XVII
К этому времени домашняя жизнь Стивена стала достаточно неприятной; направление его развития шло вразрез с течением устремлений его семейства. Вечерние прогулки с Морисом были запрещены, ибо сделалось очевидным, что Стивен совращает брата на стези праздности. На Стивена усиленно наседали с расспросами об его успехах в колледже, и мистер Дедал, раздумывая над его уклончивыми ответами, начал выражать опасения, что его сын попал в дурную компанию. Юноше дали понять, что, если на предстоящих экзаменах он не покажет себя блестяще, на его университетском образовании будет поставлен крест. Предостережение не слишком его смутило, так как он знал, что его судьба в этом отношении в руках его крестного отца, скорей чем родного. Как чувствовалось ему, мгновения юности слишком драгоценны, чтобы растрачиваться в тупых механических усилиях, и он решился идти в своих намерениях до конца, к чему бы это ни привело. В семье рассчитывали, что он сразу же последует по пути респектабельности, сулящей выгоду, и спасет положение, но он не мог оправдать этих ожиданий. Он был признателен за них: они впервые дали расцвести его эгоизму, и он радовался, что его жизнь становится настолько эгоцентрична. Однако он [также] ощущал, что есть некоторые занятия, которые «было бы гибельно» откладывать.
Морис воспринял запрет с крайним неудовольствием, и брату пришлось удерживать его от открытого протеста. Сам же Стивен его перенес легко: он мог прекрасно расслабиться в одиночестве, а человеческие связи, уж если на то пошло, можно было обрести и с некоторыми из однокашников. Теперь он энергично занимался подготовкой своего доклада в Литературно-историческом обществе и всячески старался придать ему максимум взрывной силы. Ему казалось, что одного слова могло бы хватить, чтобы зажечь в студентах порыв к свободе, или, по крайней мере, его трубный глас мог бы созвать под его знамена некое избранное меньшинство. Макканн был председателем общества, и поскольку он стремился заранее узнать идеи доклада, они почасту вместе уходили из Библиотеки в десять и, беседуя, направлялись к жилищу председателя. Макканн слыл человеком бесстрашным и смелым в выражениях, но Стивен обнаружил, что от него трудно добиться какой-то определенности в тех вопросах, которые считались опасной областью. Макканн мог свободно рассуждать о феминизме и рациональном устройстве жизни: он считал, что необходимо совместное обучение обоих полов, дабы они с раннего возраста осваивались с влияниями друг друга, считал, что женщинам должны быть даны все те же возможности, какие даны так называемому сильному полу, и считал также, что женщина имеет право соперничать с мужчиной во всех областях общественной и умственной жизни. Он отстаивал мнение, что человек должен жить, не прибегая ни к каким возбуждающим средствам, что он морально обязан оставить после себя потомство, здоровое духом и телом, и что он не должен допускать над собой диктата каких-либо условностей во всем, что касается одежды. Стивену доставляло удовольствие обстреливать эти теории меткими пулями:
– По-твоему, никакие сферы жизни не должны быть для них закрыты?
– Безусловно.
– Так по-твоему, солдат, полицию и пожарников тоже следует набирать из них?
– Для некоторых общественных обязанностей женщины не приспособлены физически.
– Готов тебе верить.
– Но им должно быть позволено избирать любую гражданскую профессию, к которой они имеют склонность.
– Быть врачами и юристами?
– Безусловно.
– А как насчет третьей ученой профессии?
– Что ты имеешь в виду?
– Ты считаешь, из них выйдут хорошие исповедники?
– Ты далеко заходишь. Церковь не допускает женского священства.
– Ах, Церковь!
Как только беседа доходила до этой точки, Макканн отказывался продолжать. Концом разговора обычно оказывался тупик:
– Но ты же лазаешь по горам, чтобы дышать свежим воздухом?
– Да.
– А летом купаешься?
– Да.
– Но ведь горный воздух и морская вода являются возбуждающими средствами!
– Да, но естественными.
– А что ты называешь неестественным возбуждающим средством?
– Опьяняющие напитки.
– Но ведь их производят из природных растительных веществ, разве не так?
– Возможно, но это делается путем неестественного процесса.
– Значит, ты считаешь винокуров великими чудотворцами?
– Опьяняющие напитки изготовляются для удовлетворения искусственно внушенных потребностей. В нормальном состоянии человек не нуждается для жизни в таких подпорках.
– Дай мне пример человека в состоянии, которое ты называешь «нормальным».
– Это человек, живущий здоровой и естественной жизнью.
– Скажем, ты?
– Да.
– Значит, ты представляешь нормальное человечество?
– Представляю.
– Выходит, нормальное человечество близоруко и не имеет слуха?
