9
Бернард еще тихо всхлипывал, хотя слез у него больше не осталось. Слезы высохли, а вместе с ними, казалось, высохло все остальное — высох холодный, липкий пот, высохла кровь в жилах. Даже панический страх превратился в нечто неподвижное и только давил на грудь, словно фантастическая горгулья.
И только его рассудок… только рассудок все плыл куда-то, теряясь в зловонных испарениях этого голоса. Голоса Яго.
— Позволь мне спросить тебя, Бернард. Я когда-нибудь причинял тебе боль? Я имею в виду, до сегодняшнего дня, когда мною руководил лишь случай? Причинял ли я тебе лично боль?
— Тот человек… — Бернард с трудом шевелил губами. — Ты… распял его.
— Ах это… — Яго рассмеялся, словно вспомнив что-то приятное. — Я убил не одну сотню людей. И замучил до смерти еще столько же. Это было забавно. Я отдыхал душой. Нет ничего более забавного, чем наблюдать, как страдают другие. Как они прыгают, точно бильярдные шары, кричат, молят о пощаде… О-о, когда-нибудь ты поймешь это сам. Нет-нет, я спрашиваю не об этом.
Бернарду показалось, что теперь Яго говорит, приложив губы к крышке саркофага. Голос проливался на него, подобно холодному дождю, и в нем неожиданно появилось что-то освежающее. Власть и свобода… В уплывающем сознании несчастного узника возникло воспоминание: женщина целует его, не переставая курить сигарету, их губы смыкаются, она выпускает дым ему в рот, он вдыхает его, и от этого счастливо кружится голова.
— Я спрашиваю, — донесся голос. — Лично тебе я причинил зло или боль? Тебе или Харпер? Или кому-то из твоих друзей?
Бернард даже не шелохнулся, раздавленный то ли страхом, то ли сигаретным дымом, то ли болью.
— Ни ты, ни те, кто тебе дорог, ни разу не пострадали от меня, — спокойно говорил Яго. — А следовательно, все твои разногласия со мной, все страхи и даже ненависть носят исключительно абстрактный, философский характер. Ты ненавидишь и боишься меня, потому что вбил себе в голову, что я поступаю дурно. Что творю ужасные вещи. Что так поступать грешно. Но кто научил тебя этому, Бернард? Кто сказал, что я поступаю плохо? Естественно, все говорят, что нехорошо убивать, нехорошо причинять людям боль, но какое мне дело до всех? Все совершают ошибки, и даже чаще, чем признают это. Нет, я спрашиваю: кто научил тебя, кто постоянно внушает тебе, что я творю зло?
Бернард почти физически ощущал, как разум начинает функционировать помимо его воли, что он просто использует тело как инструмент, помогающий облечь мысль в слово.
— Харпер, — ответил он хриплым шепотом.
— Вот именно. Харпер, — явно довольный ответом, подтвердил Яго. — Харпер, которая принадлежала мне и которая хотела принадлежать мне даже ценой унижений. Которая умоляла унизить ее, чтобы доказать, что она принадлежит мне. И которой теперь мучительно вспоминать себя такой, какой она была, и которая хочет отомстить мне, стараясь разрушить то, что есть в тебе от меня. Вот в чем причина. Все очень просто. Все эти ее абстрактные идеи — хорошее, плохое, добро, зло, — где они обитают? Если ты покажешь их мне, клянусь, я склоню перед ними голову. Если ты передашь их мне в руки, я проглочу их, ей-богу. Договорились? Но дело в том, что они не существуют, разве что в отравленном местью сознании Харпер. И весь смысл ее проповедей о добре и зле сводится к тому, чтобы научить тебя подавлять свои естественные желания, которых она так боится. Поверь, Бернард, я наблюдаю подобное ежедневно. Слабый учит сильного бояться собственной силы. Зачем? Чтобы не пострадать от его руки. Скажу больше, слабый боится собственной природной склонности к страданию. Ты, Бернард, обречен жить в унылом, чахлом, вымученном мире, чтобы Харпер могла освободиться от воспоминаний о тех страстях, которые обуревали ее в прошлом, — чтобы ей не пришлось противостоять себе прежней. Если ты хочешь знать правду — то вот она, правда. И это несправедливо. Спрашивая тебя: причинял ли я тебе боль? — я уже знал ответ. Нет, не причинял. Теперь я спрашиваю тебя: а Харпер — заставляла ли тебя страдать она? Страдать физически — не абстрактно? — Яго выдержал паузу и продолжил: — Думаю, да. Я закрыл тебя в саркофаге. Она каждый божий день скрывает от тебя твою истинную сущность. Бернард, я хочу освободить тебя не только из этого каменного узилища, но и из той темницы, в которую заточила тебя она, из клетки ее идей, в которой твое собственное «я» корчится, точно раненый зверь. Потому что от меня ты унаследовал куда больше, чем от нее. Ты именно мой сын, а не ее.
