15
Бернард начал мысленно декламировать стихи. Это было последнее, что еще отделяло его от черной бездны безумия.
В школе придерживавшиеся прогрессивных взглядов учителя никогда не заставляли его заучивать стихи наизусть. «Ты всегда можешь найти их в книге», — говорили они — и это лишний раз доказывало, что они практически не разбирались в жизни.
Харпер, напротив, с малых лет прививала ему любовь к поэзии. «Если когда-нибудь, не дай Бог, жизнь твоя будет лежать в руинах, ты найдешь опору в этих отрывках», — внушала она. Только теперь до него начинал доходить смысл этих слов.
Потому что жизнь его лежала в развалинах. Он корчился в конвульсиях. Тело, заключенное в каменном саркофаге, сотрясала дрожь. От него разило блевотиной и мочой. Перед глазами клубилась черная пустота. И так час за часом. Когда рассудок покидал его, отправляясь в свободное плавание, с губ Бернарда срывался только бессвязный лепет. Когда же разум прояснялся, им овладевал безотчетный страх — ему казалось, что в голове у него готова взорваться бомба. И так час за часом.
Он был уверен, что умирает. Дышать становилось все труднее. Казалось, он утопает в грязной трясине. Действительность ужасала, и он радовался провалам сознания. Приходя в себя, он все время чувствовал рядом невидимый оскал смерти. Час за часом.
И тогда, собрав последние остатки воли, он принялся декламировать.
Это была именно та ситуация — как часто человек попадает в подобные ситуации! — когда самым подходящим автором оказался Уильям Блейк.
Небо синее — в цветке.
В горстке праха — бесконечность;
Целый мир держать в руке,
В каждом миге видеть вечность…
Да-да, это неплохо. Можно часами докапываться до таинственного смысла, заключенного в этих фразах. Облизав пересохшие губы, Бернард ощутил на них привкус тления. Почти беззвучно он продолжал:
Если птицу в клетку прячут,
Небеса над нею плачут…
О-о, он кое-что понимал в жизни, этот Безумный Билл.
Бернард лежал с закрытыми глазами, открыв рот, задыхаясь собственными испарениями.
Темной ночью и чуть свет
Люди явятся на свет.
Люди явятся на свет,
А вокруг — ночная тьма.
И одних — ждет Счастья свет,
А других — Несчастья тьма…
Он обхватил себя за плечи, но не крепко — не осталось сил — и мерно покачивался в такт стихотворному ритму, борясь с подступающей тошнотой.
И одних — ждет Счастья свет,
А других — Несчастья тьма.
Кто-то рыжий, кто-то нет,
Кто-то высох как скелет…
— Я задыхаюсь, — прошептал Бернард, теряя сознание. Он не знал, как долго пробыл в беспамятстве. Он лежал на залитом солнцем, усыпанном желтыми цветами рапса изумрудном лугу. Под звуки музыки, на берегу реки, играющей солнечными бликами. И куда ни кинь взгляд, повсюду в высокой траве — белые нагие тела, исполненные томной неги. Видения сынов и дщерей Альбиона.
Неожиданно крышка гроба захлопнулась у него над головой, мир снова погрузился во мрак, он снова вдохнул запахи своей разлагающейся плоти, шепча сквозь слезы:
— Мама…
И явственно услышал ее голос: Если б мы глядели глазом…
«Да, да, все правильно, — думал Бернард, раздавленный страшной реальностью. — Да…»
Если б мы глядели глазом,
То во лжи погряз бы разум.
Глаз во тьму глядит, глаз во тьму скользит.
Которую не читаю,
Которую не рифмую,
И только в ней умираю.
И где ту землю обрету,
Что привела бы к Господу?
Тем, кто странствует в ночи,
Светят Господа лучи.
К тем, кто в странах дня живет,
Богочеловек грядет.
И наше сердце у Добра,
И наш — Смиренья взгляд…
Нет, кажется, это другое. Тоже Блейк, но совсем другая поэма.
«Ах, Харпер, какая разница, — думал Бернард. — Оставь меня в покое. Дай мне умереть».
И наше сердце у Добра, — стояла на своем Харпер.
И наше сердце у Добра,
И наш — Смиренья взгляд.
И в нашем образе — Любовь,
Мир — наш нательный плат.
«Не говори мне об этом, не надо, — твердил про себя Бернард. — Не говори мне об этом, ты, педантичная стерва. Оставь меня в покое. Я умираю. И мне страшно».
Бернард, у Сострадания человеческое сердце, — не унималась Харпер. — Человеческое сердце. У Милосердия человеческое лицо. А у Любви обличье Богочеловека. Поверь мне.
Бернард пошевелил окровавленными пальцами, провел ими по лбу.
— Жестокость! — простонал он.
Его сотрясали рвотные спазмы. Он прижал ладони к животу. Повернулся на бок, чтобы его вырвало, но лишь сдавленно зарыдал.
«У жестокости, — подумал он, — человеческое сердце».
У Жестокости человеческое сердце,
А у Зависти — человеческое лицо:
Ужас является в обличье Богочеловека,
А Скрытность — в человеческом облачении.
Да, да, и это тоже верно, приговаривала у него над ухом Харпер.
— Скрытность, — прошептал Бернард.
Да.
Он снова лег на спину, стараясь дышать ровнее. «Так, ладно, так о чем это я? Скрытность?»
Сострадание, подсказывала Харпер.
«Верно, верно. У Сострадания человеческое сердце… Кажется, это мы уже проходили…»
Нет, нет, Бернард. Все правильно.
«У Милосердия — милосердия, милосердия — человеческое лицо».
А у Любви обличье…
— Обличье Богочеловека, — закончил за нее Бернард, задыхаясь зловонными испарениями. «А Сострадание…»
И Мир, — добавила она.
«Сострадание, сострадание».
Эти отрывки…
«Милосердие».
Если когда-нибудь, не дай Бог, жизнь твоя будет лежать в руинах, ты найдешь опору в этих отрывках.
— О Боже! — вскричал Бернард. Или только хотел крикнуть — из горла у него вырвался хриплый стон.
Эти отрывки… отрывки…
— Отче небесный, помоги мне!
И тут, словно в ответ на его мольбу, послышался шум. Неужели они идут за ним? Бернард открыл глаза. Прислушался.
Да, щелкнула задвижка. Скрипнула и отворилась дверь. Снова закрылась.
Шаги. Звук шагов по каменным плитам. Они приближались.
Бернард вглядывался в черную пустоту и молился.
Повисла пауза. А затем голос, словно струйка дыма, просочился в его узилище.
— Бернард, теперь ты готов меня выслушать?
У Сострадания человеческое сердце, человеческое сердце, человеческое сердце…
— Да, да, — сдерживая дрожь, прохрипел Бернард. — Пожалуйста, я готов!