– Не имеет слуха?
– Да, я так полагаю, у тебя нет слуха.
– Мне нравится слушать музыку.
– Какую?
– Всякую.
– Ты же не можешь отличить одну мелодию от другой.
– Нет, я различаю некоторые мелодии.
– Например?
– Я узнаю «Боже, храни королеву».
– Не потому ли что кругом все встают и снимают шляпы.
– Ладно, допустим, у меня ухо слегка с дефектом.
– А как с глазами?
– Ну, и они тоже.
– Так почему же ты представляешь нормальное человечество?
– В моем образе жизни.
– То есть в твоих потребностях и в тех способах, какими ты их удовлетворяешь?
– Вот именно.
– И каковы же твои потребности?
– Воздух и пища.
– А нет ли каких-нибудь дополнительных?
– Приобретение знаний.
– А ты не нуждаешься также в религиозном утешении?
– Возможно… время от времени.
– А в женщине… время от времени?
– Никогда!
Последняя реплика сопровождалась неким благонравным движением челюстей и была сказана столь деловым тоном, что Стивен громко расхохотался. Что до самого факта, то Стивен, при всей своей подозрительности на сей предмет, склонен был верить в девственность Макканна и, хотя относился к ней с большой неприязнью, решил иметь в виду скорее ее, нежели противоположное явление. При мысли о том, к какой обратной отдаче приводит это не имеющее границ упрямство, его почти что бросало в дрожь.
Упорство, с каким Макканн отстаивал праведную жизнь и осуждал беспутство как грех перед будущим, и раздражало, и уязвляло Стивена. Оно раздражало его тем, что было настолько в стиле paterfamilias, а уязвляло тем, что словно бы признавало его самого неспособным к подобной участи. Со стороны Макканна это ему казалось несправедливым и неестественным, и он привлек одну сентенцию Бэкона. Цитата гласила, что заботу о потомстве больше всего проявляют те, у кого нет потомства; что же до остального, Стивен заявил, что ему непонятно, по какому праву будущее может ему препятствовать в проявлениях своих страстей в настоящем.
– Учение Ибсена вовсе не таково, – сказал Макканн.
– Учение! – вскричал Стивен.
– Мораль «Призраков» – полная противоположность тому, что ты говоришь.
– Ты рассматриваешь пьесу как научный документ. Фу!
– «Призраки» учат самоограничению.
– О Боже! – с мукой в голосе воскликнул Стивен.
– Вот мой дом, – сказал Макканн, останавливаясь у ворот. – Я должен войти.
– Благодаря тебе для меня теперь Ибсен навеки связан с фруктовой солью Эно, – сказал Стивен.
– Дедал, – произнес решительно председатель, – ты парень неплохой, но тебе еще предстоит усвоить «ценность альтруизма и чувство ответственности индивидуума.»
Стивен решил обратиться к Мэддену, чтобы [разузнать] выяснить, где можно найти мисс Клери. К этой задаче он подошел с осмотрительностью. Они с Мэдденом сталкивались часто, однако редко заводили серьезные разговоры, и хотя крестьянское сознание одного было под весьма сильным впечатлением от столичности другого, в отношениях юношей были тепло и непринужденность. Мэдден, прежде безуспешно пытавшийся привить Стивену националистическую горячку, был удивлен новым поворотом в речах друга. Перспектива свершить столь важное обращение привела его в восторг, и он со всем красноречием начал взывать к чувству справедливости. Стивен на время усыпил свои критические наклонности. Желанная община, к созданию которой Мэдден тщился привлечь его силы, казалась ему не больше чем идеалом, и то освобождение, которым удовольствовался бы Мэдден, ничуть не удовлетворило бы его. Тираном островитян для него был римлянин, а не сакс; и тирания так глубоко въелась во все души, что разум, некогда попранный столь надменно, ныне с пылом доказывал, что эта надменность друг ему. Боевым кличем были слова «Вера и Родина», священные слова в этом мире искусно разжигаемых энтузиазмов. Беспрекословной покорностью и ежегодною данью ирландцы истово добивались той чести, которой с расчетом лишили их, наделив ею те народы, что и в [настоящем] прошлом, и в [прошлом] настоящем если и преклоняли колена, то всегда с вызовом. Меж тем сонмища проповедников уверяли их, что великие почести уже грядут, и призывали вечно хранить надежду. Последние станут первыми, как говорит христианство, и тот, кто себя принизил, возвысится, и в награду за несколько столетий слепой верности «его Святейшество Папа» преподнес запоздалого кардинала острову, что был для него, возможно, всего лишь «позднейшим добавленьем к Европе».