У Бернарда возникло смутное, тревожное чувство, как будто он постепенно теряет контроль над своим разумом и рефлексами. Его собственные мысли и вкрадчивый, обольщающий голос словно слились воедино, и он лежал в агонии, наблюдая за происходящим как бы со стороны. Это было странное чувство, обволакивающее, как сон, сладостное и одурманивающее. Настолько сладостное и настолько одурманивающее, что ему даже в голову не приходило противостоять этому чувству. Все, что от него требовалось, это лежать, слушать и верить, что в конце концов его выпустят из этого страшного места и кошмар закончится. Крышка откроется и его встретят с улыбками, с распростертыми объятиями, и в глаза ему хлынет приветливый солнечный свет. Все, что от него требовалось, это не психовать, не пытаться «держаться», не взывать к самообладанию и к силе воли, отравляя разлившееся в душе сладостное чувство, — и тогда скоро все кончится.
И потом, кто, собственно, сказал, что он должен делать обратное?
— Я предлагаю тебе даже больше, — вещал голос над ним и вокруг, внутри него. — Я предлагаю тебе жизнь, Бернард. Свободную, не стесненную никакими условностями, бесконечную жизнь. Восстань из гроба, приди ко мне, и ты навсегда освободишься от страха смерти и тления. От страха разделить участь того, кто сейчас покоится рядом с тобой. Я предлагаю тебе вечную жизнь, Бернард.
— Нет! — Крик разорвал могильную тьму, как взрыв бомбы, как вспышка молнии: он слетел с губ Бернарда как бы сам собой, помимо его сознания. — Я больше не хочу это слышать!
Он вдруг словно очнулся — очнулся от спячки — и увидел вора, который похитил у него самое ценное. Разум. Бернард хотел вернуть свой разум. Окровавленные кулаки снова уперлись в каменную крышку. Горячий, пропитанный миазмами воздух хлынул в легкие. От рвотных позывов выворачивало внутренности. Вместе с осознанием тщетности всех попыток освободиться в душе снова зашевелился страх.
Не выдержав чудовищного напряжения, он в изнеможении уронил руки.
— Я не желаю больше слушать тебя, — пробормотал он, давясь кашлем и рыданиями.
Повисло молчание. Бернард попытался перевернуться на бок, но его душили кашель и сухая рвота. Его тошнило от самого себя, от сознания собственной слабости. Как мало физического страдания, оказывается, требуется для того, чтобы человек обратился в ничтожество. Ничтожество.
Наконец Яго произнес:
— Что ж, хорошо.
Тяжело дыша, Бернард прикрыл рот ладонью. Прислушался, сглатывая подступавшую к горлу рвоту.
И неожиданно услышал звук, от которого по спине у него пробежали мурашки. Он затаил дыхание и весь обратился в слух.
Нет-нет, это не ошибка. Звук шагов по каменным плитам. Удаляющихся шагов.
— Нет! — закричал Бернард. — Не уходи! Не оставляй меня здесь! Прошу тебя! — Он кричал истошным, пронзительным голосом, который, казалось, не мог принадлежать ему. — Вернись! Умоляю! Умоляю!
Затем он затих. С гримасой страдания на лице, он все тщился услышать ответ своего незримого собеседника. Тело его сотрясала дрожь.
Громыхнул замок, со скрипом отворилась и снова захлопнулась тяжелая дверь.
Снова наступила тишина.
— Не оставляй меня, — пробормотал Бернард. — Отец.
Он лежал, и из глаз его струились слезы.