одни Шуйские уцелели покамест, да и то не все…
– Шуйские? Первые вороги его… Особливо Васенька, кот-мышелов, ласковый, тихенькой, коготочки востреньки, лапочки бархатеньки… Он жив, не сослан? Не «выбыл», как покойный царь по убиенных писать приказывал? Иван Васильевич государь?
– Жив? Заручка у него сильна. Московские люди все… Новгород, его буйная дедина и отчина… А тут еще сестра царицы Марьи, Катерина Григорьевна, – замужем, как ведаешь, за Димитрием Васильевичем Шуйским, за родным братом князя Василия. Она их дюже и выручает…
– Угу… Одно я в толк взять не могу: коли всем так нелюб Борис, чем он держится? Народ – одна сила на Москве… Не сотня наемников иноземных. Свои ратники не пойдут против народа… Что же бояре дремлют? Взять да и…
– А ежели взять пока нечего? Убрать одно – другое надо на место ставить; пусто место чтобы не было. Не подобает того в царстве. Боярам волю дать, каждый себя выставит. Особливо – Шуйские, Мстиславский и Романовы. Все один другого опасаются; а царя – пуще всех. Вот друг дружку и сшибают, руки вяжут один другому… А чего иного еще не приготовлено…
– Угу! Не приготовлено… разумею… А слышь, Митя, гляжу я на тебя… Чай, Евангелия не так ты слушаешь чтение, как наши речи житейские, про дела царские? Что, ежели бы бояре шутку сшутили? И годами и видом ты подошел… Парень хоть куда… Тебя бы в эти Димитрии постановили… Имя и то одинаковое. Перекрещивать не надо.
От неожиданности Сирота как сидел, так и застыл, откинувшись немного назад, будто призрак встал перед ним, пугающий, грозный.
Бледный, с расширенными глазами, он стал красив и странен, как никогда.
А гость, заметив волнение юноши, ворчливо заговорил:
– Слышь, ты, челядинец Осторожный, Острожский ли, не ведаю, как сказать… За такие шутки на Москве – оба вы на первой осине качались бы! И он, безвинный, с тобою. Да и здеся за негожие речи не похвалят. Убери язык в подполицу, коли во рту ему тесно…
– Ну буде, не бранись! И то зря сболтнул. Вон Митя испужался от слова от глупого. Что ж бы это, коли бы… Молчу, молчу… Дале что?
– А дале – устал я… Отдохнуть бы где, брат Гервасий, у тебя можно ли? Здесь?
– Добро… А ты что же все молчал, Митенька? И не спросил ни о чем.
– Да я слушал… А скажи, отче, проводить тебя можно ли будет, как на Смоленск повернешь?
– Что, али по Москве соскучился? Не знаю, подумаю… Тут надо мне вам с Григорием еще слово сказать… Слышь, о вас, об уходе вашем и до царя вести дошли… Как уж, не ведаю. И сам приказывал он: ловить вас обоих… Наговорено на вас, будто чернокнижием займоваться вы надумали. Для того и за рубеж ушли… Так дело ли теперь нос в капкан совать?
– Ого! И до нас милость царская докатилася! Какие мы птицы стали важные, слышь, Митя… Ну, уж ты один Москву проведать сбирайся. Я тебе не подорожник! Слышал? Что молчишь, правда, нынче? Али обещанье Богу дал? Молчальником стал?
– Нет, Гриша… Ладно, я потолкую с тобой, отче, подумаем. А охота была отца Паисия повидать! Как живет святой старец?
– Бог милует. Видел я его перед самым выездом перед моим. Он и сказал: помни, брат Авраамий, спроси Митеньку, записан ли у него, который я ему сказывал… Пожди, припомню я… Кажись так: «авторник, фебруария». Да, стой! Память у меня девичья… Вот тут есть написано. Рукою старцевой. Поминанье, какое он заказал тебе править по усопшим. «Вторник, фебруария, 28 дня, 1598 рокру». Вот бери, попамятуй… Помолися, сыне!
Дрожащей рукой, молча принял Сирота листок и быстро спрятал его на груди.
Брат Гервасий и Гришка-диакон, толковавшие о чем-то, мало обратили внимания на то, что произошло.
Авраамий скрылся в соседней каморке, где улегся, кряхтя и отдуваясь.
И Сирота, отдав поклон, быстро вышел из кельи, оставя в небольшом недоумении друга и инока печерского.
Назад: ЗА ГРАНЯМИ
Дальше: СИРОТА-ЦАРЕВИЧ