Мэдден был готов признать истиной большую часть этого, но дал понять Стивену, что новое движение является политическим. Если знамя его будет запятнано хотя бы малейшей неверностью, народ не сплотится вокруг него, и вот поэтому его работники стремятся, насколько возможно, действовать рука об руку с духовенством. На это Стивен возразил, что, действуя рука об руку с духовенством, революционеры снова и снова обрекают свое дело на неудачу. Мэдден согласился, но ведь сейчас по крайней мере духовенство приняло сторону народа.
– Но как ты не понимаешь, – сказал Стивен, – что они поощряют изучение ирландского, чтобы их паства была тем надежней защищена от «волков неверия»; что они тут видят возможность увлечь народ в прошлое с его слепой заученной верой?
– Но для нашего крестьянина действительно нет никакой пользы в английской литературе.
– Вздор!
– Во всяком случае современной. Ты сам же всегда бранишь…
– Английский язык – средство, связующее с континентом.
– Нам нужна ирландская Ирландия.
– Мне сдается, тебе не важно, какие глупости человек несет, лишь бы он их нес по-ирландски.
– Я не могу во всем согласиться с твоими современными идеями. Мы ничего не хотим принимать от этой английской цивилизации.
– Но цивилизация, о которой ты говоришь, не английская – она арийская. Современные идеи не английские; они в общем русле арийской цивилизации.
– Ты хочешь, чтобы наши крестьяне переняли бы грубый материализм йоркширских крестьян?
– Можно подумать, эту страну населяли херувимы. Черт меня побери, если я вижу большую разницу между крестьянами; они все для меня неотличимы, как один гороховый стручок от другого. Правда, йоркширский, наверно, лучше питается.
– Конечно, ты презираешь крестьянина, потому что живешь в городе.
– Я ни в коей мере не презираю его труд.
– Но ты презираешь его самого – он для тебя недостаточно умен.
– Послушай, Мэдден, это же абсурд. Начать с того, что он хитер как лиса – попробуй-ка, всучи ему фальшивую монету! Но его ум низшего порядка. Я действительно не считаю, что ирландский крестьянин «представляет» какой-то замечательный тип культуры.
– В этом ты весь! Конечно, ты над ним издеваешься, потому что он отстал от века и живет простой жизнью.
– Вот именно, тусклой рутинной жизнью – счет медяков, еженедельный загул и еженедельная обедня – жизнь, проживаемая в мелких плутнях и в страхе, между тенями приходской церкви и богадельни!
– А жизнь в большом городе вроде Лондона кажется тебе лучше?
– Возможно, в английском городе [английский] интеллект не на особо высоком уровне, но уж по крайней мере повыше, чем умственное болото ирландского крестьянина.
– А если сравнить их с точки зрения морали?
– И что же?
– Ирландцы во всем мире известны по крайней мере одной своей добродетелью.
– Ого! Я знаю, что сейчас последует!
– Но это же правда: они целомудренны.
– Без сомнения.
– Тебе нравится на каждом шагу смешивать свой народ с грязью, но ты не можешь его обвинять…
– Хорошо, отчасти ты прав. Я целиком признаю, что мои земляки еще не продвинулись до технических достижений парижского распутства, потому что…
– Потому что?..
– Потому что они делают то же самое вручную, вот почему!
– Бог мой, ты же не хочешь сказать, будто ты думаешь…
– Милый мой юноша, я знаю, что говорю правду, и знаю, что тебе это точно так же известно. Спроси любого нашего священника и любого доктора. Мы с тобой оба учились в школе – и довольно об этом.
– О, Дедал!
На этом обвинении разговор смолк. Потом Мэдден произнес:
– Что ж, если у тебя такие мысли, я не понимаю, зачем ты приходишь ко мне и начинаешь говорить про изучение ирландского.
– Я бы хотел его выучить… просто как язык, – отвечал Стивен лживо. – Во всяком случае, хотел бы попробовать.
– Значит, ты признаешь, что все-таки ты ирландец, а не из этих красномундирных.
– Разумеется, признаю.
– А ты не думаешь, что всякий ирландец, достойный этого имени, должен уметь объясняться на родном языке?
– Право, не знаю.
– А ты не думаешь, что мы, как народ, имеем право быть свободными?
– Знаешь, Мэдден, не задавай мне таких вопросов. Ты можешь выражаться лозунгами, но я не могу.
– Но все-таки, человече, должны же у тебя быть какие-то политические взгляды!
– Мне еще нужно их продумать. Я художник, ты же знаешь это. Ты веришь, что я художник?
– О да, я знаю это.
– Отлично, но тогда какого дьявола ты от меня ждешь, чтобы я разрешил все вопросы одним махом? Дай мне время.
Так было решено, что Стивен начнет ходить на курсы ирландского языка. Он купил учебники О’Грони начального уровня, изданные Гэльской Лигой, но отказался платить вступительный взнос в эту лигу и носить ее значок в петлице. Он разыскал что хотел, а именно ту группу, в которой была мисс Клери. Домашние не стали возражать против его новой причуды. Мистер Кейси научил его нескольким южным песням по-ирландски и, чокаясь со Стивеном, всегда говорил «Шинн Фейн» вместо «Ваше здоровье». Миссис Дедал, по всей вероятности, была довольна, поскольку надеялась, что бдительному надзору священников и компании безобидных энтузиастов удастся в конце концов наставить ее сына на путь истинный: она уже начинала за него бояться. Морис ничего не сказал и не стал спрашивать ни о чем. Он не понимал, что заставило его брата примкнуть к патриотам, и не верил, что Стивен находит для себя хоть какую-то пользу в изучении ирландского; однако выжидал молча. Мистер Дедал сказал, что он не против того, чтобы его сын изучал язык, покуда это не отвлекает его от основных занятий.
Однажды вечером, придя из школы, Морис принес весть, что через три дня начнется говение. Эта внезапно услышанная новость разом показала Стивену его состояние. Он едва мог поверить, что за протекший год его взгляды так неузнаваемо изменились. Всего лишь двенадцать месяцев назад он молил о прощении грехов и давал обеты бесконечного раскаяния. Он едва мог поверить, что это он, а не кто-то другой так истово стремился к тому единственному средству спасения, какое Церковь дарует своим грешным чадам. Он изумлялся тому ужасу, который охватывал его тогда. Однажды вечером во время говения он спросил брата, о чем сейчас читает проповеди священник. Они стояли у витрины писчебумажного магазина, и Стивена подтолкнула задать вопрос картинка в витрине, изображавшая святого Антония. Весь расплывшись в улыбке, Морис ответил:
– Сегодня про ад.
– И в каком духе проповедь?
– В обычном. С утра вонь, а вечером боль.
Рассмеявшись, Стивен взглянул на коренастую фигуру подростка рядом с собой. Морис возвещал факты сухим и саркастическим тоном, и сумрачное лицо его не менялось в цвете, когда он смеялся. При виде его Стивену вспоминались иллюстрации к «Сайлесу Верни». Его мрачная серьезность, старательная вычищенность сильно поношенного платья, вид преждевременного разочарования – все это вызывало мысль о некой духовной или философской проблеме, пересаженной из Голландии и принявшей человеческое обличье. Стивен не знал, на какой стадии пребывает проблема, и полагал, что будет мудрей дать ей решиться своим путем.
– А знаешь, что еще священник сказал? – спросил Морис, помолчав.
– Что?
– Он сказал, что мы не должны иметь спутников.
– Спутников?
– «Что мы не должны по вечерам гулять ни с каким постоянным спутником. Если мы хотим прогуляться, так он сказал, то надо сразу нескольким идти вместе».
Стивен остановился посреди улицы и прихлопнул в ладоши.
– Что это с тобой? – спросил Морис.
– Я знаю, что это с ними, – ответил Стивен. – Они боятся.
– Конечно боятся, – подтвердил Морис хмуро.
– Ну а ты, кстати сказать, конечно, говеешь по всей форме?
– Ну да. Я буду причащаться завтра утром.
– Неужто?
– Скажи правду, Стивен. Когда тебе мать по воскресеньям дает деньги, чтобы пойти к малой полуденной мессе на Мальборо-стрит, ты в самом деле ходишь к мессе?
Стивен слегка покраснел:
– Почему ты об этом спрашиваешь?
– Скажи правду.
– Нет… не хожу.
– А куда ты ходишь?
– Да повсюду… по городу.
– Так я и думал.
– Смышленый парень, – произнес Стивен как бы в сторону. – А могу я спросить, ходишь ли ты сам к мессе?
– Да, хожу, – ответил Морис.
[Затем] Некоторое время они шли молча. Потом Морис сказал:
– Я плохо слышу.
Стивен никак не отозвался.
– И по-моему, я слегка глуповат.
– То есть?
В глубине души Стивен чувствовал, что он осуждает брата. В эту минуту он не мог счесть желательной свободу от давящих влияний религии. Ему казалось, что всякий, кто способен так прозаически смотреть на свои душевные состояния, недостоин свободы и годен только для жесточайших «оков Церкви».
– Понимаешь, священник нам рассказал сегодня одну подлинную историю, про смерть пьяницы. Патер пришел к нему, начал с ним говорить и предложил – пусть тот скажет, что он обо всем жалеет и пьянство свое обещает бросить. Тот чувствовал уже, что ему вот-вот конец, но уселся в постели прямо, так священник сказал, и откуда-то из-под одеял вытаскивает черную бутылку…
– Ну и?
– …и говорит: «Отче, если вот эта последняя, которую мне суждено выпить на этом свете, так я ее должен выпить».
– Ну и?
– И до дна ее осушает. И в ту же минуту упал мертвым, говорит священник, понизив голос. «Этот человек рухнул мертвым в своей постели, он рухнул трупом. Он умер и отправился…» Он говорил так тихо, что мне было не слышно, а я хотел знать, куда отправился этот человек, и я поэтому нагнулся вперед, прислушиваясь, и бац! – ударился носом о переднюю скамейку. А пока я тер нос, все уже начали становиться на колени к молитве, и я так и не узнал, куда он отправился. Разве не глупо?
Стивен расхохотался. Он хохотал так громко и заразительно, что прохожие оборачивались на него и начинали улыбаться в ответ. Он упер руки в боки, и из глаз его текли слезы. При каждом взгляде на смугловатое строго-торжественное лицо Мориса его разбирал новый приступ хохота. В промежутках он только мог выговорить – «Я бы все отдал, чтоб поглядеть – „Отче, если эта последняя…“ – и ты с разинутым ртом. Все бы отдал, чтоб поглядеть».
Уроки ирландского проходили по средам вечером в доме на О’Коннелл-стрит, в одной из задних комнат на третьем этаже. В группе были шестеро юношей и три девушки. Преподавателем был молодой человек в очках с весьма болезненным выражением на лице и весьма искривленным ртом. Говорил он высоким голосом с резким северным акцентом. Он никогда не упускал случая поиздеваться над шонизмом и над теми, кто не желает изучать свой родной язык. Он говорил, что бьюрла – язык торговли, а ирландский – глагол души, и имел две дежурные остроты, неизменно вызывавшие смех. Одна из них была «Всемогущий доллар», а другая – «Высокодуховный англосакс». Все считали мистера Хьюза великим энтузиастом, а некоторые верили, что его ждет карьера великого оратора. Вечерами по пятницам, когда Лига устраивала общественные собрания, он часто брал слово, но, не владея достаточно ирландским, всегда извинялся в начале речи, что будет обращаться к слушателям на языке [бравых] «высокодуховных англосаксов». Каждую речь он всегда заканчивал какой-нибудь стихотворной цитатой. Он осыпал саркастическими нападками Тринити-колледж и Ирландскую парламентскую партию. Он не мог считать патриотами людей, которые принесли присягу на верность королеве Англии, и не мог считать национальным университетом учреждение, где не выражаются религиозные верования большинства ирландского народа. Его речам всегда громко аплодировали, и Стивен слышал, как некоторые в зале выражали уверенность, что он имел бы огромный успех в суде. Наведя справки о Хьюзе, Стивен узнал, что его отец – стряпчий националистических взглядов, живущий в Армахе, а сам он изучает право в Кингс-Иннс.
Уроки, которые посещал Стивен, происходили в очень скудно меблированной комнате, освещавшейся [с помощью] газовым рожком с треснувшим абажуром. Над стойкой камина висел портрет священника с бородой, которым и был отец О’Грони, как узнал Стивен. То были курсы для начинающих, и продвижение сильно замедлялось из-за тупости двух юношей. Другие же схватывали все быстро и трудились прилежно. Для Стивена оказалось весьма [тяжело] затруднительно произносить гуттуральные, однако он старался как мог. Вся группа настроена была чрезвычайно серьезно и патриотично. Единственный случай, когда Стивен мог наблюдать у них некоторое легкомыслие, был на уроке, где их познакомили со словом «gradh». Три девушки начали смеяться, а с ними и двое тупых юношей, увидев что-то очень забавное то ли в ирландском слове, обозначающем любовь, то ли в самом этом понятии. Но мистер Хьюз, трое остальных юношей и Стивен сохраняли полную серьезность. Когда возбужденность улеглась, внимание Стивена привлек младший из двух тупиц, который еще оставался весь раскрасневшимся. Румянец у него не сходил так долго, что Стивену даже стало не по себе. «Юношу это все больше и больше смущало, но самое худшее было в том, что все это смущение существовало лишь для него одного, поскольку никто, кроме Стивена, ничего ровно не замечал. Так продолжалось с ним до конца урока: он ни разу не посмел поднять взгляд от книги, а когда ему понадобился носовой платок, он его достал и пользовался им украдкой, левой рукой».
Собрания по пятницам были открытыми, и в большой мере на них верховодили священники. Организаторы сообщали вести из разных областей страны, а священники произносили наставительные речи. Затем призывали двух молодых людей, которые исполняли песни на ирландском языке, а когда наступало время расходиться, все вставали и пели Песнь Единства. После этого молодые дамы принимались судачить между собой, а их кавалеры помогали им надеть жакеты. Завсегдатаем собраний был на редкость крепкий и плотный чернобородый гражданин, который всегда носил широкополую фетровую шляпу и длинный ярко-зеленый шарф. Когда все шли домой, его обычно видели в окружении молодых людей, казавшихся худосочными на фоне его туши. Голос у него был необычайно зычный, и можно было слышать издалека, как он без устали клеймит, хулит и шельмует. Его кружок был центром сепаратизма, и там царил дух непримиримости. Штаб-квартирой кружка была табачная лавка Куни, где его члены по вечерам устраивали заседания «дивана», с жаром разглагольствуя по-ирландски и покуривая глиняные трубки. Мэдден, который был капитаном клуба игроков в хэрлинг, докладывал этому кружку о физической форме юных непримиримых, состоявших под его попечением, а редактор еженедельника партии непримиримых докладывал обо всех знаках филокельтизма, какие ему удалось отыскать в парижских газетах.
Для всего этого общества свобода была венцом стремлений; все они были ярыми демократами. Свобода, которой они желали для себя, была главным образом свободой в одежде и в языке; и Стивен с трудом представлял себе, как столь жалкое чучело свободы могло стать [для них] предметом коленопреклоненного культа серьезных человеческих существ. Если у Дэниэлов он наблюдал, как люди разыгрывают из себя важных персон, то здесь он видел, как из себя разыгрывают свободных людей. Он видел, что множество нелепостей в сфере политики возникает из-за того, что у общественных деятелей отсутствует верное чувство сравнения. Ораторы этой патриотической партии могли, не устыдясь, говорить о прецедентах Швейцарии и Франции. Умственные центры движения были так плохо осведомлены, что те аналогии, которые они выдавали за точные и доказательные, на поверку случались выдвинутыми по чистому произволу, на базе самых неточных сведений. Выкрик одиночки-француза (À bas l’Angleterre!) на собрании Кельтского объединения в Париже эти энтузиасты могли раздуть в тему для передовой статьи, где бы доказывалась вернейшая перспектива помощи Ирландии со стороны французского правительства. Блестящим примером для Ирландии выставляли случай Венгрии, случай, в котором, согласно воображению патриотов, многострадальное меньшинство, по всем принципам расы и справедливости достойное независимости и свободы, наконец достигало освобождения. В подражание этому успеху кучки юных кельтов устраивали в Феникс-парке кровавые сражения здоровенными клюшками для хэрлинга, с утроенной силой бросаясь в праведный бой, поскольку их революцию благословил сам Помазанник; и эти кучки начинали пылать негодованием, стоило появиться среди них какому-нибудь незваному молодому скептику, кому известно было об успешных нападениях мадьяр на романские, тевтонские и славянские народы, превосходившие их числом и бывшие их политическими союзниками, а также о том, что один пехотный полк может держать в повиновении город с двадцатитысячным населением.
Однажды Стивен сказал Мэддену:
– Я полагаю, эти игры в хэрлинг и туристические походы – приготовления к неким великим событиям.
– В Ирландии сейчас происходит больше, чем тебе известно.
– Но к чему вам клюшки?
– Ну, понимаешь, мы хотим улучшить физические данные нашего народа.
После минутного раздумья Стивен сказал:
– Мне кажется, английское правительство вам в этом оказывает большую услугу.
– Каким это образом, позволь спросить?
– Английское правительство каждое лето отправляет вас группами в лагеря территориальной милиции, обучает пользованию современным оружием, муштрует, кормит вас, платит вам, а затем по окончании маневров отправляет домой.
– Ну и что же?
– Может, для ваших юношей это было бы полезней, чем драки на клюшках в парке?
– Ты что же, хочешь сказать, что, по-твоему, молодежь из Лиги должна надеть красный мундир, принести присягу верности королеве и принимать еще этот шиллинг?
– Взгляни на своего друга Хьюза.
– А при чем тут он?
– В один прекрасный день он будет адвокатом, советником Короны, может быть, и судьей – и при всем том он издевается над парламентской партией за то, что они приносят присягу.
– По всему миру закон есть закон – кто-то должен контролировать его исполнение, особенно здесь, где у народа нет друзей в судах.
– Точно так же пуля есть пуля. Я не улавливаю, какое различие ты проводишь между отправлением английских законов и отправлением английских пуль: в обеих профессиях принимают ту же присягу.
– При любых обстоятельствах человеку лучше следовать правилам, которые цивилизация признает гуманными. Лучше быть адвокатом, чем красномундирным.
– Ты считаешь военное ремесло позорным. Так почему же тогда у вас клубы имени Сарсфилда, имени Хью О’Нила, имени Хью Рыжего?
– О, биться за свободу – совсем другое. Но поступать на службу к своему угнетателю, делаться рабом его – это низость.
– А скажи тогда, сколько в вашей Лиге таких, кто учится для гражданской службы и намерен делать чиновничью карьеру?
– Это другое дело. Они всего лишь гражданские чиновники, а не…
– Какая, к черту, разница, что гражданские! Они присягают правительству и получают от него жалованье.
– Ну конечно, если тебе угодно так на это смотреть…
– А у скольких членов Лиги найдутся родичи в полиции или жандармерии? Даже мне известен десяток твоих друзей, [которые] у кого отцы – полицейские инспекторы.
– Несправедливо обвинять человека за то, что его отец был тем-то и тем-то. У сына и отца сплошь и рядом разные взгляды.
– Но ирландцы любят хвалиться верностью традициям своей юности. «Как все вы, парни, верны Матери Церкви! Почему бы вам не хранить такую же верность традиции боевого шлема, как традиции тонзуры?»
– Мы храним верность Церкви потому, что это наша национальная церковь, та церковь, за которую наш народ страдал и готов снова пострадать. Полиция – другое дело. Мы смотрим на них как на чужаков, предателей, притеснителей народа.
– Старик-крестьянин в деревенской глуши, как видно, другого мнения, когда он пересчитывает свои замусоленные бумажки и приговаривает: «Тома отдам в попы, а Микки – в фараоны».
– Полагаю, ты эту фразу услыхал в какой-нибудь пьеске про опереточных ирландцев. Это клевета на наших соплеменников.
– Ну нет уж, это и есть ирландская крестьянская мудрость: он прикидывает на одной чашке весов попа, на другой полисмена, и все отлично уравновешивается, потому как оба завидной корпуленции. Система противовесов!
– Последний британчик не станет так чернить своих земляков. Ты просто повторяешь лживые избитые штампы – ирландец-пьяница, ирландец с физиономией павиана, как изображают в «Панче».
– То, что я говорю, я вижу вокруг меня. Трактирщики и ростовщики, что наживаются на народной нищете, тратят некую часть доходов, чтобы пристроить своих сыновей и дочек в религию, а те бы за них молились. Один из твоих профессоров, который тебе преподает на медицинском факультете санитарию или судебную медицину или что-то такое, Бог его знает что, он в то же время владелец целой улицы борделей, меньше чем в миле вот отсюда, где мы стоим.
– Кто тебе это сказал?
– Сорока на хвосте принесла.
– Это ложь!
– Да, это противоречие в терминах, или то, что я называю систематической компенсацией.
Не все разговоры Стивена с патриотами были в столь резком духе. Каждую пятницу он встречался по вечерам с мисс Клери, или же – поскольку он вернулся-таки к имени – с Эммой. Она жила возле Портобелло, и в те вечера, когда собрание заканчивалось пораньше, отправлялась домой пешком. Часто она подолгу задерживалась, беседуя с невысоким молодым священником, отцом Мораном, у которого были выразительные темные глаза и вьющаяся ухоженная шевелюра черных волос. Молодой патер играл на пианино, исполнял сентиментальные песни и по многим основаниям пользовался успехом у дам. Стивен часто наблюдал за Эммой и отцом Мораном. Однажды отец Моран, у которого был тенор, сделал Стивену комплимент, сказав, что он от многих слышал лестные отзывы о его голосе и надеется когда-нибудь иметь удовольствие его услыхать. Стивен повторил то же самое священнику, добавив, что мисс Клери отзывалась самым высоким образом о его голосе. В ответ патер улыбнулся и поглядел лукаво на Стивена. «Не надо верить всем похвалам, которые мы слышим от дам, – сказал он. – Дамы всегда немножко склонны – как бы тут выразиться – склонны привирать, я боюсь». Тут патер слегка прикусил свою розовую нижнюю губу двумя маленькими белыми ровными зубами, его выразительные глаза улыбнулись, и со всем этим он принял вид такого обаятельно-вульгарного сердцееда, что Стивену захотелось хлопнуть его по спине в знак восхищения. Стивен продолжал разговор еще несколько минут, и как только дело коснулось ирландских тем, священник необычайно посерьезнел и сказал очень набожно: «О да. «Благослови Господь сей труд!»«Отец Моран не был любителем старых монотонных песнопений, заявил он Стивену. Разумеется, сказал он, это очень величественная музыка музыка сурового стиля [sic]. Но он был того мнения, что не следует делать Церковь чересчур мрачной, и с обаятельной улыбкой заметил, что дух Церкви вовсе не мрачен. Он сказал, что нельзя ожидать от людей особой симпатии к суровой музыке и что люди нуждаются в более человечной религиозной музыке, чем грегорианские хоралы, в завершение порекомендовав Стивену разучить «Град священный» Адамса.
– Вот вам прекрасная песня, с чудесной мелодией и в то же время религиозная. Тут есть религиозное чувство, волнующая «мелодия, сила – одним словом, душа».
Когда Стивен видел этого молодого священника рядом с Эммой, он обычно приходил в состояние некоего неистовства. И дело было скорей не в том, что он лично страдал; в большей степени зрелище казалось ему примером вечной ирландской несостоятельности. Зачастую он чувствовал, что руки у него так и чешутся. Взор отца Морана был столь ясным и нежным, и Эмма стояла пред этим взором в позе такой вызывающей и самозабвенной «гордости плоти», что Стивена неудержимо тянуло толкнуть их в объятия друг друга, шокируя общество и пренебрегая болью, которую, как он знал, причинит ему это безличное великодушие. Эмма несколько раз позволила ему проводить себя до дома, но вовсе не создавала впечатления, что она сохраняет свое общество лишь для него. Юноша был задет этим, ибо больше всего ему было невыносимо, когда его ставили на одну доску с другими и, если бы только ее тело не представлялось ему столь полным наслаждения, он бы предпочел оказаться унизительно отвергнутым. Ее шумная наигранная манера вначале шокировала его, пока его ум не раскусил до конца всю глупость ее ума. Она очень резко критиковала барышень Дэниэл, предполагая, к большому неудовольствию Стивена, что и он настроен к ним так же. С рассчитанным кокетством она вопрошала Стивена, не может ли он уговорить ректора своего колледжа принимать туда женщин. Стивен предложил ей обратиться к Макканну, великому защитнику женщин. Она рассмеялась на это и сказала с искренним беспокойством: «Слушайте, откровенно говоря, какой жутковатый персонаж!» Она смотрела чисто по-женски на все, что молодым людям полагается считать серьезным, но из вежливости делала исключения для самого Стивена и для Гэльского Возрождения. Она спросила, не собирается ли он читать доклад и о чем там будет. Она бы все отдала за то, чтобы прийти послушать его и она сама просто без ума от театра и однажды цыганка гадала ей по руке и нагадала, что она будет актрисой. Она три раза ходила на пантомиму и спросила Стивена, что ему больше всего нравится в пантомиме. Стивен ответил, что ему нравятся хорошие клоуны, но она сказала, что предпочитает балет. Потом она захотела узнать, часто ли он ходит на танцы, и начала его убеждать записаться в кружок ирландских танцев, который она посещала. Глаза ее начали «копировать выражение» патера Морана – выражение нежной многозначительности в моменты, когда разговор опускался на самое дно банальности. Нередко, идя рядом с ней, Стивен раздумывал, чем она занималась со времени их последней встречи, и поздравлял себя с тем, что успел схватить впечатление от нее в ее прекраснейший миг. В глубине души он оплакивал перемену в ней, ибо ничто сейчас не было бы ему так желанно, как роман с нею; но он сознавал, что даже это полное и теплое тело едва ли сможет полностью заслонить для него ее удручающую развязность и мещанское жеманство. Ему казалось, что он различил в глубине ее отношения к нему некую импульсивную недоброжелательность, и он думал, что понял и ее причину. Он отправил эпизод в память, фигуру и пейзаж в камеру сокровищ и, поколдовав со всеми тремя, произвел на свет несколько страниц «убогих стихов». Однажды, дождливым вечером, когда улицы были непригодны для прогулок, она села у Колонны на трамвай в сторону Рэтмайнса и, стоя на подножке, протянула руку ему, благодаря за любезность и прощаясь. И в тот же миг тот эпизод их детства с магнетической силой возник в уме у обоих. Перемена обстоятельств заставила их поменяться местами и теперь верх был за нею. Он взял ее за руку, лаская, ласково поглаживая один за другим три шва на тыльной стороне ее лайковой перчатки, пересчитывая костяшки пальчиков, лаская и собственное прошлое, к которому сей непоследовательный ненавистник [традиций] наследий всегда питал благосклонность. Они улыбнулись друг другу; и вновь в глубине ее дружелюбия он различил [момент] недоброжелательность, и родилось подозрение, что по своему кодексу чести она обязана была настаивать на сдержанности мужчины и презирать его за сдержанность.